355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Петрушевский » Генералиссимус князь Суворов » Текст книги (страница 41)
Генералиссимус князь Суворов
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 01:08

Текст книги "Генералиссимус князь Суворов"


Автор книги: Александр Петрушевский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 41 (всего у книги 79 страниц)

Не всегда лица Суворовского штаба своевольничали безнаказанно; обрушивалась и на них гроза, но это бывало редко, и еще реже гнев Суворова оставлял по себе глубокие следы. Доказательством тому может служить дело Вронского.

В Варшаву приехал, для свидания с братом, 2-го Чугуевского полка секунд-майор Вронский, втерся к Суворову в доверие и подал ему донос на злоупотребления по провиантской части. Суворов назначил следственную комиссию, в которую вошли генералы Исаев и Буксгевден, а также и Вронский. Последний, как видно, взял на себя всю черную работу и сделался действительным следователем; допрашивал прикосновенных лиц с угрозами и «пристрастием»; одного провиантского поручика продержал целую ночь в ретирадном месте и угрожал ему розгами. Злоупотребления оказались немалые: получение взяток под видом займов; продажа подрядчикам из провиантских магазинов муки, якобы купленной смотрителями на свой счет; покупка дорогих вещей у подрядчиков без отдачи денег; игра в банк и проч. Но цифра доноса не оправдалась: Вронский доносил о расхищении полумиллиона, а оказалось всего начету на 62,554 рубля. Следствием выяснено пятеро виновных: три провиантских чиновника и двое из штаба Суворова – Мандрыкин и Тищенко. Суворов велел их арестовать, посадить на хлеб и воду и взыскать с них всю сумму, которая по получении и была распределена на разные надобности, – на выдачи подрядчикам, на прогоны, в пособие бедным польским офицерам, разоренным революцией, и наконец Вронскому 15,166 руб., «яко доносителю», по закону.

Вронский этим не ограничился и, пользуясь приобретенною у Суворова доверенностью, стал мешаться в производство торгов, объявленных тогда на большую поставку хлеба; входил в сношение с подрядчиками, грозил им, предлагал заменить подрядный способ заготовки комиссионерским. Тем временем арестованные, высидев на хлебе и воде несколько недель или месяцев, были освобождены Суворовым, и дней через 20 – 25 после того Вронскому приказано ехать в свой полк. По всей вероятности, этим исходом он был обязан между прочим Суворовскому штабу, но главным образом самому себе, так как наглость и бесстыдство его превосходили всякую меру и совершенно отрицали его якобы честные побуждения. В начале Вронский проживал в Варшаве без всяких средств, перехватывая где только можно по червонцу и по два; а втершись в доверенность к Суворову, получив назначение в следственную комиссию, а потом и участие в производстве торгов, он стал брать направо и налево, нанял дом по 100 червонцев в месяц, обзавелся экипажем, большим штатом домашней прислуги и выездных верховых, держал любовницу, давал богатые обеды. Суворов, начинавший понимать истину, запретил ему вмешиваться в производство торгов. Вронский как-то вздумал самовольно выехать из Варшавы; его остановили на пражском мосту и, по жалобе подрядчика-еврея, у которого он взял дорогие часы и не заплатил денег, – отобрали карету и лошадей. Вскоре после того он был, как сказано, выпровожен по приказанию Суворова из Варшавы в свой полк 20.

Все участники этого грязного дела выступают в очень неприглядном виде; сам Суворов, чистый от всякого подозрения в корыстных злоупотреблениях, не свободен от упрека в других отношениях, так как поручил исследование злоупотреблений самому доносчику; не предал виновных суду на том основании, что они понесли наказания, и ущерб казны пополнен; самовольно дал назначение взысканным деньгам; допустил вмешательство Вронского в производство торгов, тогда как для этого была назначена особая комиссия из нескольких генералов. Он и впоследствии продолжал не придавать делу Вронского серьезного значения, будучи убежден, что главною всему причиной была карточная игра, завлекшая молодых людей дальше, чем они сами хотели. Впрочем он сообщил обо всем этом происшествии Зубову, а также донес Императрице, но как о деле маловажном. По понятиям административных сфер того времени, высших и низших, присмотревшихся к постоянным злоупотреблениям и воспитавшихся на своеволии, варшавское происшествие действительно представлялось делом мелким и заурядным, а потому решение Суворова было безмолвно признано концом венчающим. Но по странному самомнению, Вронский считал себя несправедливо обнесенным и спустя несколько месяцев снова возбудил дело; старые грехи вышли на свет при новой обстановке, и на долю Суворова достались новые неприятности 21.

Очень большую долю дурного, замечаемого в Суворове, следует отнести к худому выбору им приближенных лиц. Это были люди или недалекие, или необразованные, грубые и значительною долею не совсем чистые. Мы видели образчик в Мандрыкине, которому не доставало ума или такта не рисоваться перед посторонними своею силою и значением, а хранить это про себя. Таковы или в таком же роде были и другие, не без исключений конечно, но исключения только подтверждают общее правило. Уже в Турецкую войну это бросалось в глаза, а в Польскую и того больше. За то Суворов обращался с ними без церемоний; тех кто помоложе, кликал «мальчик»; Мандрыкина звал просто Андрыка и никого из них не вывел далеко в люди, кроме своих племянников, которые впрочем были людьми другой категории, да и не состояли при нем постоянно. В этом же кружке ежедневных собеседников, приспешников и сотрапезников, он не стеснялся ни причудливыми выходками, ни проявлениями дурных сторон своего характера; все выносилось, лишь бы не лишиться его милостей и своего положения, на что люди с самолюбием и развитым благородным чувством были бы не способны. Контроль над ними был так невелик, что можно сказать сам Суворов как будто поощрял их к дурным поступкам. Он например сам не распечатывал конвертов, большею частью не читал бумаг, а выслушивал, даже зачастую не читал, а выслушивал подносимое к его подписи. Оттого в деле Вронского читаем, что один из офицеров Суворовского штаба добился прусского ордена, дав подписать Суворову бумагу, в которую себя включил, а при чтении пропустил. Другой офицер вытащил на смотру из кармана Суворова жалобу, только что поданную посторонним лицом. Всего этого могло не быть, вероятно и не было, так как следствием не подтвердилось; но одно указание на подобные случаи свидетельствует, что в них не признавалось ничего невозможного, нелепого. И действительно, в самой главной квартире, так сказать под носом Суворова, делалось иногда то, что прямо противоречило его воле. В числе его адъютантов находился ротмистр Тищенко, человек грубый, невежественный, плохо грамотный, исполнявший преимущественно экзекуторские и полицейские обязанности. Когда к Суворову, конечно по его собственному выбору, был назначен постоянный вестовой из дворян, Столыпин, то Тищенко, вероятно из чувства ревности, не хотел его представить Суворову, потом старался не допускать его в присутствие фельдмаршала и, перед отъездом Суворова в Петербург, даже скрыл от Столыпина время отъезда, тогда как именно при поездке он и был нужен Суворову. Чего же после этого могли от Тищенки ждать посторонние? 22

Говорят, будто Суворов объяснял дурной выбор своих приближенных тем соображением, что честные люди слишком редки, а потому надо привыкать обходиться без них. Это едва ли верно, потому что Суворов не был мизантропом, а если бы приведенные слова действительно принадлежали ему, то все таки они его не извиняют, так как за людьми сомнительной честности требуется деятельный надзор. Да наконец они, его приближенные, погрешали не против одной честности; что же его заставляло смотреть сквозь пальцы на другие их недостатки? Дело в том, что он сам невольно отваживал от себя людей лучших; выходки его иногда прямо задевали самолюбие, даже оскорбляли и нарушали самые элементарные приличия. Один штаб-офицер, приглашенный Суворовым к обеду, Энгельгардт, заметил, что сержант гвардии, разносивший водку, наливал ее не иначе, как строго держась старшинства чинов и в чинах. Энгельгардт усмехнулся и за свою невежливость немедленно поплатился: Суворов выскочил из-за стола, закричал «воняет» и убежал в другую комнату. Открыли окна, но это не помогло; не знали что делать. «За столом вонючка», пояснил Суворов. Тогда адъютант подошел к Энгельгардту и, выразив предположение, что у него грязные сапоги, просил его выйти из-за стола, вычистить их и потом вернуться. Энгельгардт встал и ушел домой. Как ни мелок этот случай, но он достаточно характерен; такого же свойства бывали конечно и крупные 19.

Тем временем, пока Суворов распоряжался в завоеванном крае, проявляя наряду с мелкими недостатками крупные достоинства, дипломатия работала на счет дальнейшей судьбы Польши. Задача её была сложная и трудная, ибо требовалось согласить почти несогласимое. Суждения об этом предмете начались давно, когда война только что разгоралась. Английский и австрийский посланники при Петербургском дворе говорили, что по утушении революции, следует дозволить Полякам жить и устраиваться как хотят; из перлюстрации секретной переписки Берлинского кабинета усматривалось, что он помышляет о новом разделе; в Петербургском кабинете не сразу установилось категорическое решение, но Безбородко склонялся больше к разделу. К половине года мнение это стало созревать и потом утвердилось окончательно; де литься предположено было трем державам, но Пруссия желала, чтобы Россия высказалась первою. Когда приступили затем к разъяснению оснований дележа, то тут и начались трудности, которые, что дальше, то вырастали больше, потому что Пруссия собиралась мириться с Францией; стало быть изменяла свои взгляды, а Австрия просила подмоги против Французов и предпочитала отложить решение польского вопроса до конца французской войны. Победы Суворова и взятие Варшавы поощрили Россию возвысить свой голос, настаивая на принятии проекта раздела по русскому плану, и Литовский край, который по этому плану предполагалось присоединить к России, уже получал новое устройство под управлением князя Репнина, с концу 1794 года негоцияция с Венским двором была успешно окончена, но с Пруссией соглашение не достигнуто; приходилось, по выражению Безбородки, «показать ей не только деятельность и твердость, но даже и зубы». Положено было заключить между Австрией и Россией союз против Пруссии, продолжая убеждать Пруссию к сговорчивости, а Австрию к уступчивости, так как соглашение не достигалось из-за будущей австро-прусской границы. Но дело все таки не очень спорилось и даже угрожало дурным поворотом, потому что Прусский король решительно шел к миру с Францией, а тогда по мнению Безбородко следовало ожидать, что Пруссия захочет придержаться последнего раздела и предложит Полякам составить конфедерацию под её защитой.

Опасения его скоро начали как будто сбываться. В апреле 1795 года Пруссия заключила с Франциею мир, а в мае и договор, который в августе был в Берлине утвержден. Суворову было сообщено о приготовлениях к войне, а несколько погодя, в июне, прислан рескрипт, начинавшийся словами: «вероломство Берлинского двора, заключившего мир с Францией, заставляет нас быть на стороже, ибо участь Польши не окончена, и наши предложения на этот счет не приняты». Поэтому объявляется новое распределение войск и главного начальствования над ними: войска в Варшаве, окрестностях и в брестском воеводстве подчинены Суворову; в Литве (кроме брестского воеводства) и Лифляндии – князю Репнину; в губерниях волынской, подольской, врацлавской, вознесенской, екатеринославской и Малороссии – Румянцеву. Все три армии приблизительно одной силы. Суворову приказано подвозить заготовленный провиант и покупать вновь; учредить запасный магазин, определить величину подвижного магазина; иметь дружеские отношения к австрийским войскам, но не подавать повода к остуде и с прусскими; разведывать, что в прусских областях будет происходить и соображать с Румянцевым и Репниным общие мероприятия.

Эти приготовления не оставались в тайне и, в связи с усилиями дипломатии, привели к желаемому исходу. В октябре 1795 года получено согласие Прусского короля на разные частности плана и на некоторые уступки в пользу Австрии из новых земельных приобретений, и в том же месяце состоялось общее соглашение. Впрочем, формальная сторона дела была закончена еще не скоро, и конвенция по окончательному разделу Польши заключена между тремя державами после кончины Екатерины, в январе 1797 года 23.

Приготовляя боевую и хозяйственную часть армии на случай войны с Пруссией, Суворов мало однако же верил возможности этой войны и чуть ли не более интересовался сделанным Австрией предложением о совокупном действии против Французов под его, Суворова, начальством. Заводили речь о 40– 50,000-ном корпусе, с содержанием на счет Австрии; у Венского двора зародился даже проект о сформировании 100,000-ной армии из Русских, Австрийцев, Пруссаков и французских эмигрантов, для отправки на Рейн под предводительством Суворова. Заботясь о скорейшем решении польского вопроса, Петербургский двор не отрицал прямо такой комбинации, а старался ласкать Австрию надеждой, не говоря ничего положительного. Суворов не раз списывался по этому предмету с Хвостовым, поручая ему следить за ходом дела, и приказал иметь в готовности 12,000 червонцев. Он даже сделал прибавку к своему военному катехизису: «о ветреных, безбожных Французах, которые дерутся колоннами, и которых надо бить колоннами же». Почти одновременно с существованием этих предположений, зародился слух о новой войне с Турцией, неизвестно откуда взявшийся и не имевший сколько-нибудь серьезных оснований. Сплетня однако оформилась настолько, что назначала главных начальников, обходя Суворова; это не замедлило его уколоть, и он вспомнил про представленный им в 1793 году план войны с Турцией. «Зубов – верховный начальник, главные генералы Волконский и Дерфельден», пишет он Рибасу: «да здравствует мой план... как мы глупы!» Однако и Турецкая война, подобно Французской, оказалась пуфом.

Кроме этих воображаемых поводов к неудовольствиям, у Суворова были и другие, если не совсем мнимые, то все-таки мелкие, что однако не мешало ему воспринимать их. Румянцев обращается к нему как к равному, но военная коллегия не удостаивает его прямыми сношениями – повод к неудовольствию. В какой то газете напечатано о нем что то неверно, не сходно с сенатским указом – другой повод. Патент на чин фельдмаршала не совсем сходится с патентом, данным Потемкину; в первом сказано: «за оказанную к службе нашей ревность и прилежность», во втором; «по отличным и знаменитым заслугам»; в первом: «как верному и доброму офицеру надлежит», во втором: «как верному военачальнику нашему надлежит»; в Потемкинским патенте была живописная арматура, портрет Екатерины и проч., а у Суворова ничего подобного. Новая причина указывать на несправедливость и быть недовольным 24.

Но все эти мелочи были только аксессуарами, суть заключалась не в них: Суворов помнил, что обещание его, данное именем Императрицы инсургентам, не было исполнено с буквальной точностью. Он не мог ни оспаривать отданных ему приказаний, ни делать каких либо протестующих заявлений; дело было слишком ясное, и если предписывались распоряжения, противоречившие его, Суворова, решению, то оставалось беспрекословно им подчиниться, он так и поступил, в надежде, что арестованные вскоре будут освобождены. Но прошло три месяца, а они содержались под арестом. Суворов удержался от вмешательства в правительственные распоряжения, но излил свое неудовольствие в письме к Хвостову, поручив своему родственнику позаботиться об этом предмете косвенными, неофициальными путями. «Граф Игнатий Потоцкий, Мостовский, Закржевский, банкир Капустас и башмачник Килинский, в угодность двора, в Петербурге изрядно или хорошо содержатся, но мой пароль тем не содержан; в нем (обещано) забытие прежнего, и они (должны быть) вольны. Стыдно России их бояться, ниже остерегаться; Польша обезоружена, пора им домой, и не в коня корм. Вашему благоразумию это внушение весьма рекомендую; мне совестно, хоть без торопливости. Граф Игнатий врал, и раздражение им обстоятельств должно презреть». Вероятно по этому же предмету, с намеком на предстоящий дележ Польши, он сделал в Варшаве, публично, следующее темное, аллегорическое заявление. Когда его спросили, можно ли ожидать благих для Польши последствий от мира Пруссии с Францией, он отвечал: «могло бы быть; но внутренние замешательства наиболее меня беспокоят; я не могу более того сносить и принужден буду наконец принять некоторые меры». Повторив это несколько раз к общему недоумению, он прибавил: «так как крысы, мыши и кошки находятся в беспрестанном движении в сем доме и ни на минуту не дают мне покоя, почему я намереваюсь, как наискорее, переменить квартиру». Ему действительно было мало покоя; его осаждали просьбами по всевозможным предметам и со всех сторон; в числе ходатайств попадалось немало таких, которые он и рад бы был удовлетворить, но не мог, вследствие взглядов правительства. Так по крайней мере случилось однажды, когда к нему прибыла депутация по подобного рода делу. Осведомившись о содержании просьбы, Суворов вышел к депутации.; стал посреди приемной, поднял руку вверх и прыгнул как можно выше, сказав: «Императрица вот какая большая»; затем присел к земле на корточки, пояснив: «а Суворов вот какой маленький», поклонился и выбежал из комнаты. И депутаты поняли и ушли 26.

 Ничего нет мудреного, если все эти неприятности, и крупные и мелкие, и действительные и мнимые, в общем итоге утомляли его и раздражали. Этому содействовало и дурное состояние здоровья, по крайней мере в начале. После трудной кампании он очень утомился, «еле жив», как писал он своим родственникам. Спустя некоторое время он жаловался Румянцеву, что здоровьем ослабел, что «надо временно от шума городского удалиться в малое местечко, как скоро дела перемежатся». Но дела не перемежались, и это не одно физическое, но и нравственное утомление продолжалось. «Я угрюм и молчалив, заперт в четырех стенах и скучаю, как подьячий», пишет он позже одному из своих приятелей: «лоб у меня в морщинах, я нездоров». Правда, было и противоядие: «здесь я имею утешение видеть, что за мою откровенность платят мне везде дружбой и верностью»; но от этого фон картины не изменялся. Суворов стал находить «жалкую сухость в своем апофеозе» и упоминать про необходимость «спасти свою честь на склоне дней 26.

Короче говоря, происходило с ним тоже самое, что бывало раньше и что будет повторяться позже. В сущности ход дел в Польше оставался таким, какой с самого начала был дан им же, Суворовым, лишь за некоторыми частными изъятиями; самое крупное из них состояло в арестовании пяти лиц из главных деятелей революции. Подчиненное положение Суворова снимало лично с него нарекание за такое распоряжение; всякому было известно, что оно шло из Петербурга. Да и в Петербурге вовсе не имели намерения лишать их навсегда свободы; Безбородко говорит положительно, что «по окончании дел, положено отпустить их на свет и дать полную всем амнистию». Правда, термин этот оказался очень длинным, без малого два года, так как и эти лица, и пленный Косцюшко с сотоварищами, получили свободу лишь при Императоре Павле, тотчас по его воцарении; но причиною тому могли быть обстоятельства, остающиеся нам неизвестными. Судя по приемам надзора, в лишении означенных лиц свободы не было мести, а только опасение новой смуты. Содержались они хорошо; только двое, Капустас и Килинский, вероятно вследствие их сравнительно низкого общественного положения, находились в крепости; прочие содержались там лишь в начале, да и то не все, и вскоре перемещены в нанятые для них– 198 частные дома. Наиболее опасным из всех считался конечно Косцюшко; между тем находясь в крепости, он занимал две комнаты в комендантском доме и мог прогуливаться, под наблюдением двух офицеров, в комендантском саду, а потом перемещен в частный дом с садом. Арестованные не могли жаловаться на недостаток к ним внимания; из отчетов видно, что некоторым из них посылались газеты, предлагались книги; в случае болезни оказывалось немедленное медицинское пособие, даже собирались консилиумы. На стол их тоже не скупились; на Косцюшку например. израсходовано в 8 дней 188 руб., хотя он ел очень мало и ничего не требовал. Присмотр был строгий, но не в смысле ненужного стеснения дома, а только относительно отлучек из дому, в публику. Один из приставов например, был сменен за то, что вдвоем с арестантом (оба были молодые люди) отправился тайком ночью в маскарад, причем оба были костюмированы. Вообще материальная тягость заключения ограничивалась пределами необходимости 27.

Арест и заключение пленного Косцюшки с секретарем и двумя адъютантами, а также остальных шестерых, взятых при Суворове, – кроме опасения за продолжение смуты, были вызваны желанием открыть связь польской революции с французскою, главные её пружины вообще и варшавских апрельских событий в частности. Таково направление деланных арестованным допросов. Из ответов видно, что между двумя революциями не было ничего общего. Польская была порождена событиями последнего 25-тилетия; ближайшая её цель заключалась в восстановлении конституции 3 мая. Варшавская резня родилась оттуда же, и так как была следствием взрыва страстей, то и отличалась жестокостью и зверством. Инсурекционная Польша не имела своих представителей при иностранных дворах; она была совершенно изолирована; правительство её не состояло в сношениях с Францией, что служило постоянной темой жалоб ультрареволюционной партии. Ниспровержение религии, дворянства, духовенства не только не входило в программу революционного правительства, организованного Косцюшкой, но прямо ей противоречило; террор, царствовавший тогда во Франции, наводил на Косцюшку ужас и отвращение. Инсурекционный акт гарантировал права собственности каждого; универсалы Косцюшки отнюдь не уничтожали помещичьих привилегий, а только уменьшали на время войны размер крестьянских повинностей. Верховный народный совет, учрежденный Косцюшкой, состоял исключительно из дворян; мещане были только заместителями первых, в случае их отсутствия, и имели голос не решающий, а совещательный. Это было даже шагом назад, потому что вплоть до 28 мая 1794 года, в Варшаве существовал временной совет наполовину из дворян, наполовину из мещан, с одинаковым для всех правом голоса; преобразование этого совета Косцюшкой произвело в народе большое неудовольствие. Никаких французско-революционных образцов польское инсурекционное правительство не принимало и на демократические тенденции смотрело как на наиболее опасные. «Мы и без того могли легко склонить на нашу сторону мещанина и крестьянина», говорится в показании одного из коноводов революции: «они в просвещении весьма отстали; облегчить несколько их жребий было совершенно достаточно, и не представлялось никакой нужды давать им полную вольность и равенство, которых они не могут понимать, а тем паче благоразумно ими пользоваться».

Таким образом «шляхетская» Польша осталась и в революции не тронутой; её задача не имела ничего однородного с Францией, перегоравшей в перевороте, который изменял коренным образом все, что существовало прежде, Этому выводу как будто противоречат факты: народные волнения с самосудом, якобинский клуб, громогласно выражаемые сочувствия к Франции и к ходу её внутренних дел, нахождение во главе правительства таких люден, как Колонтай, а в армии таких, как Ясинский или Зайончек. Но все это только доказывает, что были в Польше и последователи французских революционных принципов и приемов; под их-то влиянием и происходили по временам уличные беспорядки и даже злодейства.

Но подобные взрывы сдерживались и наказывались правительством; так за уличный мятеж, когда чернь перевешала несколько человек за принадлежность их к русской партии, Косцюшко велел арестовать и заковать в кандалы 400 человек и из них семерых повесил. Но все-таки анархические эпизоды в Варшаве напоминали ужасы французской революции; они устрашали соседние правительства и в их глазах окрашивали польскую инсурекцию в не принадлежавший ей цвет. Таким образом преувеличенное и неверное понятие о свойстве и целях польской революции и затеянной ею войны сложилось, обобщилось и без труда поддерживалось. Этому содействовала между прочим внезапность взрыва, смелость, с которою он был произведен, и быстрое распространение революции по краю. В признаках этих усматривали обдуманность, зрелое приготовление, хорошо организованный и доведенный до конца заговор. На самом деле было противуположное. Заговор существовал, но далеко не обнимал всех польских областей, и многие выдающиеся лица отказались в нем принять участие. Взрыв произошел раньше, чем вожаки желали и рассчитывали, когда очень многое еще не было готово; вызван он был, как объяснено в своем месте, Мадалинским, не поддержать которого Косцюшко считал делом не честным и не патриотическим. Предполагалось поступать совсем иначе, именно выждать открытия войны России с Турцией, когда потребуется вывести из Польши часть русских войск. Таким образом начало революции и войны было необдуманное и неподготовленное; это наложило свою печать и на все последующее. Одни действовали очертя голову, скользя по наклонной плоскости, без возможности остановиться; другие увлекались самообольщением и, по удачному выражению Косцюшкина секретаря Немцевича: «принимали призраки за надежды, а надежды за действительность».

Суворов разделял общее заблуждение на счет происхождения и зависимости польской революции от французской, называл ее карманьолкой, а инсургентов якобинами. Но по взятии Варшавы, он должен был в этом разубедиться.

Прямого в том признания нет в его письмах и бумагах, но оно выразилось в его действиях. Он стал заботиться только о скорейшем и общем обезоружении, считая его концом венчающим; далее по его мнению ничего не требовалось, конечно кроме упразднения революционной организации. И Суворов оказался совершенно прав, потому что к подобному результату не могло привести одно обезоружение, если бы польская революция была прологом переворота такой глубины и значения, как французская. 28

Прошел год мирной деятельности Суворова в завоеванной Польше. К акту окончательного её раздела, подписанному Россией и Австрией, присоединилась наконец и Пруссия. Предстояло выводить войска Суворова из занятой ими территории, но передать Варшаву Пруссии положено было не прежде, как Пруссаки сдадут Австрийцам Краков и другие отходящие к Австрии по акту земли, остававшиеся еще в прусских руках. Сдачу Варшавы и вывод русских войск в пределы империи, приказано было Суворову передать Дерфельдену, а самому ехать в Петербург для получения нового назначения, на что и отпущено ему 10,000 рублей. В рескрипте по этому предмету от 17 октября 1795 года, Екатерина благодарила его за все им сделанное, за искусство, деятельность и усердие; говорила, что «познает цену его службы» и заявляла свою волю на счет это дальнейшего служения: «вы будете в других употреблениях, вам свойственных, или на иных пределах империи, где мы в спокойствии не столь удостоверены». Суворов принялся заканчивать разные дела, на что потребовалось немало времени, сдал войска Дерфельдену и наконец из Варшавы выехал 29.

Прошлое уходило вдаль, уступая место будущему. Три с половиною года спустя, Суворов писал из Италии русскому послу в Вене, Разумовскому: «не мщением, а великодушием покорена Польша; так удобно покорить и Францию». Предшествовавшие страницы свидетельствуют, что Суворов имел право сказать эти слова. Многие думают иначе. Одни говорят, что по взятии Варшавы, Суворов приказал отрубить кисти рук у 6000 польских шляхтичей; другие утверждают, что он не сморгнув глазом, перевешал 12,000 Поляков. Знаменитый историк французской революции, руководствуясь такого рода «историческими» данными, характеризует Суворова коротко: «знаменитый своими победами в Турции и жестокостями в Польше»  30.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю