355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Малышкин » Севастополь » Текст книги (страница 10)
Севастополь
  • Текст добавлен: 17 апреля 2017, 09:00

Текст книги "Севастополь"


Автор книги: Александр Малышкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 26 страниц)

Закуривая, нарочно осветил поближе спичкой ее лицо. Опять резкие, немного длинные, язвительные губы. Те самые, которыми поманили однажды, обрекая тосковать по ним всю жизнь, бледные, размытые туманом фонари Петербурга.

Он не мог вытерпеть:

– Мне хочется сказать вам, Жека… Я не представляю, как бы мог завтра или послезавтра гулять вот здесь, вообще жить, пить и есть и не видеть вас… А вижу во второй раз. Я потом расскажу вам много… А вы, вы могли бы завтра уже забыть обо мне?

Жеку разбирал неугомонный смех:

– Вы всегда так решительны?

Он понял это как намек на то, что произошло недавно в аллее. Не оттолкнул ли он ее своим сумасшедшим движением навсегда? Но она успокаивающе, добро прижалась к нему.

– Ну, конечно, конечно, мы с вами будем большими друзьями.

Ему хотелось еще спросить: «А есть у вас… кто– нибудь?», чтобы успокоиться совсем, до конца. Но так и не посмел. Они очутились в дальнем пустынном углу бульвара против самого рейда. Воздух еще больше посинел – или глаза пригляделись к темноте, но различались неподвижно шествующие туманные громады «Воли», адмиральского «Георгия», скольжение поздних шлюпочных огоньков туда и сюда: то редел берег, гульбище, подступали сны и предполночная глухота.

– Покажите, в каком направлении Одесса, – попросила Жека.

Шелехов показал рукой в фосфорическое марево звезд…

– И там румынский фронт?

– Да… А что? – с внезапной ревнивой тревогой спросил он.

Она не сказала ничего, тихо улыбаясь, думая о своем. С улицы доносились отголоски органного вальса из кино, терзающая цыганщина, но это было хорошо. Они стояли у каменного парапета над морем, покачиваясь, плечом к плечу; он читал ей стихи, какие приходили на память; лобзала камни внизу незасыпающая волна.

г– Скоро одиннадцать, пора домой, – напомнила Жека.

Да, ему тоже нужно было спешить: мог уйти последний катер.

Он провел ее на гору, в одну из старинных, чистеньких и узких уличек, где мостовые поросли травой. Прощались у чугунной калитки, под тусклым светом домового номерка.

– Помните: я каждый день после девяти у моря… там, где сегодня.

Это – она сама, сама!

Медленно, боком утонула за калитку. Но лицо показалось на прощанье еще раз. Шелехов все стоял, ожидая чего‑то.

– Прапорщик, – позвала она. – Ну, уходите. Как это: звучала музыка?..

– «Звенела музыка в саду, – поправил он, – таким невыразимым горем…»

Он приблизил к ней свое лицо, она не отдалила совсем, но и не давала губ. Напрасно он искал их, слабея и закрыв глаза: только чувствовал близкий их, лукаво обегающий, скользкий холодок. Еще незнакомая ему игра! И у закрытой двери стоял несколько минут, и чугун леденил его лоб.

– Нет, какая ночь, подумайте, какая ночь!

Он чуть не кричал это сам себе, сбегая вниз, к морю, и выпевая неведомый, самим им придуманный героический марш: турум – ту – ту! Что‑то опять похожее на зажигательную марсельезу… До катера добежал в самую последнюю минуту, когда уже убирали сходню. Пришлось махнуть с разбега над глухо клокочущей от винта водой, – и это было чудесно, потому что этого прыжка жадно просило тело.

Шелехов протолкался через матросскую тесноту, через родной корабельный уютный галдеж. Узнавая его, расступались бережно… О, эти могутные матросские плечи! Теперь они – свои, вынесут из любой беды… Он пролез кое‑как за мостик, на пустынный бак. Катер колыхало, сносило в темь мимо редких береговых огоньков, мимо военной мигалки, посверкивающей где‑то на горе.

– Мина! Мина! – балуясь, кричали на корме. Голубоватый огненный зигзаг в самом деле летел на катер, под самым бортом сверкнул и молниеносно пропал впереди. То в фосфоресцирующей глубине играл дельфин. И ночь помрачнела.

Шелехов вспомнил весь сегодняшний день. За иной год не случится так много. Из океанской тьмы навстречу, в лицо, жег соленый освежительный ветер. Вот она, жизнь, жизнь! Она оказалась щедрее и волшебнее всех мечтаний. Пальцы его стиснули борт, мокрый от волны. Какую‑то мощь он мерил в себе, и казалось: еще небольшое усилие пальцев, стоит только захотеть, и кованое железо борта завьется податливой дугой. Глаза смеялись сами. И нарочно вызывающе громко пел в темь, в ветер то, что днем боялся договорить даже в мыслях:

– Я хо – чу… да, та – ра – ра – рам!.. я хочу, дорогой то– ва – рищ, попасть, и я попаду… та – ра – ра – рам!.. в Учредительное со – бра – ние!..

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

С моря было спокойно.

Грозный Черноморский флот, двоясь в тихой волне, погружен в недвижную чугунную дремоту. Панцирные сети, укрепленные на огромных стальных поплавках– бонах, ниспадающих до самого дна, охраняя его, завешивают вход в рейд со стороны открытого моря. Сквозь завесу не проскользнет ни одна вражеская подводная лодка. И флот едва дымит, держа корабли свои в «третьем положении», то есть в готовности выйти в бой не раньше чем через шесть часов. Солнечные зайчики узорят борты дредноутов, в кубриках названивают балалайки, моторки мирно бегут по утрам в порт за провизией.

Флот ест, спит, гуляет.

Иногда два пароходика пропыхтят к горловине рейда, зацепят по бону и растаскивают их в разные стороны. Панцирные ворота растворяются на несколько минут. Медленно скользят, кося наклоненные мачты и неся за собой в воде зеленую тень, зеленоватые щеголи – гидрокрейсера – «Ксения», «Георгий». В разведку или по секретному поручению наморси. Проползет посыльное судно «Веста» – суток трое ей болтаться на зыби, сматывая обрывки кабеля Севастополь – Варна. Или вырвется полдюжина лихих бронированных катеров, зальется по воде вперегонки, как собачья стая, взъяряя белую кипень кругом. На Дунай, в Сулин, к генералу Щербачеву. Миг – и нет уже катерков. Только пыхтят натужно пароходики, затворяя ворота.

А за воротами еще ограда – минные поля, невидимо залегшие до всех горизонтов. Тусклые шары мин покачиваются под водой – на глубину осадки судна, на тонких стальных тросах, якорьками впившихся в морское дно. Мины похожи на мрачные сферические плоды, слишком отягощающие свой зыбкий стебель. В каждой – десятки пудов тротила, в каждой затаена до поры до времени внезапность чудовищного грохота, хаоса свистящих обломков, чудовищного дымового смерча, по рассеянии которого на поверхности не останется ничего. Если за десять километров от корабля рвется мина, то в кают – компании крышечка из фаянсового чайника сама выскакивает на стол.

Но минные поля страшны только для врага. В невидимых минных полях оставлены невидимые же дороги – «Северный канал», «Южный канал», математически точно отложенные и на секретных штурманских картах. Свои корабли идут в море по этим безопасным каналам, охраняемые подводным забором из чудовищ. Однажды в день метельщики – тральщики проверяют и разметают начисто эти дороги, куда вражеская подводная лодка, прокравшись ночью, может поставить такой же многопудовый плод на зыбком стебле.

Это – контрольное траление.

В контрольное траление выходят лишь мелкосидящие суда. Они шествуют все время попарно, теснясь каждый к невидимому берегу невидимого канала, почти на грани страшного поля. Издали кажется, что суденышки танцуют кадриль. К кормам обоих тральщиков при лажен своими концами соединяющий их стальной трос: тральщики парой идут вперед и тянут за собой трос, зыбина которого утопает в воду и режет поперек всю ширь канала. Если в канале поставлена чужая мина, зыбина подсекает ее под водой за стебель, а измеряющие напряжение кормовые аппараты, к которым прикреплены концы троса, указывают тотчас же на присутствие постороннего тела. Обнаруженная мина выводится на поверхность, после чего ее расстреливают тут же, а если море спокойно, к ней осторожно подходит шлюпка, матросы навинчивают чугунные нашлепки на смертельные глазки и улов буксируют домой.

…За панцирной завесой, за минными полями, за тральщиками – флоту спокойно.

Порой «Ксения» и «Георгий» сгинут за горизонт – с неведомым поручением от клювоносого, насупленного адмирала. Пройдет посыльное судно или катер с провизией для бригады траления – в Стрелецкую бухту… Однажды на закате ворота растворились, чтобы пропустить миноносец «Лейтенант Зацаренный». Андреевский флаг, как и полагается в походе, развевался на гафели. Обе трубы дымили густо и весело. На мостике рядом с командиром стоял подвахтенный офицер, прапорщик Софронов. Он, горделиво краснея, козырнул рукой в белой перчатке в пространство, в лебединые груди голубых «новиков», мимо которых проплыл: там на «Гаджибее», тоже на мостике, вытянулся бывший юнкер Пелетьмин, заносчивый красавец Пелетьмин, фельдфебель школы, которого знатная родня устроила на самый блестящий миноносец, – и Пелетьмин узнал товарища, показав это изящным мановением руки. Путевой, не здешний ветер Дул.

Остались за кормой акварельно – розовые отлогости дальнего степного берега, как бы приподнятые в воздухе над стеклянной кривизной воды. Вон бойницы Констан– тиновской батареи, столь часто виденные со скучной, недвижной земли бульвара; вблизи они облуплены и древни; и – бойницы уже позади. И ничего не стало, только бездонный свет бьет в глаза, и шипят и бегут нескончаемо – будто в гору – медно – закатные, с грозовой чернотой хляби. Прощай, земля! И прапорщику груди не хватает, чтобы вздохнуть…

Это тогда вахтенный матрос подошел к Шелехову – на спардеке «Качи».

– Господин прапорщик, миноносец на траверсе.

Шелехов передал ему бинокль, не желая отрываться от каких‑то своих обдумываний (он мерил спардек взад и вперед, куря, сбычившись).

– Посмотрите, какое судно, отметьте время, занесем в вахтенный журнал.

Матрос пощурился в трубки, повертел их.

– Двухтрубный… нос с нарезом… Должно, «Заца– ренный», господин прапорщик.

– Вы не ошибаетесь? – встревожился Шелехов.

– Давеча для «Зацаренного» в контрольное ходили.

Шелехов выхватил у него бинокль, жадно прижал к глазам. Корабль стоял или грезился где‑то на краях мира и воды. Кто знает – «Зацаренный» ли, другой ли… Его освещал закат, а может быть, отсветы необычайной, уже открывшейся перед ним земли. Едва видимой точкой – сквозь ревнивое волненье – чудился где‑то там уходящий Софронов. Прапорщик глядел неотрывно, очарованно…

Говорили, что с фронта едет Керенский.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Впрочем, и без этого время было чревато волнениями и событиями, подобно дереву, отягощенному плодами. Близились выборы в Совет. Жека ждала каждый вечер в темноте, у плещущего моря. В воскресенье выученики Шелехова готовились поставить в бригадном клубе свой первый спектакль: «Сирота Горпына». Каждый день предвещался такой, словно в глубине его играли немыслимые радуги. Даже не значащее ничего позвякивание стаканов в кают – компании, с которого начиналось обычно корабельное утро, рождало иногда во всем теле сладкое, предвкушающее похолодение…

В воскресное утро ревизор Блябликов поймал Шелехова на верхней палубе, жал ему обе руки, сластил улыбочками, обхаживал, как красотку.

– Вас можно, кажется, заранее поздравить? Маленькую просьбицу… позволите?

Шелехов вежливо недоумевал.

– Ради бога…

– При случае когда не откажете на автомобильчике и меня в город подкинуть! Вам, как делегату Сове та, будет полагаться… Катером такую массу времени тратишь. А у меня в городе семья, детишки… папку ждут.

– Да ведь… ничего не известно еще, что вы! – смущенно и радостно ежился Шелехов.

Блябликов понимающе подмигивал:

– Ну, ну – ну!..

Конечно, исход выборов был ясен для всех, об этом никто даже не считал нужным много говорить. Разве не Шелехов властвовал по – настоящему в бригаде?

Без него, например, не начиналось ни одного митинга, на котором решалось какое‑нибудь важное дело. И если он опаздывал, и Скрябин, и Мангалов, и Маркуша – все они должны были терпеливо ожидать его, вместе с матросами, и иногда неловко было даже видеть, как затерянно таращились они из толпы… Недаром и Мангалов, почуяв, откуда тянет ветер, сам предложил ему одну из лучших кают наверху…

Чай пили сегодня в кают – компании по – праздничному, с прохладцей, по рукам гулял последний номер «Русского слова», стоял неимоверный гвалт и дым.

Адмирал оказался прав: черноморская делегация вершила чудеса!

– Нашего бы большевика еще туда… он хлеще бы показал.

Лобович усмехнулся Шелехову ласкательно. Он питал к прапорщику отеческую слабость.

Свинчугов яростно ухватился за эту тему:

– Да уж, конечно, лучше, чем какую‑нибудь жидюгу Баткина. А то нашли присяжного поверенного, одели в клеш и возят: смотрите, как у нас матросики красно говорят, какие они ре – во – лю – цион – ные! Россию надувают, мерзавцы!

– Сергея Федорыча обязательно надо было бы, это матросики маху дали, – подобострастничал некий невзрачный, незапоминающийся поручик с номерного тральщика, в нечистоплотном кительке, – Сергей Федорыч и флотский офицер и со значком высшего образования!

Мангалов, начальственно мигая, возражал:

– Ну, его скоро того… повыше выберут. Скоро бригада траления это… загремит, братцы.

Шелехов от смущения ушел с ушами в газету. Ехидничал ли капитан, или в самом деле уже сдался, признал его безудержно восходящую, все сметающую силу?

Да не все ли равно! Стены кают – компании уж расступались в безбрежный свет, пропадали, где‑то далеко внизу прощально копались люди вроде Мангалова, похожие на козявок.

В газете опять было то же: «Черноморцы в Петрограде», «Речь Баткина, моряка Черноморского флота», «Восторженная встреча черноморской делегации»… Фуражки с георгиевскими ленточками триумфально шествовали по будоражной стране, всюду сеяли белозубые, дружественные улыбки. В сотый раз на петроградских улицах выступал лейтенант, сжимая руку матроса, и оба братались в сотый раз, кидаясь друг другу в объятия, в осенении красного флага, и в сотый раз бурно умилялась столичная толпа, рукоплеща и забрасывая героев цветами. Черноморцев ставили в пример всему фронту, братающегося лейтенанта возили по заводам. Читать об этом было приятно, ибо здесь чуялось дыхание вершин политической и общественной жизни, досягаемых лишь для немногих, к сонму которых был причастен и Шелехов. Черт возьми, еще немного – и депутат Совета!

Однако надо было торопиться на берег: там в бригадном клубе ждали матросские курсы. Воровато и с удовольствием поймал себя в зеркале: стройную белую нарядность, горячеглазое, смешливо любопытствующее лицо, посмуглевшее за последнее время от корабельного солнца и ежедневных купаний в открытом море. Жмурился на палубе, вынимая папиросу.

Свинчугов выскользнул следом:

– Угостите‑ка, молодой человек.

Поручика манило на чужой портсигар, как бабочку на огонек.

– Я вот что… давно мне с вами хотелось по душам…

Раскуривал внимательно, брови насупленные, вислые, как солдатские усы.

– Очень я вас, Сергей Федорыч, уважаю и люблю! Вы не обращайте внимания, если я из‑за Сашки вашего брякну когда что поперек: у меня программа старого света, я ее тридцать лет составлял, двуличничать и товарищам зад лизать не умею, как какой – ни– будь Блябликов. По правде, между нами, насчет автомобиля он к вам подлазил?

– Ну что же такого, – примирительно отозвался Шелехов.

– А то же… А потом к Маркуше с этим же подкатился: тебя, говорит, выберем обязательно, как коренного моряка, нам, говорит, пассажиров (это вас то есть) не надо, и так их там хватит… Вот какая цыпочка!

Шелехов снисходительно скалился, будто ему это нипочем, но губа сама обидчиво сползла в сторону. «Хорошо же, – обещался он про себя, – подкину я тебя к деткам, сволочь!..»

А поручик шепотами, табачной кислотой дышал в лицо:

– Вы мне вот что по душам скажите: правда, что нас насчет земли‑то ограбят, или болтают все? Купил я по случаю угодьишко одно, перед войной еще дело было, винограднички, садик – огородик, то, се. Думаю, брошу службу (ревматизм у меня), под старость кусок хлеба. А теперь этот обалдуй, мичман‑то Вицын, травит, сукин сын, каждый день, отберут, говорит, в уравнительное пользование. Ему, сукину сыну, все смехи, а мне‑то… я тридцать лет для этого хрептуг гнул!.. Вы там по партиям‑то ходите, все знаете, скажите по душам.

Шелехов обрадовался возможности хоть тут немного поквитаться («все вы с Блябликовым на одну колодку!..»)

– Да, похоже, что отберут, – с нарочным соболезнованием ответил он, – страна крестьянская, сами понимаете, куда идет революция.

– Ну да, я так и думал! – Свинчугов, вопреки ожиданию, ни капельки не растерялся. – Если уж разные каторжники у власти, чего хорошего!.. Я‑то свою землишку, молодой человек, знаете, уже запродаю: татарин тут один давно напрашивается. С денежками‑то оно вернее – с, это правда, хе – хе! Дайте‑ка еще одну… про запас.

Матросов собралось на курсах человек сорок – со всех судов. Фастовец, сигнальщик Любякин, вестовой с «Витязя» Хрущ, писарь Каяндин, баталер Трофимчук и прочие, которых Шелехов не знал даже по фамилиям, минеры, электрики, строевые. Шелехов поздоровался и деловито взглянул на часы.

– Ну – с, начнем с диктовки.

Он раскрыл хрестоматию, гуляя по классу, пел:

– Последние лучи… заходящего солнца… печально освещали вершины деревьев…

На самом деле оно безумствовало сегодня, солнце и камни сверкали с той же чрезмерной, наводящей сон ослепительностью, как и вода. Комната была полна света и синевы. Шелехов любил эту комнату с ее прохладой и шуршаньем книг (где они, отошедшие во вчера университетские кабинеты?), курсами своими он горел. Лучшие годы свои отдавший нищей беготне по урокам, с отвращением вбивавший премудрость в мозги ленивых и каверзных барчуков, здесь Шелехов вдруг открыл огромное наслаждение – преподавать. Когда Фастовец вышел к доске и решил первую задачу на проценты, его пронзил настоящий восторг, он едва подавил в себе рыдание…

Но ему хотелось, чтобы среди учеников был еще один, чтобы тоже следил за каждым его шагом любовными, уверовавшими глазами. Если бы здесь сидел еще Зинченко!.. Он притих, Зинченко, возился себе где‑то у топки, в преисподней «Витязя». Но почему так тревожила, так – ненавистно почти – тянула к себе эта жилистая, сутулая спина в синей рубахе, порой отчужденно мелькавшая на катере или берегу?

– Ну‑ка, Любякин, где здесь подлежащее?

После урока, как всегда, обступили, лезли из‑за плеч друг друга. Вестовой лейтенанта Бирилева, Хрущ, выспрашивал:

– Бьетесь – бьетесь над нами, дуроломами, а ни черта, наверно, толку не выйдет, господин прапорщик, а?

Опанасенко – электрик с «Витязя» – белоглазый, тихоголосый, но любивший выделиться, витиевато самоуни– жался:

– Сквозь весь свет пройтить, а подобных феноменов в нашей бригаде, пожалуй, еще не найтить, верно?

– Для науки надо башку иметь, а у матроса какая башка, когда при Миколашке только и знали, что палубу драить… Бывало, инда в глазах рябит!

– Я етого Миколашку помню, как он у Севастополь на яхте «Штандарт» приходил. Мы тогда на «Алмазе» стояли, в Южной. Конечно – встреча, на всех кораблях команды наверх, музыка жварит на полный ход. Мы все в майском. Вдруг тучка на солнышке, тень. Сичас же команда с адмиральского – переобмундироваться в темное всем, как одному! Посыпали вниз, в кубрик, давай темное. Только выстроились – опять солнышко, едри его котел! А с адмиральского уж семафорят: надевай все белое, как один. Фу ты, едрена, опять в кубрик, за майским! Не успели на палубу выскочить – туча, чисто назло. Крой опять вниз за черным. За полчаса четырнадцать ра– зов робу меняли.

– А у нас на «Евстафии» так: которые, видят, матросы без дела, сичас ставят в трюм два бочонка воды – и, значит, переливай. В один перельешь, сейчас же ее обратно в пустой. Часов по шесть так хрюкали.

– Зачем же это? – спросил удивленно Шелехов.

– Чтоб матросу не думать.

А сами с надеждой клещились в прапорщика глазами: неужели в самом деле согласится, что никуда – матрос?

Шелехов, внушительно помолчав, сказал:

– Я думаю так: к осени почти всем вам можно будет держать на классный чин. В Севастополе при гимназии, я это устрою. Затем…

– А што это классный чин? – полюбопытствовал Фастовец.

– А это значит за четыре класса городского и имеете право в школу прапорщиков.

Над Фастовцем дружно озоровали, – пихали в бока, гигикали, больше, конечно, от общей радости.

– Звездочки нацепишь, сукин сын, шкура!

Волосатый, дикий Фастовец, мотая кулаками, скалил зловеще зубы, режуще орал:

– А шо, изделай мине прапорщиком, шо, я робить не буду? Я не хуже другого робить буду!

– А затем, – продолжал Шелехов, деловито суровя брови, – затем, если еще с год постоим тут, ручаюсь, что, кто будет идти вот как Любякин, сдадим на аттестат зрелости.

– А шо эта зрелость? – опять, притихая, спросил Фастовец.

Шелехов объяснил, что с этим аттестатом можно поступить в университет, а им, как специалистам, конечно, легче в институты какие‑нибудь, значит, на инженера.

– Ай да Любякин!

Любякин, лучший ученик, стеснительно ухмыляясь, полыхал девичьими щеками, глаза стали туманные…

– Го – од? – процедил кто‑то сзади, недоверчиво хмыкнув. Скучливый вахтенный с «Качи», прибредавший на курсы, должно быть, от тоски, насмешливо перекосился, будто болтали тут одни нестоящие пустяки, и пошел прочь.

То досадная недолговечная тень пробежала через солнце…

Обратно к кораблю шагали вместе с Фастовцем. В раскаленной лазури над вселенной плыл бледноватый нарождающийся серпик. Матрос показал на него пальцем:

– Знаете, господин прапорщик, пословицу нашу: месяц лежит – моряк стоит, месяц стоит – моряк лежит. Похоже, в нонешнем тихо не будет.

Прапорщик недовольно повел плечами.

– Неужели и в этом месяце лежать? Надоело.

– Конешно, усякому надоело. Хучь бы к осени домой отпустили, бураки копать.

– Вы меня не поняли, товарищ Фастовец. Сам Керенский выехал на фронт, вы же знаете, для чего. И к нам тоже приедет. Между прочим, товарищ Фастовец, я на плавающий перевожусь…

Да, это было решено твердо: вчера еще, когда «За– царенный» таял на горизонте.

Фастовец нисколько не удивился:

– Так ето одно, который плавающий, который неплавающий: уси мы на бочке стоим. Вот бы задачку нам задали – присчитать, скольки наша жратва народу стоит… А скажите, – Фастовец с хитроватым простодушием заводил глаза в небо, – хлопцы тут у нас балакают, будто скоро пятый год будут отпущать в бессрочный?

Шелехов неприятно удивился:

– А Вильгельм? Забыли, что сами говорили?

– Шо Вильхельм? – лениво жмурился Фастовец. – Вильхельме мы не поддадимся.

– Эх, Фастовец, – укоризненно сказал прапорщик, – вы сами знаете, что солдат и матрос должны сейчас крепко держать винтовку в руках, вы сами знаете…

Долговязый матрос, шедший впереди, оглянулся на звуки этой горячей речи. Щурились беспощадные сме– хучие глаза. У Шелехова от стыда перехватило в горле.

Как‑то унизительно льстиво поторопился, козырнул первый. И тут же пошутил угодливо, словно задабривая, подсмеиваясь над самим собой:

– Ну, как, Зинченко, значит – война до победного конца?

Зинченко прятал усмешливые, казнящие глаза в сторону:

– Это смотря по тому – с кем.

И свернул куда‑то вбок, к матросам.

Было нестерпимо стыдно перед Фастовцем, особенно перед Фастовцем, в мнении которого он пребывал всегда на непогрешимой высоте. И за что, в сущности, за что? Но день распылался такой неуемно солнечный, такой благовестный, что всякую горечь мигом стирало с души, – да и Фастовец вряд ли понял что‑нибудь… Могучая, тугая синева моря вздымалась шаром из‑за красных от зноя берегов. Дремали сдвоенные в воде мачты и стремительные выстрелы тральщиков, едва курящихся над лазурным ковшом бухты. Все это выпуклое, жизнерадостное существование напрягалось ожиданием необычайных, счастливейших событий… А по синей волне с песнями подваливал катер из Севастополя, со сходни сбегали, толкаясь и перешучиваясь, гости – вольные, в белых рубахах навыпуск, в майских картузах, портовые маруськи в яркоцветных шарфах и кофточках, матросы на битюжьих своих ногах: загодя собирались на спектакль, хотя до него оставалось еще часов восемь. А в рощице кружилось гулянье, гармошки…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю