Текст книги "Севастополь"
Автор книги: Александр Малышкин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 26 страниц)
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Устранение Бирилева с должности начальника дивизиона, в другое время вызвавшее бы громоподобное впечатление, прошло теперь почти незамеченным. Некому и некогда было злорадничать по поводу падения этого надменно – сухого в обращении, всегда особняком державшегося лейтенанта, а о негодовании смешно было думать. Каждому своя рубашка ближе к телу… Самолюбивый Бирилев с виду был тоже спокоен и переживал этот тяжелый и нежданный удар в одиночку.
Рук он, однако, не опускал. Действительно, по натуре Бирилев оказался напористым и цепким. Через Кузубова подбил команду устроить на «Витязе» общее собрание дивизиона – для выяснения обстоятельств. Витязевские были явно возмущены вмешательством бригадного комитета в дивизионные дела. «Нашлись там двое – трое суматошных, свое «я» показывают, а за ними все, как бараны. Что им Вадим Андреич сделал?» – роптал преданный Би– рилеву Хрущ.
Бирилев два дня не показывался на корабле совсем, а накануне решительного собрания вызвал флаг – офицера на свою городскую квартиру.
С какой отрадой вдохнул Шелехов свежий, безбрежно – открытый во все стороны воздух, впервые безбоязненно вдохнул после двухнедельного почти заточения на корабле! Он озирал город глазами только что тяжело переболевшего человека. Почему такой низенький и захиревший Нахимовский проспект? Провинциально – облезлые, тусклые фасадики домов, пустые, не мытые давно магазинные окна, колдобины на мостовой, запорошенные лошадиным навозом, окурками. Прохожие, одетые трепано и бедно, ненастно спешащие по скучным своим делам. И вообще все – посеревшее, прибеднившееся, под стать самому Шелехову, с которого тоже срезан был весь прежний блеск – и золотые фестончики с рукавов, и расшитая кокарда с фуражки, и орленые пуговицы шинели были скромно обтянуты черным. В окне, отразившем его прохожую фигуру, показался сам себе похожим на отставного телеграфистика. Нет, ничего не было жалко – сердце даже радовалось втайне этому оскудению и серости: было бы больнее застать здесь какое‑нибудь праздничное марево, испытать снова укусы щемящих воспоминаний… А может быть, он их уже испытывал, глядя на знакомые опустелые места, только не сознавался, не давал себе воли?.. И когда в сквозине голого бульвара метнулось перед ним охмуренное море без единого судна, без единого паруса, все заросшее грязно – седым ковылем зыби, кидающееся под разрывные, клочкастые тучи, – он охотно запомнил для себя его вымороченную зимнюю пустоту, его отталкивающую человека дикость… Теперь он знал, не по чему будет тосковать, сидя в одиночку на корабле и поглядывая тайком на крыши запретного города.
Бирилев начал разговор в некотором замешательстве, с описания тяжелых своих чувств, ибо тема была чрезвычайно деликатная: надо было внушить Шелехову, чтобы он подтолкнул матросов, Каяндина или Кузубова, обязательно выступить за начальника на общем собрании и даже подсказал им те доводы, с которыми желательно было бы выступить… Растроганным голосом, но отводя взор в сторону, Бирилев сказал:
– Дело не в дивизионе, ясно: я не годен им. Эх, Сергей Федорыч! Конечно, уберут меня, сделают вас, любимого офицера, начальником дивизиона.
– Что вы, – оскорбленно запротестовал Шелехов, – что вы, Вадим Андреевич! – а у самого преступно радостно заскакало: а вдруг? Впрочем, только на секунду… к чему было опять обольщать себя по – мальчишески, если не выбрали даже по – прежнему в бригадный комитет, если забыли… Другие, не вешние текут времена.
– Конечно, я мог бы пойти к командующему, устроиться сейчас же, меня везде примут с удовольствием, но досадно: самолюбие, Сергей Федорыч!
Шелехов согласливо кивал. Он‑то знал, что бывшему лейтенанту уже не устроиться, что паскудная будет жизнь, с волчьим билетом… Но нарочно кивал – из стыдливой жалости, что ли? На прощание благородный и совсем одомашненный Бирилев, сняв со стены какое‑то резное деревянное сооружение, похвастался перед Шелеховым:
– А я вот чем поправляю свое настроение в тяжелые минуты: видите, делаю полную модель «Витязя»! Киль уже готов вполне, вот тут подразумеваются шпангоуты… Как‑то хорошо забываешься за этим!
Он объяснял любовно, какие и где появятся подробности: лебедочки, трапики, выстрела, шлюпочки… На память о годах войны и о совместной службе с Сергей Федо– рычем он потом повесит «Витязя» в своем кабинете. А Сергей Федорыч будет где‑нибудь греметь по ученой специальности, о, он ведь умница – я в глаза не люблю хвалить, но – умница! И, должно быть, модель «Витязя», висящая над столом, сопрягалась в мыслях Бирилева с каким‑то светлеющим издали, как встарь, временем: под окном тихая травяная улица, на Приморском гуляют барышни в белом, по асфальту печатают шаг ревностные, радостные стараться матросы. То видно было по размяг– ченно – мечтательному его взору… А на Шелехова – странно – потянуло вдруг той же опротивелой сонливой запер– тостью, которой тюремно дышал две недели на «Витязе».. Встать бы, расправиться, до стона хрустнуть всем засидевшимся телом!
…Вопреки невеселым ожиданиям Бирилева дело его разрешилось без особых потрясений. Кузубов сам, без всякой просьбы, выступил первый, когда матросня, в шапках и бушлатах, навалилась с ветра на бархатные диваны (Шелехов с Бирилевым, слушавшие через раскрытую дверь каюты, узнали его голос – уверенный, с весельной).
– За ним мы везде пойдем! – нахваливал он опытность Бирилева. – Наше минное дело такое, чтоб по ниточке, а их, мин‑то, насыпано, чисто арбузов на баштане!
И, наверно, счудил что‑нибудь подслеповатым, хитро– простаковским ликом, потому что сборище обломилось шумным смехом.
Еще один неизвестный, хмуристый голос высказывался так:
– Нет, офицеров не надо нам выбрасывать. Мы этим только приготовим палку для себя, потому что такие пойдут потом к Каледину. Их надо или на Малахов, или оставить служить, а если нет места – дать им место.
Кто‑то спросил недовольно, вроде Хрущ:
– При чем вы, братишка, про Малахов?
– Да надо про это напоминать почаще. Не напоминать – забываться опять, пожалуй, будут.
Против не выступил никто; резолюцию – чтоб оставить начальника на прежней должности – приняли единогласно (Хрущ тотчас же, торжествуя, помчался с этой резолюцией на «Качу»). Бирилев вышел к матросам, благодарил их сухим, соскакивающим на команду голосом. И пальцы его терзали поля фуражки, зажатой в руке… Шелехов дивился на его ссохшееся, сжавшееся в узкую дыньку лицо…
А еще через час, через какой‑нибудь час в том же салоне перед Бирилевым стоял навытяжку побледневший Лобович, срочно вызванный с «Трувора» семафором. «Трувор», оказывается, принимал вооруженный десант, чтобы отправиться спешно в Евпаторию, – Бирилева случайно осведомил об этом капитан Пачульский.
– Странно, очень странно, господин командир. Я– ваш непосредственный начальник и узнаю подобную новость из частного разговора. Кажется, директиву о походе первый должен знать я, а не вы. Слава богу, меня еще не выбросили за борт!
Лобович почтительно и мягко возражал, что все зависело от ревкома, а не от него: приказали быть «Трувору» на первом положении, он исполняет… Лобович должен был отступить, увидев перед собой багровое рыдающее лицо бывшего лейтенанта.
– Прошу! – взвизгнул на него в упор Бирилев и задохнулся. – Понимаю, когда… матросы! Но когда офицеры… плюют на дисциплину, роняют сами достоинство… к матери… к матери! Это не служба, господин Лобович, не служ – ба – с. Это… мать… мать…
Шелехов, удрученный, удалился на палубу. Над рейдом тяготел десятый или одиннадцатый день тишины с мокрым, быстро стаявшим с черных туманных нагорий снегом, с раздражительной сыростью и странным тепловатым ветром. Погода, рождавшая тоскливые и пьяные позывы… Может быть, воспользоваться тишиной, демобилизоваться и уехать на север? Что могло еще приковывать его, пасынка, к флоту? И откуда и зачем эта нелепая, глухая ревность, когда он смотрит, например, на дымящий неподалеку «Трувор», на крутящуюся подле него золотоголовую толпу черноморцев, волокущих по сходне пулеметы, зарядные ящики живых быков?.. Это – Лобович взойдет на мостик и двинет грозное дело этих людей в море…
Штабные, вчуже притихнув, вполголоса судачили в своей каюте про Бирилева
Кузубов вспоминал
– Вот нам с Хрущом тоже один раз такая жара была…
– А что? – заинтересовался Шелехов. Он не однажды задумывался о причинах столь беспокойной заботливости матросов по отношению к Бирилеву. Или со старого режима остались еще трогательные и благодарные воспоминания в матросской душе?
Кузубов охотно разоткровенничался:
– Вот, брат, он завсегда строго, Вадим Андреевич. Когда глядит, бывало, – прямо жгет. Мы с Хрущом его сильнее Колчака боялись. Ну, за дело, конечно: журил, когда дела не с подняли.
– Ты за воду расскажи, – подталкивал Хрущ.
– Это в позапрошлом году, на Стрелецкой… Он гда супругу к себе взял на Стрелецкую, дачу ей снял около «Витязя». А Хруща приспособил, чтобы он ей по хозяйству помогал. Самое главное – за водой чтоб ходил. А там вода – семь верст до небес, аж на Карповке, три пота из тебя выгонит, пока за ней сходишь. А начальница его раз десять в день, бывало, сгоняет: то обливаться ей, то ребятенка помыть, то, се…
– Раз десять, не меньше, – с похвальбой подтвердил Хрущ.
– Вот Хрущ упехтался один раз и говорит ей: что я, осел, вам дался? Наймите мне осла, я на нем возить буду! Тут что было… Она как заплачет, сейчас же на «Витязь» – к самому жаловаться, сейчас же Хруща вызывают в каюту. И – и… Вот он его чистил, вот он его чистил… Я в это время внизу в моторке поджидал, так и то надрожался весь. – Кузубов, вздохнув, извиняюще пояснил: – Это надо заглянуть в физиологию любви.
«А теперь Бирилев называет Хруща Игнат Васили– чем, а Ваську Чернышева – Василием Николаичем, и все в порядке, все забыто… Заботятся, чуть ли не обожают. Как и кавторанга Головизнина, который не жалел матросских жизней для своих полубожеских подвигов. Я же – совсем другое…»
А что будет с Бирилевым, если события пойдут вспять, какой развязанный пламень глянет тогда из его глаз? После сцены с Лобовичем в первый раз почуялось отдаленное, недоброе родство Бирилева с есаулом, несмотря на жалостность, на домашность недавнюю…
По – новому, неприязненно – пытливо взглянул на начальника, когда тот вызвал его к себе.
Бирилев сидел один, писал что‑то – для виду, вероятно, – положив ладонь на лоб.
– Давайте, что есть, на подпись, – попросил он хрипловатым свернувшимся голосом, – ни завтра, ни послезавтра, наверно, не приду. Нервы, знаете… – добавил он виновато.
Однако случилось иначе. Пришел той же ночью, необычно переряженный – в штатском пальто и какой‑то кургузой шляпчонке, похожей на женскую. О многом уже знали на «Витязе» – по буйной головорезной пальбе, с сумерек ополыхнувшей город. И все же неожиданно было появившееся в дверях матросской каюты смиренно улыбающееся лицо Бирилева.
– В дровянике у себя только два часа промерз… Стучат в парадное. Я сразу сметил, что неладно… Задним ходом в сарай, стал за дрова, стою, слышу, в доме все вверх дном ворошат. Ну, думаю, надо подальше… На дороге двое уже лежат… как будто артиллерийские. Да, господа, времена.
И те же железные судороги за бортами, те же поздние огни, что и десять ночей назад…
Как будто одна длилась ночь…
На столе в салоне опять кипел самовар, налаженный Игнат Василичем (только так Бирилев величал теперь своего вестового), и сидели за стаканами чинные, как в гостях, матросы, и Бирилев угощал их шоколадом из кружевной коробки. И опять – как в ту первую тюремную ночь – щелкал крышкой золотых часов.
– Время раннее, господа, – десять. Спать не хотите?
– Ну – у, – вежливо запели матросы.
– Посидим, посудачим…
Каяндин тянул папиросу из бирилевского портсигара.
– Мы, Вадим Андреевич, однако, хотели с вами поговорить. Вот на этот случай, как нынче. Нам‑то ведь тоже демобилизация скоро выходит… надо по домам, пожалуй, скоро собираться.
Бирилев переменился, суше стал с лица:
– Кому же выходит демобилизация?
– Мне вот… Кузубову, Хрущу… Васька‑то послужит, он еще серый.
Бирилев постукивал пальцем по столу. Наверно, и у него эта новость заставила сжаться сердце. Или у вымуштрованного, крепко держащего себя в руках лейтенанта и чувства совсем другие?
Но ведь изменяла, уходила последняя защита…
– Кузубов с Хрущом вон даже в отряд ладят, скучно им. Наш Кузубов – не слыхали, Вадим Андреевич? – на вокзал все ходит, площадку броневую помогает настраивать. Вот работает наш Кузубов, любота!
Каяндин рассказывал с явным насмехательством. Только над кем? Может, офицеров подтравливал нарочно?
Бирилев сказал:
– Я считаю все же, господа, демобилизоваться вам до весны нет смысла. На севере зима, неустроенность…
да и в поезде измотаетесь, вряд ли доедете целыми… Вы бы до весны погодили. Тем более, по новому приказу, кто из демобилизованных остается добровольно, оклад до двухсот рублей.
– А что, ребята, вправду, – поддержал его Хрущ, – останемся до весны, засолим каждый по тыщонке. Для дома… у нас такой разговор был, Вадим Андреевич.
– Вот, вот. Между прочим, я думаю предложить насчет Каяндина, чтобы его произвели в ревизоры. У нас по дивизиону вакансия полагается по штату. Теперь офицерских чинов нет, все равны… почему не повысить достойного матроса!
Из Опанасенки полилось солнце:
– Ого, Каяндин… достиг!
Каяндин, застенчиво – даже и его прошибло! – опустив ресницы, чертил карандашом по столу.
– И насчет других – мы там посмотрим. Вообще… господа, могу похвалиться, что я подобрал к себе в штаб самых способных, самых развитых. А почему бы вам всем когда‑нибудь не зайти ко мне на квартиру вечерком? Почаевничали бы, у меня спиртишко где‑то был. Игнат Василич? Наладьте‑ка общий сбор, так денька через три, а?
Бирилев выпрямился и прислушался. Конечно, он не трусил, он держал голову на очень изящном повороте. Но кто это там проботал по палубе с трапа – трое или четверо?
– Из наших кто‑нибудь, – подсказал Кузубов.
– Да, несомненно, из наших, – согласился убежденно Бирилев. – Чужие сюда вломиться не посмеют.
Хрущ принял воинственный вид:
– А если бы и посмели… мы их… позвали бы сейчас ребят с трюма…
– Так. По – моему, спать еще рано, господа. Я бы предложил какую‑нибудь игру с движениями: посмеемся, повеселимся. Знаете, например: «море волнуется»?
«Море волнуется»… В нищенском чемодане воспоминаний хранились у Шелехова кое – какие интересные разноцветные лоскутки. Была сирота, гимназистка панна Зося. Ее взяла в приемыши жена миллионера – фабриканта, владелица баснословного особняка за вьюжной заставой, за Невой. Однажды, когда фабрикант с женой уехали за границу, панна Зося позвала к себе в гости знакомых бедноватых студентов вроде Шелехова, они пили в особ няке водку и в огромной полутемной гостиной танцевали под граммофон с Зосиными подругами. Впервые в жизни Шелехов увидел тогда зимний сад (дело было в январе), в этом зимнем стеклянном саду цвели камелии, – и эти цветы студент тоже видел в первый раз в жизни, раньше знал о них только по заглавию романа – «Дама с камелиями», а в тропической листве, на дне сада, сиял круглый каменный бассейн с водой. Кажется, больше всех в тот вечер нравилась ему панна Елена, тоненькая миловидная попрыгунья, похожая на козу, с карими хитрыми глазами. И он завел ее за камелии и там целовал эту дочку подозрительного страхового агента и гешефтмахера, эту податливую девочку, которая через год – два будет улавливать для себя женихов, целовал только для того, чтобы запомнить, оставить на себе след этого зимнего сада, чтобы сказать себе когда‑нибудь: «А ведь я целовался когда‑то в зимнем саду, в кустах камелий…» Зачем так было нужно, он не знал, но пытался даже писать об этом стихи.
Матросы носили табуреты и стулья из кают. Бирилев громко шепнул Шелехову на ухо, так громко, что слышал невзначай проходивший мимо Каяндин: г – Удивительно симпатичные ребята у нас, Сергей Федорыч, прямо на редкость, и так с ними отдыхаешь!
Матросы усаживались на стулья с препирательствами и зубоскальством. Кто‑то прибавил свету, отчего стала возбужденнее и глубже ночь и словно нависла со всех сторон одуряющая призрачность камелий… Бирилев хлопотал, усаживал. Кто за даму? Ну… вот Василий Николаич хотя бы (то есть Васька Чернышев!), Кузубов, Игнат Василич… Шелехов глядел внимательно на лейтенанта, чьи движения его околдовали. Это был не сегодняшний Бирилев, два часа простоявший в дровянике, и это были не матросы.
Игра началась.
– Господа, приготовьтесь: я кричу!
Откуда появился у него такой голос, похожий на бархатное воркованье? Лейтенант забылся, может быть… Зеркала, недвижным вихрем хороводящие вокруг, перенесли его в другие комнаты, пронизанные пчелиным гудением музыки, звененьем стекла, блеском голых плеч, сановитостью пушистых, надвое по – скобелевски расчесанных бород, прикрывающих красный крестик под горлом, как У адмирала Кетрица… Конечно, лейтенанта, внучатного племянника морского министра, этого льва с блестящейп фамилией и будущностью, принимали в лучших гостиных. Какие, должно быть, прекрасные там были панны Елены!
И он умел вовремя наклониться, сказать воркующим, сухим шепотом ей, панне Елене, опахивающей его цветковыми, послушными глазами…
О, играли очень весело, несмотря на то, что двое лежали на дороге, – кажется, артиллеристы? – и даже Васька порозовел, похорошел, как панна Елена, разошелся вовсю. С него полагался фант за промах, и парень, порывшись в карманах, не нашел ничего, кроме частого гребешка для вычесывания вшей. Впрочем, это нисколько не попретило Бирилеву: он уложил гребешок рядом со своим золотым портсигаром в фуражку, поощрительно показав Ваське улыбочные зубы. Бирилев был душой всего этого веселого беснования. Конечно, никаких матросов не было. Душистые платья, кружась, летали за спиной; спустилась бальная, прогрущенная музыкой мгла.
Кузубов с завязанными глазами выкрикивал фанты:
– Этому… ну, скричать кочетом, ха – ха – ха!
– Этому… слетать на бак!
– Этому…
Кузубов, обычно весьма почтительный, от веселья ударился даже в озорство:
– …поцеловаться с начальником!
Грохнул хохот, Каяндин танцевал гопака, оркестр на хорах безумствовал.
– Ваське! Ваське! Ваське!
Чернышев обвис, словно облитый водой, несчастно щерился. Когда потащили к Бирилеву, утер губы об локоть.
От дверей глазел, скособочась, Агапов, хмылился; наверно, ждал, когда можно улучить минутку, брякнуть, сколько еще прибавилось на улицах к тем, двоим, – повеселиться.
Шелехов отправился выполнять свой фант – это ему досталось слетать до бака. Темноликие, покуривающие рассказывали на палубе про город: «Собрание накрыли… буржуи все севастопольские собрались, члены управы, гласные там… План составляли за Каледина, за Мико– лашку. Так в шубах на мостовой и валяются, шубы на енотовом меху…» Фантастические огоньки и звезды качала, несла под бортами таинственная вода. Из тьмы вытряхивались далекие, приглушенные грохоты. Но они уже не содрогали тревогой, – они вызывали желание злобно вы прямиться и так, выпрямленно и злобно, не сгибаясь и не прячась, пройти через эту опаляющую ночь. Терять уж как будто было нечего… Он знал все это в жизни – голодные улицы с серым хлебом, талый снег, леденящий, сыростью пробирающийся к голой ноге в башмак… И Жека – тут нашлись великолепнее и сильнее его. Те самые, что жили всегда по ту сторону недоступных, камелиевых, бально сияющих окон, в одном мире с трупной, расчесанной надвое бородой Кетрица. Ага, он уже был на краю – какого злобного и порывистого освобождения!
В темной каюте споткнулся о чье‑то мягкое большое тело.
– Это я, Сергей Федорыч… Бирилев… не пугайтесь…
Сильные судорожные пальцы, как бы роднясь с ним, сжали ему локоть.
– Сергей Федорыч… если бы не семья, честное слово… застрелился бы сейчас, тут же на корабле…
Не Бирилев – придавленный к земле есаул силился ущемить за сердце. Оттолкнуть бы, шагнуть через него за тот край…
ГЛАВА ПЯТАЯ
Поломка руля повлекла за собой нечаянный и большой переворот в жизни витязевских.
Комиссия, осмотрев пароход, постановила отправить его в док на большой ремонт. Капитан Пачульский, заподозрив в этом тайные интриги своих вольнонаемных, только и мечтавших якобы о том, чтобы вместе с военными бить баклуши на митингах, на дармовщинку получая жалованье, потребовал объяснения с комиссией, брызгал слюной, доказывал… Но доказать ничего уже не мог. Шибче его горланил судовой комитет, и еще шибче – свои же вольнонаемные, бывало, ходившие тише воды, а теперь сбросившие прежнее покорство и злобно огрызавшиеся на каждое капитанское слово, кок назвал его даже при всех старой держимордой. Вообще для капитана начинались большие неприятности.
Штабу бирилевскому, ввиду таких чрезвычайных обстоятельств, предложили перебраться на другой корабль.
Куда же? Кроме «Витязя», в дивизионе насчитывалось еще четыре больших парохода. Но «Трувор» только что ушел с карательным отрядом в Евпаторию. Остальные —
«Батум», «Россия» и «Херсонес» – тоже вели бродяжью жизнь, то и дело перебрасывались Центрофлотом из одного порта в другой. А штабу, обслуживавшему дивизион денежным и провиантским довольствием, как кормильщику полагалось точно быть в одном месте. Команда собралась на совет и единогласно, в охотку решила: перебраться на бригадный катерок «Чайку», без дела болтавшийся у того, городского берега.
Матросы, не скрываясь, радовались этой перемене, хоть немного взбаламутившей одинаковую сидячую жизнь. Радовались близости города, куда от «Чайки» можно было махать прямо посуху. Радовались тому, что получили в полное самоличное владение какое – никакое, а все– таки целое судно. Вдобавок, как сразу смекнул Каяндин, это сулило и некие секретные и обильные выгоды.
Да и для Шелехова тоже, пожалуй, облегчением было бежать подальше от «Витязя», где, казалось, каждый шаг был запятнан следами мрачных, незабывающихся видений. Запомнилось особенно то, что пришлось пережить утром после бирилевской ночевки и игры в «море волнуется».
В то утро звонили церкви – кажется, было воскресенье. Окрестности рейда, талые, мокрые, заунывно сверкали под солнцем. Что‑то покойницкое крылось в этом сверкании и благовесте. Под Графской, куда Шелехов неотрывно глядел через цейс, суетились черные фигуры матросов. Самое страшное и была именно эта суета около нескладной беловатой кучи. Матросы вытаскивали из кучи не то свертки, не то бревна и, раскачав, бросали в длинную ветхую лодку, причалившую вплотную к ступеням пристани. Конечно, после ночи он знал, над чем там орудуют… На берегу горкой стоял глазеющий народ, мальчишки.
Смертельная тошнота заставила тогда отвалиться от иллюминатора. Тошнота, от которой некуда было уйти, не на что было взглянуть. Завывал празднично благовест, сверкала, кружась, земля… Сбежать бы в гальюн, засунуть два пальца в сухую глотку…
Матросы, не обращая внимания на Графскую, ретиво делили в канцелярии только что полученное обмундирование. Они еще спозаранку нагляделись, ходили всей шатией по городу.
– Набили этих буржуев… подметают с улицы, как сор! В сатинетовом белье, бородки нежные, конусами.
– Сичас балластины всем навяжут, и амба, за боны!
А Хрущ рассказал, что из города бегут, платят по двести – триста рублей извозчику, только чтобы уехать подальше. Работали ночью братишки – анархисты. А большевики, чтобы наперед устранить самосуды, объявили афишками революционный трибунал.
Будут судить вечером каких‑то пойманных пятьдесят монахов.
– Он монах, а заголи ему овчину – под ней три звездочки, – сурово уяснил бирилевский вестовой.
В то утро Шелехов и себе попросил матросскую робу. Сначала хотел только примерить, повозиться около матросов, чем‑нибудь пересилить в себе тошный упадок сил; а потом уже и не снимал… Легче чувствовал себя рядом с ребятами в синей мешковатой фланельке с полосатым треугольным выемом на груди. И от грудастого, сшитого отличным петербургским портным кителя отказался без всякого сожаления. Все равно – не стало теперь ни чинов, ни отличий. И Кузубов, и Бирилев, и Шелехов – все назывались одинаково: военными моряками.
Матросы перестали ошибаться, величать господином мичманом, стал он просто – Сергей Федорыч.
И на новую квартиру переезжал обряженный в казенный долгополый бушлат и новые яловочные сапоги. Старательно выгребал веслом рядом с Опанасенко. Матросы, перевозя на шлюпке канцелярский скарб, рвались через рейд с песней, Каяндин величаво правил рулем. Васька же, стоя на носу, озорства ради изображал марсового и, завидя впереди пузатый, облупленно – серый, очень неказистый на вид катерок, завопил:
– Полундра! «Чайка» по носу!
«Чайка» покачивалась в тихом месте, под кручей. Просторно было на ней глазам.
Напротив через воду синела стройнотрубая, выставившая вперед острые ножевые груди минная бригада. Поодаль громоздилось черное уродливое судно, похожее на плавучий деревянный цирк, без носа и без кормы, по прозванию «Опыт». По рассказам, «Опыт» построили специально для старой царицы Марии Федоровны, которая, ввиду нежной натуры, на обыкновенных кораблях ездить не могла, укачивалась. По особым чертежам инженеры и построили нечто вроде огромной лохани или цирка, в котором, по их мнению, пассажирка должна была себя чувствовать покойно, как на подушке. Однако едва это сооружение пустили по морю, на сравнительно тихую зыбь, его так неистово заболтыхало и вдоль и поперек, что не только старая царица, но бывалые сопровождавшие ее люди истошнились до полусмерти. После этой пробы и поставили «Опыт», въехавший казне в миллион, у стенки на вечные времена.
Над самой «Чайкой» отвесно возвышалась стена гигантского гидрокрейсера «Оксидюс», похоже – французского, так как на палубе сновали необычно одетые матросы – в кофточках и бескозырках с красными помпонами.
«Чайка» понравилась Шелехову своею малостью и теснотой. На носу, за узким лазом, в котором надо было сгибаться до ломоты, помещалась крохотная пещерка для канцелярии. На корме – матросский кубрик: четыре полки для спанья, кухонный стол. За иллюминатором, едва не вровень со стеклом, водяная гладь рейда.
Разместились все шестеро: Каяндин, Кузубов, Чернышев и Шелехов, как он сам того пожелал, – в кубрике; Опанасенко и Хруща положили в канцелярии. Бирилев в первую же ночь ушел на «Качу», загородился за Скрябиным в его каюте.
Матросы ухитрились, провели на суденышко кишку с горячим паром от «Оксидюса», минер Опанасенко оттуда же наладил провода. В кубрике зашипело тепло, загорелось солнышко. Ребята растянулись по койкам, блаженствовали.
– Теперь заживем, – вслух за всех мечтал Каяндин. – До весны демобилизоваться, правда, на кой нам черт. Лежи да лежи, пока кормят. Жалованья по двести бумажек получим – в засол. С первого числа продуктов затре– боваем, загоним – деньги в засол. А, Васька?
У Чернышева щеки умильно расползались, как тесто.
– За – со – лим!
– В деревню, черт, царем приедешь!
Каяндин коскл краем глаза на Шелехова – не то всерьез, не то ехидничал:
– А Сергей Федорыч, как универсант, лехции нам будет читать, образовывать дураков!
Шелехов, не обращая внимания на его подозрительную ухмылку, ухватился за это с горячностью:
– А что, ребята, вправду! Делать‑то все равно вам нечего. А до весны… до весны мы с вами сможем знаете что?
Даже задохнулся – такое нахлынуло вдруг нетерпеливое бурное мечтание. В самом деле, до весны, живя бок о бок, целое чудо можно сотворить с ребятами. То, чего не удалось довершить в бригадных, разметанных жизнью курсах, вполне можно добиться здесь, на уединенной «Чайке», где потекут неторопливые пустые дни. Каяндин, например, очень смышленый парень и уже хлебнул кое– что от грамоты, – его можно, конечно, на аттестат зрелости; остальных – за четыре класса… Да, вот еще удивить, выучить на досуге хотя бы французскому языку – пусть форсят перед всем флотом! Решил пока не говорить матросам ничего, чтобы потом сразу оглушить их этой своей добротой, своей заботой, своей щедростью, – подавляя в себе насильно рвущееся наружу телячье ликование.
– Схожу на днях в магазин, выберу для вас книги, и уж тогда точно, ребята, распределим свое время, займемся серьезно, а пока, начиная хоть с завтра, побеседую с вами так – ну хоть по истории, по географии, ладно?
Матросов тоже заразило, сладко ежило от устроенное™, от делового уюта.
– Ла – адно!
А Кузубов к случаю изрек замысловато:
– Это, по крайности, дело. А то чего мы в жизни видали? Одну физиологию…
Вытягиваясь рядом с матросами на койке, с блаженством купался Шелехов в застойном, хорошо защищенном отовсюду тепле. От катерка не отходил дальше неглубокого овражка, куда обитатели судна, за неимением гальюна, бегали за нуждой. И там, в овражке, отдаваясь желудочным судорогам, надышивался вволю холодным живым воздухом, наглядывался открытым просторно над жизнью небом… чего ему еще не хватало? Так день за днем, глядишь – и прояснеет штормовая даль, подойдет весна, а весной – это он твердо решил – двинет вместе с ребятами на север, начнет жизнь сызнова, как живут все люди… Над водою высоко, в несколько этажей, нависала синяя стена «Оксидюса», хлопотливо и шумно населенного, как хутор. В его тени, у подножия, побалтывалась «Чайка» едва приметным серым буйком, кругом – пустырьки, мусорные свалки, тишь… И какая упрятанная от чужого глаза тишь!.. Даже содрогалось тело от такого нестерпимого успокоения.
п
Хрущ неугомонно понукал к действию:
– Судовой комитет надо выбрать. Порядок направить, продукты выписывать.
– Выберем, все будет. Время много.
Однако тут же, валяясь по койкам, и выбрали. Каян– дина председателем, Кузубова – секретарем, Ваську Чернышева – членом. Из конторы порта судовой комитет выписал первым делом провианта на месяц: на двадцать пять человек, якобы проживающих на «Чайке», коровьего масла в бидонах, солонины, сахару. Хрущ и Опанасенко выгодно загнали все это добро на балочке, деньги матросы поделили между собой.
Васька, подсчитывая свои бумажки, мешковато мял их в руках, словно стесняясь брать совсем.
– Ребяты… Всеждаки народное достояние ведь…
Каяндин, прохлаждаясь по обыкновению на койке, фыркал:
– Положили мы… на народное достояние!
Вообще баталер вел себя барином, никогда ничего не делал, кроме ничтожной канцелярской работы. Больше сидел, курил, поматывая ногой на ноге.
И во время первой лекции позевывал, сначала укрыто, за Васькиной спиной, потом уже не стесняясь и не стирая с лица гнусновато – загадочной какой‑то ухмылки, словно не верил ни одному слову из того, что говорил Шелехов. Зато остальные сидели выпрямленно, истово, как иконы, так истово, что и не понял Шелехов, уразумели они что‑нибудь из его первой беседы или нет. Рассказал им про славян и древнюю Русь, дошел до Ивана Грозного.