355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Малышкин » Севастополь » Текст книги (страница 13)
Севастополь
  • Текст добавлен: 17 апреля 2017, 09:00

Текст книги "Севастополь"


Автор книги: Александр Малышкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 26 страниц)

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

В первый раз в море!

Бирилев подвинул к себе карту, исчерченную цифрами и пунктирными окружностями. Пол командирской рубки покачивало. В радиограмме сообщалось, что возвращающаяся из похода эскадра идет в энном квадрате моря. Бирилев любезно растолковывал – он все хотел казаться передовым, понимающим новые веяния, способным на учтиво – либеральные, а не солдафонские отношения с подчиненным студентом.

– Эскадра – здесь… Проводим теперь курс. Наша диспозиция вот в этом квадрате. Итак, при указанной скорости ее можно ожидать часа через полтора – два. Значит, около полуночи.

Шелехов, стеснительно наклонившись, усваивал.

– Есть.

– Марсовые на местах?

– Так точно.

– Вас не укачивает?

– Нет… я чувствую себя хорошо.

Прозрачные выкаты скрябинских глаз не то поощряли, не то насмешничали:

– Он у нас молодцом, молодцом!

И Маркуша, развязно развалившийся рядом с начальством, – наверно, на правах делегата (в другое время смиренно терся бы где‑нибудь в тени, а то на палубе с вахтенными), – Маркуша тоже поматывал головой, дружески покровительствуя. Дескать, ты вот бегаешь с мостика сюда и обратно, а мы тут сидим, разговариваем промежду себя. Что же поделаешь, у каждого свое. Иной Маркуша, неожиданно напроборенный, в новеньком мичманском одеянии, выставит перед собой шитый золотом локоть и нет – нет да покосит на него глазком. И Шелехов чувствовал, что не может не любить его: самый корабельный быт становился при Маркуше в тысячу раз забавнее и уютнее.

Правда, обида не зажила еще, но разве такие, как Маркуша, могли загородить ему дорогу.

…Были вторые сутки, как эскадра с адмиралом во главе ушла в поход – громить турецкие берега. В ожидании ее бригада траления с полудня работала в минном фарватере.

Для столь важного случая сам Скрябин сопровождал свои суда. На «Витязе» развевался вымпел натрал– брига.

Десять или двенадцать тральщиков прощупывали, разметали тралами невидимый канал. Концевые, самые крупные – «Витязь» и «Трувор» – впереди, мористее всех. Выступали парой, далеко за Херсонесский маяк, соединенный зыбиной стального троса и, вдобавок, выпустив впереди, с выстрелов, предохранительные фортралы. За ними, тоже в паре, большие серо – голубые пассажирские пароходы бирилевского же дивизиона – «Россия» и «Батум». Дальше плоские длинные зерновозы – «Елпи– дифоры». Завершала эту кадриль одномачтовая мелкосидящая мелюзга – «Чайка», «Альбатросы». Открытое море окружало безвыходным серебряным блеском, блистало целый день утомительно, до сонливой одури. Тральщики прогуливались попарно, разметая канал сначала в сторону моря; потом, не выбирая тралов, обратно к Севастополю; затем – снова в море. Таким образом, канал был трудолюбиво прочищен трижды. Концевой «Витязь» – ушел далеко от берегов, за окраины минных полей, на глубину, и там бросил на якорек вешку с лампочкой. На километр от него отстал «Трувор» и тоже бросил вешку. Так же сделали и следующие тральщики через каждый километр. Каждый тральщик, поджидая эскадру, крутился на диспозиции, около своей вешки. Линией крутящихся тральщиков и горящих вех обозначался тайный и единственный безопасный путь, которым идти эскадре по заряженному смертями полю.

Так наступила ночь.

Шелехов поднялся на палубу, в теплую, почти безветренную тьму. Небольшая зыбь раскачивала «Витязя», потому что машины почти не работали. Слабый огонек вехи прыгал неподалеку в ночной волне. Лишь только тральщик отбивало зыбью подальше, на мостике звонил капитанский телеграф, машины кряхтели внизу, тральщик задним или передним ходом опять подбирался к вешке. И снова на две – три минуты засыпали машины. Мир состоял из беззвездной мглы и плеска.

«Где я сейчас? – спрашивал себя Шелехов. – И я ли это?..» Глазам припоминались истаявшие дневные берега. В полдень прошли ослепительно белый маяк на унылой песчаной косе. Мыс Фиолент – последний обломок – быком уперся в клокочущий прибой, за ним – обрыв, в небо, безбрежный прозор леденисто – синей воды. И мыс, с монастырьком на спине, отошел далеко – далеко, в лиловый дымок. Где‑то поблизости, за темнотой, дремотная и теплая Балаклава. А еще дальше – Южный берег, не виданный еще ни разу, только рассказанный счастливцами, – он чудился некоей таинственной и благоуханной Индией садов, мраморные ограды которых лобзает ночное море… А на другом берегу, в сумерках, выходит Жека, скучающе и обиженно смотрит за море, смотрит – никого нет, только ветер мстительно бьется в грудь, в лицо, гонит прочь с дамбы тоненькую, одинокую, сгорбленную фигурку. Может быть, сама теперь хотела бы припасть к нему слабым, ласковым ребенком, больше не лукавить, не мучить никогда… «И я тоскую здесь и думаю о тебе… чувствуешь ли ты? – тужась, внушал он ей через многоверстную, бездонную пустыню ночи и воды. – Сейчас я далеко в море… в море, на войне…»

Мысли его оборвались: мутную громоздкую высоту кормы с размаху несло на огонек вешки. «Сейчас ударит, разобьет лампочку вдребезги!..» И только успел это подумать, зазвонил телеграф на мостике, дыхнули и заворочались машины, бурно заклокотала вода под винтом, и, сотрясаясь, корма начала отходить от огонька назад и влево.

Теперь надо было заглянуть еще на мостик – не случилось ли чего нового. «Витязь» в сумерках чудился восхитительно неисследованной страной, в каждом уголке которой деялось захватывающе интересное!

Ветер наверху поддувал сильнее. Никто из занятых на мостике людей не обратил внимания на Шелехова. Темный человек осторожно спускался с мачты, из ночной высоты. Менялись марсовые. Под брезентовым навесом, 7

у телеграфа, бодрствовал штатский пароходный капитан Пачульский (половина команды на судне была штатская– прежняя пароходная из вольнонаемных). Сердитый голос, горбина огромного, спесивого капитанского живота, проступавшая в темноте, наводили на мысль о брюзгливости, о досадливом презрении к военным, обратившим изящное увеселительное судно в рабочую лошадь. И марсового матроса, с неохотой готовящегося лезть на мачту, капитан наставлял с вынужденной, презрительной вежливостью:

– Вы, главное… на вешку не глядите, на вешку, поняли? А то в темноте потом ни хрена не… Глядите вперед, на воду и на горизонт. Понимаете, что значит горизонт?

– Да знаю я все, – досадливо огрызнулся матрос.

Вешку несло далеко – далеко в низах. Черт возьми, не на минное ли поле уже прет корабль за разговором? Телеграф спасительно звонил, корабль бурлил и сотрясался.

– Право на борт, – угрюмо под нос себе бурлил капитан. Рядом, в крытой будке, невидимый рулевой покорно вторил:

– Есть право на борт.

– Одерживай!

– Есть одерживай!

Различалось низкое лазоревое просвечивание звезд. Мгла окутывала корабль домовито, дремотно, как стены.

– Закурить можно?

– Покурить – есть кают – компания. Вам бы, как военному человеку, лучше правила знать.

– Почему же? Ерунда!

– Вот вам и ерунда. Немца не знаете?

Война? Нет, так только называется, а в самом деле какая же это война? Смехотворное, нелепое пятичасовое кружение в море, около танцующего огонька… Чепуха, нет ничего! Даже, пожалуй, если пустить машины и по– хропать напрямки – в смертоносное, якобы заказанное всем поле, – и то, верно, не случится ни черта.

С мачты захлебывающийся шепот:

– Господин капитан!

Вахтенный матрос, прикорнувший на трапе под мостиком, тоже встревожился:

– На мостике! Марсовой кличет.

– Слышу. Что там?

Капитан повернул голову, сердито ждет.

– Перископ… господин капитан!

– Что – о?

Марсовой, должно быть, свесился там, в ужасе тянется вниз головой:

– Прямо по носу… перископ, вижу ясно.

– Где?

Ночь обертывается невидимым, люто дышащим зверем. Когда он подкрался? Ветер и плеск – может быть, последние в жизни… Неужели вот тут рядом, под водой, в самом деле идут страшные безыменные люди? Капитан шатнулся к перилам, перекосив мостик чугунными вдавинами шагов, рулевой малодушно бросил штурвал, тоже сломился в мрак. Пронзительно и весело ощутилась секунда, вот эта, сейчас текущая секунда, когда у меня, Шелехова, неестественно громко шумят мигающие ресницы… И до отчаяния стало интересно, как зеваке со стороны. «Пусть будет перископ, – содрогнулся и молвил он, – пусть в самом деле будет перископ!» Тральщик несло и несло от огонька.

– Капитан!.. – Шелехов опьянело, ликующе дергал его за рукав. – Капитан, прямо полный ход! Тараньте ее!

Он так где‑то читал.

С мачты марсовой кликал опять:

– Капитан! Ф – фу ты, мать честная, обознался. Это выстрел торчит, разгреби его! А я гляжу…

Пачульский с бешеной порывистостью звонил телеграфом:

– Вы – ыстрел? Баран! Идиот чертов! Губошлеп!.. Право на борт.

Будка безразлично вторила:

– Есть право на борт.

Тральщик загребал винтом к вешке. Капитан погодил, потом высунул голову из‑за закрытия и, задрав кверху лицо, отводил душу:

– Сволочь! Идиот чертов! Обалдуй! Фекла!

Наверху виновато посмеивалось…

Вахтенный, тоже облегченный, успел резво сбегать куда‑то:

– Телеграммы есть, господин мичман.

Нет, все‑таки радостно было, по – животному радостно – опять вернуться в обыкновенные, обжитые людьми комнаты, к ровному их свету. Шелехов, напевая, спустился в просторную кают – компанию. Было невероятно, что рядом с палубным одичалым мраком существует этот зеркаль ный, праздничный мир. Над коврами, над полукружием малиновых диванов электрическое сияние рассеивалось матово – золотистым полумраком. Когда‑то здесь соловьино гремел рояль, переживались шумные, веселые ночи путе шествий, мимолетных романов. О, те ночи были совсем другое, – выйти на палубу вдвоем, упоенно вдыхать там море!.. Отзвуки давнего жили еще, наклонялись шелестом неразличимых, вечно желанных женщин… Было приятно лечь в глубокое кресло, пробежать глазами сегодняшние сводки с сухопутного фронта, которые подал ему вахтенный, – среди них только одна была шифрованная, – должно быть, особенно приятно именно потому, что наверху, тотчас же за полированными дверями, начинались ветер, мрак и тревожная закинутость в полночном море.

Шелехов блаженно потянулся.

– И эта война…

Шифрованная телеграмма таинственно кричала о чем– то рядами пятизначных чисел. Он распутывал ее, медленно подвигаясь сквозь дебри затейливых и трудных расчетов. К тому же электричество вдруг начало пошаливать.

«Обстреляны орудийным огнем угольные копи у Зан– гулдак…» – это эскадра сообщала на ходу о результатах своего набега.

У столов неслышно появились двое штатских лакеев и, посовещавшись шепотом, начали стелить скатерти и расставлять серебро, навевая уют позднего ужина. Капитан Пачульский ревниво оберегал на своем корабле все приятности былого комфорта…

Шелехов, нервничая, проверял еще раз свои цифры; то, что прояснялось из‑за них, было дурно и неуместно. Штаб командующего извещал, что при постановке минного заграждения неожиданным взрывом мины убило двадцать восемь матросов и ранило одиннадцать. Нет, все было правильно. Даже указывалось, что жертвы находятся на борту «Керчи». Шелехов огляделся кругом, он только заметил, что лакеев уже нет, что он один в этом качающемся разукрашенном подвале… Ему стало жутко. Где‑то в темной воде сознания проплыл Софронов, его неотомщенные угрожающие, стиснутые веки… Электричество недомогало, то распаляясь с резкостью полуденного солнца, то погружая каюту в припадки зловещей темноты. Как будто хаос неудержимо прорывался уже сквозь стены, сквозь двери. Отсюда хотелось бежать, бежать…

Вахтенный наверху, в ночной слепоте, столкнулся с ним грудь с грудью:

– Где тут господа офицеры? Дым на горизонте.

И успокоительной деловитостью порадовал, как лаской, человечий голос.

Бирилев, Скрябин и Маркуша теснились на мостике, около Пачульского, переговаривались отрывисто, вполголоса. Ночь стала населенной. Из кубриков выбредали матросы, крадучись, копились у темных бортов. Шелехов напрягал зрение, но не видел впереди ничего, кроме сплошного черного полотна мглы. Явственный гул – словно от тысячи льющихся в воду ручьев – проступил с моря. Эскадра подходила.

– Свет! – резко скомандовал Бирилев.

Пронзительно вспыхнула лампочка в высоте, на клотике грот – мачты. Тральщик предостерегающе давал передовому направление на фарватер.

Ручьи разрастались, надвигались все ближе, хлещась о море с яростной силой. Мутная многоэтажная громада отделилась от мглы и падала прямо на тральщик, затмевая всю ночь вокруг. Бурно расшатанное море шипело, «Витязь» клало с борта на борт. Тень передового корабля пролетела мимо, хлеща винтами.

Тогда погасла лампочка на мачте «Витязя». И тотчас – по этому сигналу – иголочно просверлило тьму огоньками следующего тральщика за километр; и когда погасло там, блеснуло еще дальше… Передовой бурлил от огонька к огоньку, за ним – эскадра.

Мутные мгновенные высоты кораблей нависали из мрака, проносились мимо, иступленно – торопливо, безлюдно. Гул воды раздирал ночь. Величие и темная грозность этого шествия были непреодолимы разумом.

Война…

Матросы внизу неспокойно кричали, маяча вытянутыми за борт руками:

– Вон, вон…

Шелехов глянул в ту сторону, куда они указывали. Силуэт одинокого корабля, должно быть заблудившегося, шатался там и, неожиданно скосив курс, ринулся вбок – казалось, прямо на минное поле. Шелехов оцепенел, не верил себе: может быть, глаза его обманывали. Однако корабль тотчас же выправился (он просто обошел «Витязя» с другого борта), а матросы все продолжали сбегаться к одному месту, откуда яснее было что‑то видно, сумато шились, путано галдели. Очевидно, неестественное матросское зрение распознало в темени что‑то неладное. Шелехов прислушался и понял: это «Керчь» плутал, «Керчь» со своим страшным грузом.

Значит, новость уже успела какими‑то путями просочиться из радиотелеграфной рубки в кубрик, в трюмы?..

Глаза цеплялись за мглистое, шаткое пятно корабля, вернее, за неуловимый его, зловещий след. Всех ли сумели выловить? И кто они, рядами уложенные там в трюме, с буйно раскиданными ногами, со сладковатым смехом на окостеневших ртах? Те ли, что недавним вечером, у Собрания, самозабвенно кричали «ура» Керенскому?

За стихшим внезапно плеском громко и злобно сплюнул кто‑то на палубе:

– Набили, как стервятины… да и раз – мать ее, вашу свободу!

И тотчас отвалились от бортов, поныряли все в мглу, сразу погасив голоса. Маркуша не выдержал и прыснул в горстку. Офицерский мостик, один населенный людьми, витал над пустым кораблем. Сочленения машин содрогались, ухали где‑то в беспамятных низах. Маркуша, успокоившись, подлез к Шелехову.

– Сергей Федорыч, я что хотел вас спросить. Керенский – как, с высшим образованием, конечно?

– С высшим, – глухо отозвался Шелехов.

– Я, Сергей Федорыч, опять к вам. Насчет алгебры. За классный чин у меня удостоверение есть, эх, мне бы теперь только языки да алгебру! Хочу одну уду закинуть. Давно у меня маленькая просьбица к вам, Сергей Федорыч, тольки как‑то не смею: поясните мне, пожалуйста, как это в Учредительное‑то проходют.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

…Недобрую пыль, не переставая, гнало по земле из‑под воспаленного фронтового неба. С пылью докатило однажды до тихой бухты штрафного матроса – солдата Ми– хайлюка.

В каюту к Шелехову, по своему делу, Михайлюк вломился без спроса, без стука, пока прапорщик нежился еще в постели. Был в коряжистых сапогах, деготь на ко торых вязко обсела пыль, в шароварах в заправку, не по – матросски. Шелехов присел барином на койке, позевывая.

– Вы зайдите на минуточку попозже, товарищ, тогда поговорим. Видите, еще туалетом надо подзаняться, – по – дружески пошутил он.

Матрос сбычился у дверей, оглядывая непривычную после окопной земляной норы роскошь жилья плаксивыми глазами. Нечистым, подозрительным рубцом зияла переносица, на которую падала заухарская мрачная косма. На фронт сдал его два года назад с «Витязя» капитан Мангалов – за воровство и пьянство.

• – Я этого ничего не признаю, – страдальческим голосом сказал матрос, – раз вы на ето поставлены, должны службу справлять.

Шелехов мучительно покраснел, в одеяле привскочил с готовностью:

– Ну, в чем же у вас дело?

– В чем дело, ето вам лучше знать, как матроса за политику в штрахной баталиен списывать. Конешна, ета права раньше была у паразитов, ну теперь такой правы нет, чтобы за политику страдать, теперь права гражданская. Жалаю опять во флот, боле ничего.

– Покажите‑ка ваши документы, – любезно попросил Шелехов.

Матрос раздражительно покривился:

– Да я никаких документов не признаю! Ето что же, значит, опять как при Миколашке? Ты сам по какому документу живешь, по гражданскому? А от мине романовского хошь? Раз говорю, жалаю опять во флот, надо мине накормить, на денежное довольствие записать, а не волынить!

Шелехов, волнуясь и насильно мягча в себе обидную злобу, начал объяснять, что нельзя не понимать таких простых вещей, что он пойдет ему навстречу… что надо подождать, когда приедет начальник Бирилев, без него он не может. Матрос слушал и ядовито вздохнул:

– И – и, боже… как все это у паразитов устроено: ежели человека в баталиен смерти спихнуть, так ментом, а как с бойни обратно принять, так волынка на год. При– дется‑таки, видно… в бригадный комитет заявить, – смиренно, но с угрозой закончил он.

– Но, товарищ, я же и в бригадном состою, это все равно. Конечно, мы вам поможем…

Та – ак… Значит, и там понасажали? Антиресно! Ну… мы найдем где попросить, – горько усмехнулся Михайлюк и ушел с явной зловещей недоговоренностью.

Мичман грустно поморщил брови и, надев шлепанцы, пошел прогуляться по своим владениям; по коридору, полному матовых, сияющих изнутри дверей, по прохладной, утопающей в зеркалах кают – компании. В иллюминаторе плясали светлые жилки – от солнечной воды. Значит, опять штиль и безбрежный зной наружи. Лакеи благоговейно готовили серебряный чай. В каюте уже ждали хозяина ярко начищенные магнезией снеговые ботинки, снеговой синевой сиял любовно выглаженный и аккуратно развешенный на спинке койки китель; это с материнской заботливостью, очевидно, выжидающий вестовой на цыпочках принес, пока господин мичман военного времени навещал уборную, чтобы зря не беспокоить. Каютный быт, по распоряжению штатского капитана Пачульского, был окутан ласковой ватой тишины и удобства. От этого, пожалуй, еще обиднее чувствовался несправедливый и грубый пинок.

Вообще после похода над бухтой опустилось на несколько дней безразличное затишье. Самая высокая, на– кипелая волна пробежала, прошумела, разбилась о неведомые уступы. Теперь даже служба на кораблях пошла кое‑как, вкривь и вкось. Бирилев приезжал только на час, до обеда, отмыкал свою каюту на «Витязе» и с вежливой, скорее притворной начальственностью выслушивал доклад: ничего не значащие приказы по дивизиону, ведомости на денежное довольствие, последние директивы наморси, которые тральщиков ни в коей мере не касаются… Потом удалялся на «Качу», в таинственное бытие скрябинской рубки, куда после обеда, как шмели, слетались бывшие золотоплечие со всех судов (вот где, должно быть, шли разговоры по душам, без наигранных личин, и зрели в табачном дыму мечты, о которых никогда не узнать непосвященным)… С настоящей серьезностью получали только жалованье да делили кусковой сахар в кают– компании.

Но в тот день, когда матрос, с рубцом на переносице, появился непрошенно на «Витязе», пасмурью дохнуло на бухту, на Севастополь…

Горланил митинговый рожок, словно перед бедствием. Капитан Мангалов – чего никогда не бывало – прислал вестового за Шелеховым с просьбой прийти немедленно на «Качу». По берегу со всех кораблей к ораторской бочке сбегался по – особенному торопливый, любопытствующий народ.

Мангалов в своей каюте дрожащими руками поймал обе руки Шелехова, просительно прижимая к груди.

– Сергей Федорыч, слыхали?.. – Капитан в отчаянии пучил глаза, не в силах даже выговорить, давился. – Эти самые… балтийцы приехали, из Кронштадта, а вперед Михайлюка подослали. Матросам говорят: мы‑то со своими офицерами давно разделались, а вы? Резня ведь будет, Сергей Федорыч, ей – богу, а!

Лез на него теплым животом, мигал, подхлипывал:

– Вы уж… выступите, Сергей Федорыч, когда энти забезобразют! На вас все надеемся. В вас дар есть… и матросы вас слушаются. Мы вам ведь всегда снисхождение… Моторку, когда в город надо или покататься, берите, не стесняйтесь. Выступите, голубчик… из человечества!..

Над толпой, на бочке, стоял уже старичок в чесучовом пиджачке, без шапки. Старичок был не простой, ибо в не– кии забережные времена коснулась его священная тень народовольцев… Чья‑то невидимая рука распорядилась предусмотрительно, сгоняла за ним в Севастополь автомобиль, и старичок, прибыв как раз вовремя, возвышался, приветливо щурясь: ласковое, успокоительное противоядие.

А может быть, позаботились оттуда, из Совета?

Во всяком случае, старичок ощущался как надежная, дружественная опора. Обоим приезжим, одетым в синие заношенные фланельки, с черными, непривычными для глаз ленточками на бескозырках (о, пасмурь и копоть Кронштадта!), пожалуй, было больше не по себе. Как тихая вода, окружило их со всех сторон молчаливое и, казалось, недружелюбное любопытство.

И оба балтийца, наверное, это чувствовали. Поднявшись на соседнюю со старичковой бочку, они в одно время сняли свои бескозырки, как будто одним движением, слишком почтительно. Один оказался постарше – круглоголовый, года через два заплешивеет; надеть бы ему очки в железной оправе, коростяной, запачканный варом передник и усадить за сапожный верстачок – и вот перед вами начетчик – мастеровой, какой– нибудь Федосеич или Никифорыч. Другой – долговязый чахоточный мечтатель, с сизыми, куда‑то за толпу заглядывающими глазами. И совсем не похожи на опасных возмутителей порядка: вроде как на ярмарке – сняли стеснительные шапки и вот сейчас запоют, ожидая грошей на свою бедность.

Из‑за спины прячущийся голос гаркнул:

– Партии какой?

Фастовец, припертый к самой бочке, деловито скалил крупные зубы:

– Ну да… объясните… нам его большевиков не надо!

Старший из балтийцев, благословляюще осеняя толпу руками, успокаивал:

– Да мы беспартейные, какие мы большевики!

– А документы есть, что матросы? – гаркнул опять, не без ехидства, неуловимый вопрошатель.

Из толпы недовольно зацыкали.

– Нет, ежели товарищ не верит, – с готовностью отозвался матрос, – пусть экзамен произведет, мы солидарны. Дайте, скажем, конец и прикажите, какой узел произвести: прямой ли, рифовый ли, задвижной штык, беседочный, могем гачный завязать, могем выбленочный, могем удавку: специальности, как мы марсовые. Пожалте сюда, товарищ!

Вопрошатель, однако, мешкал и не подходил. Толпа ходила ходуном, досадуя на задержку, сердито ворочала головами, ища неуловимого. Оратор хитровато склабился.

– Ежели мой глаз не сфальшивил, кто‑то из господ офицеров антиресовался?

Понизу серчало, заклокатывало:

– Брось их, чего слушать!

– Они завсегда поперек горла!..

– Если сами говорят, так слушай, а коснись матрос…

Кронштадтец загадочно посмеивался: толпа сама давалась ему в руки.

– Конечно, настоящую удавку – ето буржувазия лучше нас умеет завязывать. Скажем, сейчас: воспользовавшись нашим обчим интузиазмом, гонют нас на немцев, а между прочим травют друг на друга, говоря, что все кронштадтские матросы – шпиены и наймиты, палачи Вильгельма. Вот мы и приехали, чтобы вы посмотрели сами, какие ето бывают наймиты!

Долговязый тоже не стоял без дела: ткнул пальцем в плечо своего товарища, потом себя и с горечью помотал головой, – смотрите, дескать, наймиты! Внизу не удержался кто‑то, восторженно прыснул.

– Она одного вам, товарищи, буржувазия не хочет сказать: что Балтийский флот держит пары на первом положении и верно стерегет революционную столицу. У Вильгельма давно на Кронштадт слюнки текут, почему же, товарищи, не приходит етот Вильгельм и не забирает? Нет, товарищи, не любит нас буржувазия, а за что не любит, за то, что говорим ей постоянно… маленькую неприятность.

Кронштадтец пригорбился, словно нацеливаясь прыгнуть, прищур – лукавый, смеючий.

– …А мы ей говорим: мы даем наш интузиазм и нашу шкуру за обчее дело, хучь, скажем, и до победного конца, как кричат товарищи, ваши разнаряженные черноморские делегаты, а ты подай тоже – из своего кармана: подай нам заводы и фабрики, подай землю крестьянам! Кто, мол, чем может на обчее дело, а!

Долговязый тоже нагнулся, протянул руку горстью, ядовито сучил пальцами, подмигивал: подай, дескать, пода – ай!

Матросы привстали на цыпочки, ловя раскрытыми ртами неслыханную речь, – да и речь ли это была? Шелехова даже свело неприятно – приторной судорогой от такого явного пересола. Но в то же время в назойливом изгибании матросов было что‑то змеиное (как и у Зинченко – где он?), зловеще – очаровывающее… Выступить бы, смести это наваждение ураганно – огненными, настоящими словами. Но какими и о чем? В мыслях забилась туманная, растерянная пустота. А в толпе не выдержало, вырвалось невольным всхлипом:

– Прра – виль – на – а!..

– Извиняемся, говорим, но как мы жертвуем, то по– жалте и вы… на обчий котел.

– Пра – ава!..

– Вот, друзья, пока мы, значит, ету маленькую неприятность сказали, то стали для капиталистов бунтовщики и наймиты Вильгельма. Но матрос, он, как известно, от своей службы дальнозоркий, матрос муху увидит на двадцать верст по горизонту, а уж своего брата, конешно, насквозь. Так вот поглядите на нас, братцы, дальнозорким глазом, без буржувазных очков, правильно ли мы есть наймиты?

Толпа ржала, чесала затылки, попихивала друг друга плечами от удовольствия и любви.

– Ну да… сознаемся – наймиты… трудящегося народу!

Кронштадтец кланялся, делая ручкой, но зубы одной стороной сцеплены, с пеной.

– Шпиеним! Временное правительство у нас по сусед– ству… Сознаемся, матрос все время шпиенит… чтобы обману какого не было!

Толпа крякала, бешено дышала – не зная, каким взрывом ей облегчиться. Зарычать ли «ура» сразу всеми грудями, или вырваться на бочку, мять там плешивого кулаками в бок, любя… Сзади опять раздался голос вопрошателя:

– А как вы, товарищи… насчет офицеров?

То слинялый Ивай Иванович, командир с тральщика, набрался вдруг прыти. Раздирая матросскую гущу, лез к самой бочке в упор.

– Вопрос касается – если которые завсегда в ногу с товарищами, так их резать за што?

Плешивый любезно пощурился.

– У нас етого, товарищ, в программе нет, чтобы резать. Которые же с нами стоят против буржувазии, то мы таких офицеров приветствуем. Вон про товарища Раскольникова слыхали?

(Шелехов, про себя: «И у нас и у нас же есть такой, ну, крикни кто‑нибудь, зачем же показывать им такую жалкую дрянь!»)

Иван Иванович вытянутой шеей изображал наивысшее внимание и послушание, почтительно мотал головой.

– Так вот у нас…

Кронштадтец рассекал ладонью воздух и поучающе рассказывал, как у них. Иван Иванович лез ему в глаза и мотал.

Свинчугов не выдержал, скрипуче крикнул:

– Мотай, мотай, чертова балаболка!

Сплюнул с омерзением и зашагал прочь к кораблям. Матросы, стоявшие рядом, затихли, проводили его глазами, неотрывно глядя ему в ноги. На миг нехорошо, хмуро стало около офицерской кучки.

И как раз тут на карачках под кронштадтцами появился Михайлюк. Глаза были жалобно запавшие, пия– вящие.

– А я скажу, братцы, за офицеров, что ето первые хадюки и скорпиены. Вот мине, братцы, за что на войну послали? И куда послали, братцы: сверху там бьеть, снизу бьеть, с боков бьеть… с земли, братцы, бьеть, из‑под воды бьеть… Куда деваться живому человеку? За што мине ненормальным сделали?

Но матросы настроились на веселый лад, зубоскалили:

– Ненормальный., от денатуратки!

– Слазь… насосался!

Михайлюк сконфузился, ухмылялся по – шутовски.

– Ну, выпил… конешно, скольки полагается свободному гражданину.

Его под общий гогот стащили вниз. Старичок с добродушной улыбкой помахал шляпой, приманивая всех к себе:

– Приятно было, товарищи, выслушать наших друзей из Балтийского флота, призывающих к тому же, к чему и мы зовем: единению.

Старичок очень осторожно прохаживался меж опасных костров, которые запалили кронштадтцы. Дело было столь тонкое и деликатное, что у внимательно нацелившегося ухом Мангалова через губу пошла слюна – от напряжения. Голос согласливый, сердечно примиряющий, с дрож– цой. Кто кощунственно прыснет в лицо старичку, за которым годы мученичества и каторги?

– Конечно, вы правы, товарищи, классовая борьба – наша первая революционная задача. Это наши лозунги, нами выстраданные, – фабрики и заводы, земля. Отрадно, что пришлось дожить до тех сказочных дней, когда миллионные народные массы приняли эти лозунги и понесли их на своих знаменах. (Шелехов: «Так, так… вот оно, настоящее».) Но нужно найти правильные пути, товарищи! Пути эти сложны, извилисты, надо, может быть, даже немного спланировать, хе – хе, а не так вот: сразу тяп да ляп… Я ведь, друзья, старый воробей… сорок лет тому назад с народовольцами работал, таким‑то и таким‑то.

От костров вместо жара потекло благостное, приятно согревающее теплецо.

– Мы приветствуем, – сказал почтительно кронштадтец, и оба низко поклонились: желваки на лице у старшего катались и играли.

– С братцем вашего‑то… с Александром Ильичем Ульяновым, которого повесили…

– Мы приветствуем, – истово, вперегиб, накланива– лись кронштадтцы.

Меж бочек вырос, как внезапное привидение, костлявый, заросший страшным волосом, с белыми от бешенства глазами Фастовец.

– А што нам лавировать! – истошно взревел он, рыща в воздухе свирепо выкинутыми вперед челюстями, тыкаясь ими почти в чесучового ошеломленного старичка. – Шо нам цацкаться, когда уся прохрамма известна! Пущай его бураки с нами копают, если кушать хочут ваши капиталисты. А не могете сами управить, изделайте мине министром, я вам к завтрему уси эти законы назвенькаю!

Старичок отступал и отступал с доброй, растерянной улыбочкой, ища опоры вокруг: он свалился бы назад, если бы его вовремя не поддержали… Кронштадтцы стояли сзади Фастовца, не у дел, пересмеивались с толпой. Митинг кончался. Через минуту старичок, съежившись, усаживался в машину, не оглядываясь назад, а около бочек свалялся кипучий человеческий крутень.

Лобович с шуточной сердитостью добирался там до кого‑то:

– Эй вы, сами сытые, черти, а ребят покормить не надо?

Катясь клубком к кораблю, около Шелехова распахнулась на минуту толпа, и он увидел в середине кронштадтцев, которых вел Зинченко. Никто не смотрел на офицера, ему давили ноги, наперерыв стараясь заглянуть, выспросить о чем‑нибудь кронштадтцев. Блябликов на ходу изловчился, припал к его уху мокрым, горячим, злобным ртом: «Правильно тогда Николай‑то про подлецов сказал… открыть бы немцу фронт… лучше бы было, лучше!..» Но Шелехов не слушал, он поднимался мысленно вместе с балтийцами на трап «Качи», спустился в сумрачный кубрик. Матросам подали жирного черноморского борща – почетный отдельный бак. Шелехов сел напротив и, не в силах сдержать свое дрожное нетерпение, ударил кулаком по столу: «Эх, товарищи… все правильно у вас, да не такими словами надо. Вот как я сказал бы…» И он начал говорить, горя и задыхаясь, едва видя кронштадтцев, восторженно побледневших, забывших ложки у рта… Впрочем, на самом деле, поднявшись на «Качу», он постеснялся даже подойти близко к кубрику и с завистью смотрел на Лобовича, выводившего оттуда кронштадтских ребят и что‑то им деловито объяснявшего. Потом кронштадтцам дали моторку, в которую с ними сел Зинченко и еще несколько счастливцев. Команда с борта и с берега замахала шапками, и шлюпка, в которой оба гостя стояли с непокрытыми головами, завилась по синей, цвета льда, воде.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю