Текст книги "Случай из жизни государства (Эксперт)"
Автор книги: Александр Хабаров
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 22 страниц)
Но и в "третьем поколении" мораль скукожилась до гулькиного... С кругами номенклатуры уже в советское время неожиданно стали соприкасаться круги якобы несуществующего в СССР "преступного мира": знаменитая банда Сокольца нашла приют на даче покойного сталинского наркома, "медвежатник" Чумак жил в квартире действующего члена ЦК КПСС; известные певцы, писатели и артисты балета строчили "помиловки" за тех, на ком пробы негде было ставить. Впрочем, соприкосновения не были проникновениями; исключения, вроде взаимной любви того же Сокольца и дочери Генсека, лишь подтверждали правило. Интересно также, что, хотя номенклатура и приглашала на домашние концерты, скажем, знаменитого В., но долго нельзя было усмотреть никакого сближения: как будто бард очерчивал вокруг себя свой круг, словно Хома в "Вие"... Когда же чуть ступил в сторону – то и погиб немедля...
Противостоящая, "полярная" сфера вмещала в себя огромное число непризнанных провинцией гениев, явившихся "покорять Москву" и пополнявших ряды дворников и истопников, называвшихся теперь "операторами". В разных квартирах устраивались то вечера поэзии, то выставки абстракционистов, экспрессионистов и нонконформистов, то философские диспуты, то концерты подпольных рок-групп. Сиявший и шелестевший тогда (и напрочь усохший ныне) "Гербарий" с бессменным лидером-вокалистом Борей Кокошником как-то весной "олимпийского" 1980 года застрял в Москве, не имея денег на билеты до родного Питера. Нужную сумму плюс расходы на спиртное собрали с помощью трех квартирных концертов – рупь с каждого зрителя. По приезду в Питер всю группу потянули в "Большой дом" на разборку к полковнику Шпильдееву, знаменитому гебисту, пропустившему через свои "дознания" не один десяток "подпольщиков" и диссидентов. Соло-гитарист Андрюша Смачок, слабый человек, сразу признался в подрывной деятельности и был за это на целый год помещен в специальную больницу, где его лечили аминазином, сульфазином и инсулиновым шоком. После лечения он больше никогда уже не брал в руки ни соло-гитару, ни бас, ни ритм...
Поводов для репрессий было предостаточно – арестовывали, сажали и лечили за анекдоты и карикатуры, за пословицы и поговорки, за стихи и песни, за пьесы и романы, за письма в ЦК и в ООН; отдельно шли "отказники" – евреи, желавшие обрести историческую родину, и потому приравненные к мученикам режима. (Впрочем, когда возможность отъезда представилась масштабно, они спешить не стали: недружелюбная советская родина быстро превратилась в соблазнительное царство желтого дьявола. А желтому дьяволу срочно понадобились опытные казначеи, в которых немедленно переквалифицировались бывшие научные сотрудники, гинекологи, стоматологи и музыканты-исполнители).
Круг, в котором вращались Виктор и Марина, можно было назвать "номенклатурой наоборот": здесь формировались элитные "кадры" для политзон и спецпсихушек. Так называемая "пятая линия" КГБ СССР кормилась, поилась и одевалась, пожиная и выкашивая вершки и корешки любой оппозиции. Летели молниями докладные записки в ЦК КПСС, в Политбюро, устрашая стареющих властителей последствиями плюрализма и либерализма, авангардизма и сюрреализма. Редкие умники в КГБ затерялись среди толп кретинов-выдвиженцев из комсомола и осадка партии; безработицы на идеологическом фронте не было, всем хватало места...
Допросами и слежкой дело не ограничивалось, ведь иногда "попадались" серьезные люди – вроде Андрея Бардина, готовившего со товарищи, пусть и на бумаге, но самый настоящий вооруженный захват власти. По такому же разряду котировались, например, Лелик Апраксин, чуть было не взорвавший Мавзолей в 1970 году, и Вадим Кирза, сочинявший грозные малотиражные воззвания к Русскому народу от несуществующей партии "Третий Рим". Это были уже не диссиденты, а, как тогда говорили, "отсиденты", прошедшие по разу-два Дубровлаг, Владимир и ждавшие новых арестов.
Но, конечно же, основная масса протестующих не представляла никакой опасности ни для какой власти.
Именно вокруг "отсидентов" вращались сотни, тысячи сателлитов: сподвижники, сочувствующие, бесшабашные поэты и художники, а иногда и обыкновенные алкаши-халявщики, просто интересующиеся и потерянные обществом люди. Но все они числились в оппозиции, что-то писали, сочиняли или делали вид, что пишут, сочиняют... Когда в 1981 году неожиданно умер (прободная язва желудка) Дима Шевырев, душа общества, умница и острослов, то его безутешная вдова Лика устроила в собственной квартире шмон похлеще гебистского. Были вспороты матрасы и подушки, оторваны днища у чемоданов, выломаны подоконники. Она искала рукопись романа "Переворот", якобы написанного покойником. Ничего, однако, найдено не было – даже после простукивания стен молоточком на предмет тайников. Добросердечные друзья успокоили Лику: мол, рукопись изъята и хранится в архивах КГБ, для потомков. А Диму, мол, отправили на тот свет гэбэшники-комитетчики – вызвав таинственным способом прободение.
Так впоследствии и объявили по радио "Свобода": в Израиль прибыла Анжелика Шевырева-Закс, вдова погибшего при загадочных обстоятельствах писателя-диссидента Дмитрия Шевырева, автора запрещенного в СССР романа "Переворот". Но кое-кто (и Шахов в том числе) знал, что Дима за всю свою жизнь написал три, в общем-то, неплохих стихотворения, одно из которых было опубликовано в журнале "Юность", а два – в альманахе "На страже рубежей Родины". Роман существовал лишь в мечтах и планах покойного, более устных, чем письменных.
Язва же у Шевырева образовалась от вечной сухомятки (Лика отлично готовила сосиски и яйца вкрутую) и от потреблявшихся в больших количествах и с малой "закусью" дешевых плодовоягодных вин типа "Осеннний сад". (Этот "Осенний сад" именовался знатоками и "Осенний яд", и "Осенний гад", и даже почему-то "Есенин рад"...)
И эти самые "круги", как будто бы недостижимые друг для друга, легко наклонялись (сами по себе?) в пространстве и времени, соприкасались и теряли обитателей в чуждых измерениях. От бандита до правительства был один шаг, один стук в дачную калитку; от генерала КГБ до непечатаемого писателя-оборванца – пол-шага; чуть левее, чуть правее – хиппи, панки, "митьки", "качки", "металлисты" и т.д и т.п. Двигались плоскости, скрежетали лопасти турбин и ножи мясорубок ворочалось в организованном хаосе и абсурде странное государство, где кухарка мечтала о браздах правления, и дожидалась своего часа, и дождалась, наконец...
Виктор Шахов, потомок старинного купеческого рода, бывший школьный вундеркинд, шахматист, питомец музыкальной и художественной школы, пленник английского языка и математического уклона, не оправдав надежд папы и мамы, быстро прошел предварительные кружки и кружочки и с "багажом" семи самиздатских, почти антисоветских статей занял прочное место в номенклатуре "Большого Круга". Его не сразу посадили, хотя неоднократно арестовывали, пускали по нескольким делам; долго не могли прищучить: внешность Виктора совершенно не соответствовала его внутреннему содержанию. Бесшабашность и открытость странным образом сочеталась с тонким расчетом, аналитический ум шахматиста работал в паре с мощной интуицией.
"Вы, Виктор Евгеньевич, могли бы послужить Родине... Все же диплом мехмата... Вон какие статьи пишете – любо-дорого читать. Владеете ситуацией, признаю... – сказал присутствовавший на одном из допросов в качестве наблюдателя старший лейтенант Скворцов. – А нам аналитики нужны и, скажу по секрету, уже работают".
"Стучат, что ли?"
"Да что вы, что вы! Вон, в Штатах, институт Хэллапа, слыхали? Там компьютеры, электронные мозги. Моделируют ситуации, дают долгосрочные прогнозы, предлагают отточенные решения. А у нас компьютеров мало приходится людской ресурс пользовать. Америкашки опросы проводят, общественное мнение анализируют – у нас то же самое, только без опроса: слушают, анализируют, обобщают. И, заметьте, прогнозы поточней американских..."
"Какие же именно?"
"Х....е", – вдруг, помрачнев, тихо, почти шепотом сказал старлей. "Можно сказать, катастрофические..."
Витю это не удивило: его собственные предположения были так же пессимистичны. Но он шел, как ему казалось, дальше Скворцова: считал, что именно в недрах Комитета, превратившегося из органа в опухоль, аккумулируется (тоже абсурд: как может аккумулироваться "ничто"?) отрицающая и разрушающая энтропия во всех видах: от военной и экономической до бытовой и культурной. Комитетчики, сами о том не ведая (пусть на среднем уровне), подтачивали стержень советской (читай: российской) государственности. Этим стержнем, как ни печально это признавать теперь, была марксистско-ленинская идея, заменить которую было нечем, а выдергивать разом – нельзя, могло открыться обильное кровотечение. (И открылось, когда все же выдернули!) "Пятая линия" стала к середине восьмидесятых своего рода "пятой колонной", действуя от противного и добиваясь именно тех результатов, на которые рассчитывали враги – спецслужбы и подрывные организации Запада, Востока и иных сторон света. (Об этом и сказал Шахов Скворцову, сразу лишая себя возможности на малейшее снисхождение, не зависящее, впрочем, от старлея...).
Исходя из здравого смысла кто-то должен был первым остановиться: или диссиденты должны были пойти на примирение с властью, отказавшись от борьбы за свободу духа ради мнимой стабильности; или власть должна была признать свободу слова, мысли и духа. Только так можно было удержать неминуемый распад. Но никто не остановился, довели дело до логического конца: раскурочили сообща великую державу, словно паечку, брошенную "на шару" толпе голодных и уже свободных...
Скворцов же, комитетчик этот – или не комитетчик? – Вите Шахову почему-то понравился – при всем предубеждении ко всему связанному с ГБ и из оного исходящему. Но в старлее было что-то вне-комитетское, что-то "над"... Короткое общение навсегда убедило Шахова в наличии позитивной силы в этой, по его мнению, "деструктивно-негативной структуре". Беда в том, думал Шахов, что опора позитивности похожа на табурет под ногами висельника: вот-вот выбьют. Идеология энтропийна по сути, экзистенциальна и эсхатологична как всякая утопия; если же по-русски, то просто прогнила изнутри, сверху, снизу, воняет безбожно, и кто дышит – тот погибает. Необязательно – буквально, но и внутренне, душевно, что ли...
В личном плане Виктор Шахов не знал никакой энтропии-дистрофии, как душевной, так и телесной: был здоров и силен физически, в рукопашном бою мог дать сто очков форы любому; в юности занимался и боксом, и самбо, и модным карате, а ещё – изучал искусство драки в теории, по любопытной книжечке, купленной у жучков-спекулянтов возле памятника Ивану Федорову. Изданная в 1932 году без всяких библиографических данных, называлась она просто: "Физическая подготовка"; предназначалась для бойцов НКВД. Приемы были зверские, а описания – деловито-четкие: "Если противник упал на спину, то наилучшим продолжением боя является разбивание мошонки топчущим ударом подошвы сапога по траектории Х (см. рис. 6)" – и так далее... Но и без спорта Шахов отнюдь не был рафинированным леденцом-подарком: юность прошла в угрюмых дворах близ знаменитого Тишинского рынка, драки были обычным делом – и дня без них не проходило. Некоторых "спарринг-партнеров" по уличным схваткам Виктор впоследствии встречал в камерах пересыльных тюрем: была радость встреч и непременный чифирок под воспоминания.
В статьях Шахов обосновывал право народа на бунт, на восстание. Это было не ново, об этом гавкнула когда-то и Декларация Прав Человека, но в условиях Совдепии и скрепляющего компартийного "цемента", бунт являлся "подрывом", и срок за призывы к нему был большой-большой... Впрочем, и в странах демократии не шибко привечали бунтовщиков: хорошо, когда бунтовщики далеко, за пределами границ, тогда можно брать их под защиту, "качать права человека". Британцы, к примеру, "своих" бунтующих ирландских сепаратистов щемили не хуже Лубянки.
Шахов отсидел малый срок, всего три года: защищая "бунт" как право, он в то же время отрицал террор, считая его порождением глубинной трусости, прерогативой самой отборной сволочи. "Бунтовщик и террорист, – писал Шахов, – все равно что волк и сколопендра. Мятежник не может приравниваться к убийце из-за угла или угонщику самолета с детьми, пусть даже последний действует исключительно из высоких побуждений, а первый руководствуется порывом или инстинктом... Пьяный сброд, громящий винно-водочный магазин, выглядит намного благородней "группы повстанцев", подкладывающих бомбу в метрополитен... Бунт – это аффект, который и по уголовному-то праву смягчает наказание; террор суть злодеяние подготовленное и расчитанное, снисхождения за него быть не должно".
Власть (все же не без помощи старлея Скворцова, ставшего капитаном) достойно оценила фразу: на фоне нескольких угонов авиалайнеров, поджогов гостиниц и взрывов в метро осуждение террора пришлось ко двору; Шахова благородно прокатили по 190-й "прим" (порочил советский строй) вместо неподъемной 70-й с "потолком" в 15 лет... Правда, и по легкой статье дали максимум. Шел тысяча девятьсот семьдесят седьмой год, близилось шестидесятилетие Великой октябрьской социалистической революции (которую Шахов называл не иначе как ВОСРом).
Шахов был типичным "семи-", а потом – "восьмидесятником", выросшим не у теплого костерка или на арбатской кухне (и там и там – Окуджава хором), а на довольно прохладном спортивно-интеллектуальном стадионе, вмещавшем для универсального сосуществования хулиганов и почитателей ксерокопии набоковского "Дара"; фанатов стальных "Дип Перпл" (а не медного джаза!) и творцов литературно-живописного авангарда, много пьющих поэтов и трезвых аналитиков. Это было новое "потерянное и обманутое" поколение, "лишние люди" без "левых" иллюзий с "комиссарами в пыльных шлемах" в голове, без скалолазного и геологического романтизма, но с опасной взрывчатой смесью в душе – практицизмом и педантизмом в личной жизни и стремлением к чистой вере, к высшей справедливости. Они не загорались штучным восторгом и единовременной одержимостью, они не жаждали "оттепели", им нужна была полная перемена "климата". Глаза поколения смотрели мимо всех возможных поворотов, только вперед; были, возможно, эти очи ледяными, но как легко они таяли!.. Их замораживала и отогревала Москва, столица мира, гостеприимная и враждебная, свободная и плененная, невинная и обесчещенная, святая и лютая.
* * *
Марину, попавшую в богемную сферу вместе с Виктором (сама она никогда бы не рискнула "войти" в незнакомое общество), не интересовали частные проблемы, решавшиеся окружающими, она мало что понимала в статьях и дискуссиях. Ее завораживала сама атмосфера окутанных табачным дымом литературных вечеринок, опьяняли почти опасные посещения православных храмов и беседы с известнейшим и модным священником о. Алексеем П-м. Молчание Марины, однако, поднимало её на досточную высоту в глазах друзей Виктора – все думали, что и она занята размышлениями о смысле жизни, о тайне смерти, о свободе. Но она на самом деле жила одним восторгом. Из рук в руки передавались бледные, или, наоборот, жирно и черно размазанные ксерокопии "Лолиты", "Розы мира" и конечно же, "Архипелага...". Что-то невосполнимо прекрасное было даже в обысках ("шмонах"), регулярно осуществлявшихся чекистами по всем знакомым адресам. Если нельзя было сделать обыск, то комитетчики проводили поверхностный осмотр – гласный или негласный.
Как-то явился подтянутый спортивный молодой человек, симпатичный и безликий, в сером костюме, при галстуке и невнятном значке с красной эмалью на лацкане. Сказал: "Я из налогового управления". (Какое такое налоговое управление? Это нынче не удивишься сбору налогов, а в недавние времена кто видел живого налогового инспектора?) "Поступил сигнал, что вы занимаетесь частным пошивом джинсов". "Да у нас машинка-то швейная – ей сто лет". "А это что на столе?" (Как будто не узнал, гад...) "А это пишущая". "Ага, понятно..."
И все пытался подойти поближе к машинке, поглядеть на вложенный лист очередной статьи Виктора... Отттеснила его Марина, не дала взглянуть. Извинился, ушел, чтобы явиться через месяц в множественном числе.
Виктор даже к завтраку одевался как на праздник, имел слабость быть барином, курил мало, но – дорогие сигареты. Был неотразим: темно-серый костюм, черная рубашка, строгий, в цвет костюма, галстук, итальянские туфли... И, вообще, Шахов резко отличался от "типичных представителей" богемы, предпочитавших мятые "техасы" (джинсы – позже, позже), кеды и толстые свитера под горло. Его скорее можно было принять за преуспевающего доцента-технаря, нежели за оппозиционера-антисоветчика.
"Душечка моя", – говорил он Марине без тени иронии.
Марина часто машинально поминала мужа с глаголом прошедшего времени, "был, была, было, были", как почившего: не могла снова представить его в зековском одеянии, оплакивала его мысленно на несуществующей могилке: так и представляла бугорок с простым крестом, себя в черном, хмурых заплаканных детей и небо в сизых тучах, сырость, хлад. Собственно говоря, она и жалела не Виктора, а себя и детей – и в этом была права, ибо время наступило хищное, исчез покой из жизни, не стало ни работы, ни государственной защиты от неприятностей. Многие бывшие друзья необычайно быстро американизировались, оевропеились, завели фирмы и фирмочки, стали употреблять поговорки типа "деньги счет любят", "копейка рупь бережет", "дружба дружбой, а табачок врозь". Все бы ничего, но практицизм был какой-то односторонний: например, продавщица в супермаркете "Шик-Модерн" получала жалкие гроши, но, палимая страхом безработицы, целый день натужно щерила зубы, пытаясь изобразить голливудскую улыбку, и работала без выходных, как будто делала снаряды "для фронта, для победы", а не торговала севрюжной нарезкой с душком и водкой "Смирнофф" и "Петрофф", которую разливали в подвале на Покровке две старухи-пенсионерки без пенсии и три хохла без документов. Впрочем, продавщица, как и в советские времена, безбожно обвешивала и обсчитывала.
* * *
Марина не понимала происшедшего: первый-то срок мужа выждала спокойно, понимая, что иначе и быть не могло, все складывалось соразмерно. Одно время даже готовилась к отъезду за границу (многих изгоняли из СССР, разжижая на следствии субъективный бунт негативным протестом) – предполагалось, что и Виктора Шахова сразу после отсидки попросят "вон": разрешат выехать по какому-нибудь приглашению и не пустят обратно. К счастью или сожалению, Шахов не вошел в списки перспективных "изгоев".
Но исполнилось пророчество следователя: в 97-м Шахов сел снова и, к своему и общему удивлению, вовсе не за "политику", а за то, что очень сильно ударил человека. Человек был так себе, наглец, подлец и стервец; можно было бы подробней коснуться его личности, но о мертвых плохо не говорят. Потерпевший Альберт Беляев скончался, не приходя в сознание, в реанимационном отделении института Склифосовского, и смерть его одарила Шахова шестью годами строгого режима.
Арестовывали Виктора обыкновенные милиционеры, менты-матершинники, мордастые хамы, а не те, из семидесятых – вежливо-нагловатые спортивные фигуры.
Заковали в наручники, затолкали в "бобик" и увезли.
После уголовного суда Марина поняла, что все стало иным. Не было никакого шума на радиостанциях; впрочем, разок упомянуло Виктора радио "Свобода", да и то с какой-то ироничной жалостью и словесным выкрутасом постарался Борис Парамонов.
Теперь тюремно-лагерные опасности в фантазиях Марины превышали всякий допустимый предел; в сновидениях являлись такие каторжные рожи, что впору было умереть, не просыпаясь. Медведи и бандюги, пьяные надзиратели и милицейские сержанты в эсэсовских рубашках с закатанными рукавами гонялись за Виктором Шаховым по буеракам, рычали, свистели, стреляли, скрежетали зубами.
Но и себя саму она не могла вообразить посреди неизвестного, опасного мира тайги, сопок, озер, болот, рудников, нефтяных месторождений – и лютых, как было достоверно известно, морозов. Не могла, но – упорно готовилась к поездке.
Трое малых детей удерживали её некоторое время; дети были поздние, Аня, Ляля и Сережа, а потому – безмерно дорогие, балуемые...
И как будто сама Москва, словно выжившая из ума мать, цеплялась за нее, кричала "Не пущу!", прельщая покоем, комфортом, сытостью.
ЛЮБОВЬ И СТРАХ
От "Русского Самурая", этого гнезда разврата и азарта, вставшего на месте старого медучилища, до самого подъезда дома на противоположной стороне лежало битое стекло, хрустевшее вместе со снегом под ногами пешеходов. Парадная стена с витринами была выворочена вместе с железобетонными основаниями. Торчали изогнутые прутья арматуры. На один из прутьев, как на шампур, была нанизана электрогитара с оборванными струнами. На обломке бетона висел пиджак с двумя рваными дырами в глянцевой спине. Крыша просела, как в карточном домике, из щелей вился дымок. Возле развалин стояли несколько автомашин "скорой" и милиции. Без суеты занимались привычным делом люди в штатском: одни фотографировали, другие ковырялись в обломках. Из отверстия в стене появились санитары, пронесли к "скорой" на носилках свой скорбный груз, накрытый серой пеленкой. Вслед за ними вышел ещё один, то ли санитар, то ли криминалист – плотный, рыжий, веселый.
– Вот, нашел! Аж в кухню забросило! – помахал он серым рукавом, из которого торчал окровавленный обрубок руки с перстнем на указательно пальце. – Чуть в котел не упало!
– Что случилось? – спросила, отворачиваясь от жуткого видения, Марина.
Они только что вышли из подъезда: Марина держала за руки Аню и Лялю, а Сережа предпочитал идти сам, "без рук", как старший и самостоятельный...
– Мариночка, будь внимательной! – кричала в форточку беспокойная Галина Ильинична. – Будь аккуратной с деньгами, дочка!
Готовясь к поездке в Зимлаг Марина решила сегодня же обменять на рубли две тысячи долларов – она взяла их взаймы у подруги в расчете на обещанную доплату (20 тысяч!) от "Добрых Людей". Деньги, зеленые десятки, перевязанные хлипким шпагатиком и завернутые в обрывок газеты, торчали из сумки. Любой воришка счел бы этот сверток за ничто, не покусился бы...
Остальную сумму Галина Ильинична надежно, как ей казалось, спрятала в шкафу, между стопками белоснежных простыней, пододеяльников и наволочек.
Марина в эту ночь почти не спала, думала, как всегда, о Викторе: его отдаленность в пространстве уже виделась ей исходом некоей операции, как будто содрали часть кожи с тела и увезли в неизвестном направлении. Или: как будто это её, Марину, странным образом вырвали из собственной плоти и держат в заложницах до полной выплаты неизвестных долгов. Она часто повторяла мысленно или тихо вслух почти заученные фразы о любви, нагнетала в себе безвыходные чувства, плодила мрачные, но почему-то приятные мысли; но и без слов и без мыслей ощущение абсурда разделения не покидало её. Тут уж не до любви, когда режут по живому; или это и есть любовь?
Никогда она не ездила столь далеко – а по карте до Зимлага было не менее четырех тысяч километров, это по прямой и самолетом...
На поездах-то они, бывало, путешествовали с Виктором, ещё до рождения первенца Сережи, доезжали, например, до Симферополя, а потом, троллейбусом, до Алушты...
Виктор не любил авиацию: не боялся летать, а именно не любил, считал, что транспортный прогресс обязан был остановиться на железной дороге, в ней ещё сохранялась ритмичная поэзия, мистика миров, появляющихся за окном в мерцании вокзальных фонарей и исчезающих в кромешной ночи. Взлет авиалайнера не вызывал никакого восторга: набитая людьми алюминиевая капсула с крыльями и моторами была готова в любой момент треснуть, расколоться под воздействием стихий или по воле сволочи.
Марина пыталась прояснить земные пути к Зимлагу, но оказалось, что лишь до краевого центра К. можно было добраться поездом, а далее неизбежный вертолет, бескрылая машина.
Теперь оставалось только приобрести билет в неизвестность.
Утром позвонил Голощапов, сказал, что в к четырнадцати ноль-ноль придут юристы из "Добрых Людей" – подписать кое-какие оставшиеся бумаги. Марина, ничего не понимавшая в подобных делах, была очень благодарна Голощапову за его заботу и участие в обмене. Она много слышала об обманутых доверчивых гражданах, которым то деньги не возвращали, то квартиры отбирали. А тут все делалось для общей пользы, по-человечески, как и бывает между людьми, и Голощапов, как друг семьи, ничего не попросил... (Марина сама решила: отдам ему пятьсот долларов за труды).
– Мама! – крикнула она вверх, не оглядываясь. – Не забудь! В два часа "Добрые Люди" придут!
– Да! Да! – отвечала Галина Ильинична. Она с удовольствием вспомнила о предстоящем визите юристов-риэлтеров – уж очень ей понравились любезные молодые люди. И Голощапова она уважала: он крепко стоял на ногах, не то, что некоторые...
– Так что же здесь случилось? – снова обратилась Марина к соседке.
– Так подзорвали кабачок наш! – бодро, как прогноз погоды, сообщила соседка-старушка, москвичка-старожилка – из таких собирала свой образ Рина Зеленая. – То ли, значит, воры бандитов, то ли бандиты воров... Вон как разнесло кафешантан: рожки да ножки! А ты, мамаша, спишь, видать, хорошо, бомбой не разбудишь!
Теперь у Марины сердце как будто остановилось на мгновение, а потом снова застучало в моторном ритме. Она потянула детей, чтобы поскорее уйти отсюда... куда-нибудь, где нет ничего, что...
– Атомной их надо! – крикнула вслед веселая старушка.
Сережа очень расстроился. Как всякий мальчишка он хотел бы увидеть или хотя бы услышать настоящий взрыв. Аня и Ляля ничего из разговора с соседкой не поняли, продолжали весело щебетать о чем-то девчоночьем. А оторванная бандитская (или воровская?) рука промелькнула очень быстро, дети не успели обратить на неё внимание, больше интересовались руинами, дымом, милицейскими машинами.
– Такси, такси!!! – истошно, по-бабьи (никогда не умела) завопила Марина. И замахала свободной правой рукой (в левую вцепилась робкая Ляля).
И тут же возле тротуара услужливо притормозил серебристый "опель-вектра".
– Куда, девушка? – вежливо осведомился гладкий, в во всем кожано-бледном, похожий на замороженного кальмара, водитель. На правом щупальце, обхватившем руль, сияла мощная золотая печатка – точно как на оторванной руке из "Русского Самурая".
– В Домодедово, в аэропорт, в аэропорт! – выкрикнула дочь профессора Лесовицкого, тихая московская барышня. В детстве у неё были очень восприимчивые к сквозняку ушки. Перемена климата всегда грозила ей всем, чем только можно грозить в подобном случае.
Ляля, Аня и Сережа, толкаясь, полезли на заднее сиденье. Владелец "опеля" (из "новых", – подумала Марина) услужливо распахнул правую дверцу.
Машина тронулась, и дети на заднем сиденье дружно, как отец учил, перекрестились. Осенила себя крестным знамением и Марина. Владелец, уже открывший рот для дежурной любезности, сжал губы и всю дорогу лишь поглядывал искоса на странных пассажиров. Во взгляде была химерическая смесь уважения и презрения, в равных долях то и другое. И денег он взял ровно половину из тех, что по пути отсчитала ему странная пассажирка.
МОСКВА: ВЫСШИЙ УРОВЕНЬ
Человек, о котором пойдет сейчас речь, не относился ни к номенклатуре, ни к богеме, ни, тем более, к рабочему или колхозно-крестьянскому классу. Хотя и он тоже был из "определенных кругов".
В этих-то "кругах", в которых одним из основополагающих принципов была их деклассированность, обзавелся Сергей Петрович Шелковников странным прозвищем – Вредитель. Он уже и сам не помнил происхождения клички: то ли ещё на малолетке во время первой ходки какой-то остряк согласовал его фамилию с известным тутовым шелкопрядом, то ли ещё раньше, за любовь к хулиганским шкодничествам окрестили Вредителем дворовые пацаны... а может быть, за деда, отсидевшего за "вредительство и шпионаж на трикотажной фабрике" без малого 25 лет...
В синем шелковом халате с белыми иероглифами Сергей Петрович прохаживался по просторной, с пятиметровыми потолками, трехкомнатной квартире в Большом Харитоньевском переулке, обставленной куражистым дубовым ампиром. Жилплощадь эта была занята им несколько дней назад – в результате сложных обменных комбинаций с помощью ловких риэлтеров из кооператива... ну, никак не мог вспомнить Сергей Петрович название, хотя оно мелькало обрывками в сознании – какие-то "дети", "тёти-моти", "дяди". Конечно, Шелковников и пальца не приложил к обмену – всем вертел Боря Макитрин по прозвищу "Жук", шестой номер в иерархии. На обмен Сергей Петрович дал сверху полсотни зеленых "штук" – и просто назвал район, где хотел бы поселиться, устроить, так сказать, центр управления полетами и разбора оных. Какая-то профессорша жила тут, но, видать, многовато для старушки квадратных метров, да и пенсия, конечно, только на фиг с маслом сгодится... А полста штук на дороге не найдешь... Ну, все бабки ей не дадут, конечно, но кое-что перепадет...
Шелковников был вовсе не ампир – коренастый и крепко сбитый шатен, неприметный нос, неприметные уши, простые зеленые глаза. Дважды в жизни ему приходилось участвовать в опознании в качестве подозреваемого, и оба раза очевидцы показывали на другого – неприметная внешность в Сергее Петровиче сочеталась с умением набросить на лицо маску полной открытости, добросердечия и учености. Впрочем, это была даже не маска, а, скорее, внутренняя суть Шелковникова, которую он подсознательно вытаскивал на свет Божий в трудные часы...
В кабинете Шелковников покормил рыбок живой артемией, редким и питательным кормом; в гостиной пообщался со своими любимыми канарейками. Тут же, на специальной полочке находилось хрустальное шарообразное обиталище дива дивного – трехсантиметрового, но вполне зрелого микрозайца. Его отняли за долги у известного лица, причастного к телепередачам о феноменах природы.
Откуда вообще взялся такой мелкий грызун – Вредитель не интересовался. Вся криминальная Москва знала о его любви к всевозможным феноменам природы, мутантам и выродкам. В прошлом году братва привезла из Чернобыля двухголового волка, но Шелковникову волчара не понравился: обе головы рычали и капали слюной как одна, ночью зверь – это ещё на старой квартире, на Тверской, – выл дуэтом. Три раза приезжали менты, пришлось отмазываться. А вызывала ментов соседка – Элла Буслаева, толстая эстрадная, как сейчас говорят, "дива". Сто лет в обед, сплошной понт и голые ноги. Но серого все же отвезли от греха подальше в Малаховку, на дачу Корзубого, и выпускали ночью по периметру для устрашения отмороженных крадунов.