355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Рекемчук » Кавалеры меняют дам » Текст книги (страница 9)
Кавалеры меняют дам
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 00:33

Текст книги "Кавалеры меняют дам"


Автор книги: Александр Рекемчук



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 14 страниц)

Я назвал эту сцену финальной, хотя она и не завершает повести.

За нею следует еще один эпизод, очень важный, но, на мой взгляд, он выполняет функцию эпилога, то есть как бы подводит итог этой срамной истории, оценивая ее уже с позицией солидного человека, зрелого мужа, спустя еще двадцать лет.

И, поскольку речь идет о финале, я приберегу эту ударную концовку для финала настоящего повествования.

В «Пике» понимали, что издание «Тьмы» и «Тещи» чревато скандалом.

Ведь риск не исчерпывался любовной линией.

Обе повести содержали разоблачение нравов верхушки советского общества – пуританских лишь декларативно, а на поверку разнузданных до предела.

Наступившая новая эпоха отличалась лишь тем, что теперь никто не видел причин скрывать эту разнузданность, скрывать воровство, скрывать богатство, нажитое воровством.

Но, вместе с тем, мы отдавали себе отчет в том, что «Моя золотая теща» – пожалуй, лучшее из написанного Нагибиным. Что эта повесть восходит к классическим образцам литературы.

Мы решили рискнуть.


Шальная пуля

Коротким и пасмурным зимним днем Нагибин приехал в издательство.

Перво-наперво я показал ему пулю: она валялась между оконными рамами, за нею в стекле зияла дырка в ореоле змеистых трещин, – сплющенная автоматная пуля.

Это окно на четырнадцатом этаже высотки на Новом Арбате – крайней, с вертящимся глобусом, – было предметом нашей гордости. Из него открывалась чудесная панорама Москвы: широкое русло Нового Арбата, запруженное потоками автомобилей; перекресток Садового кольца над туннелем; раскрытая книга бывшего Совета экономической взаимопомощи, теперь мэрия; мост через Москву-реку; Белый дом, выглядывающий краем, бочком из-за посольства США; сутулая высотка с бронзовым шпилем на площади Восстания, то бишь, на Кудринке; а в отдаленьи – игла Останкинской телевизионной башни.

Этим восхитительным пейзажем мы не уставали любоваться. С гордостью показывали его гостям «Пика», особенно тем, что приезжали издалека – из Парижа, из Берлина, из Нью-Йорка, – и они ахали потрясение.

Тогда мы еще не могли знать, что именно это положение здания – высотка на перекрестке главных трасс, – сделает его заманчивой мишенью для всех сражающихся сторон.

Как и большинство обывателей, я увидел это на экране телевизора 3-го октября 1993 года: многотысячную толпу, которая катилась по Садовому кольцу от Крымского моста к Смоленской площади, сметая все заслоны...

В моей душе противоборствовали два чувства, восходящие, быть может, к древним инстинктам, а может быть к особенностям воспитания.

Едва ли не с младенчества я, как и другие мои сверстники, усвоил непреложный закон: народ всегда прав, толпа в своем исступленном буйстве права и свята, а тот, кто ей противостоит, всегда не прав и всегда преступен. Дело даже не в предводителях – будь то Стенька Разин или Емелька Пугачев – нет, дело в самой людской массе, в человеческой лавине: она несет с собой высшую правду и высший суд.

Мальчишками, мы ошалело вскакивали с мест в кинозалах и орали во все горло, завидев на экране наступающие, катящиеся волною массы людей – безразлично даже, кем они были: полуголыми рабами Рима; санкюлотами революционной Франции; взбунтовавшимся мужичьем с дрекольем наперевес; или вышедшей из повиновения матросней в пулеметных лентах, – им сочувствие, им «ура!», а тем, кто пытается остановить победное движение – им ненависть, им погибель...

Добавлю, что этот врожденный инстинкт получил сравнительно недавно молодую и свежую подпитку: в 89-м, в 91-м – кстати, оттуда же, от Крымского моста, от Парка культуры, и туда же – к площади Восстания, к Маяковке, к Манежу, – шли колонны вдесятеро многолюдней, с транспарантами в руках, растянутыми во всю ширь Садового кольца – «Долой КПСС!», «Фашизм не пройдет!», – и тоже орали во все глотки, скандировали: «Сво-бо-да!», «Ель-цин! Ель-цин!..»

И я неизменно, как штык, был в этих рядах.

Куда всё подевалось? Куда ушло?

Ведь не может быть, чтобы те же самые люди сейчас шли тем же самым маршрутом, но уже с другими лозунгами, и с другими, искаженными злобой лицами, с железными прутьями, с булыгами в руках, – нет, этого просто не может быть!.. Или – может? Изображение на экране вдруг само собой вырубилось, как конец кошмара.

Но позже началось снова.

Марсианский пейзаж Останкина: вышка на растопыренных ногах, кубические корпуса, тревожный сумрак октябрьского вечера. Бронетранспортер, окруженный беснующейся толпой, с хода таранит стеклянные двери телецентра. И в тот же момент начинается стрельба: росчерки трассирующих очередей вонзаются в живое скопление человеческих тел, фигуры оседают наземь, будто скошенные, вопли ужаса, стоны, брань отчаяния, брань озверения – всё это смешивается с густой автоматной пальбой, – кто-то пытается оттащить в сторону упавшего, но падает сам, изрешеченный пулями...

Всё кончено?

Или всё только начинается?..

Спозаранок мне наперебой звонили сотрудники издательства, спрашивали, надо ли ехать на работу, я отвечал, что обязательно всем надлежит в десять утра быть на своих местах, тем более – в такой тревожный момент.

И сам поехал на Новый Арбат.

Этажи высотки заполнялись служивым людом.

Подтягивались и мои коллеги, обсуждая вчерашние страсти на Красной Пресне и в Останкине.

Великолепный заоконный пейзаж, наша гордость, теперь смотрелся иначе: он был полем боя, панорамой сражения, театром военных действий.

И, будто бы поддакнув этим разговорам и этим размышлениям, гулкий залп вдруг сотряс здание: пол ощутимо дрогнул под ногами, задребезжали стекла, покачнулись настенные часы.

Еще залп! Еще...

Какой-никакой, но все же артиллерист, я понял: бьют орудия, скорей всего – танковые пушки. Откуда бьют? Куда? Кто?..

Приник к окну: мимо американского посольства, мимо дома Шаляпина, на скорости мчались бронетранспортеры.

Из-за крыш вдруг повалили клубы черного дыма.

Совсем близко стеганула автоматная очередь: сверху было видно, как бросились врассыпную обычные для Нового Арбата неторопливые прохожие, ныряли в разинутые зевы подземных переходов, забивались под навесы магазинов, топтались в обалдении на месте, не зная, куда прятаться.

Еще очередь. Звякнуло оконное стекло.

Я метнулся в коридор. Там жались к стенам перепуганные люди, поглядывая опасливо на замыкавшую коридор торцевую лоджию, которая выходила прямо на Садовое кольцо: стекла лоджии были вкось и вкривь прострочены стежками автоматных очередей.

Из крайней двери, той, что вела в курилку и в туалет, выбегали мужчины с недокуренными бычками в зубах. Я заглянул туда: окна были перечеркнуты диагональными строчками отверстий, будто бы по ним прошла игла гигантской швейной машины. Сизый табачный дым струями тек к отверстиям.

Вернулся в комнату. В окне зияла дыра, а между рамами валялась сплющенная пуля. Она пробила стекло наискосок, можно было угадать траекторию – аккурат в направлении кресла, где обычно восседала дама, наш коммерческий директор. Она, по обыкновению, опоздала на работу...

Снайперы на крышах, перебегая по скатам, прячась за дымоходами, продолжали перестрелку.

Черный дым из-за крыш валил всё гуще – горело здание парламента.

Я отпустил сотрудников и сам собрался домой.

В нижнем вестибюле столкнулся с омоновцами в бронежилетах и касках, с автоматами в руках. Они направлялись к лифтам: значит, разборки на высшем уровне – на крышах Нового Арбата еще не закончились.

Я ухватил одного за рукав, чтобы спросить – кто, где и за кого? – он послал меня на три буквы.

К зиме раздолбанные торцы всех этажей нашей высотки заново остеклили.

Но в нашем окошке дырка пока оставалась – наверное, ее не заметили, – и пуля по-прежнему валялась между рамами.

Ее-то я и показал Юрию Нагибину, когда он приехал в «Пик» подписывать договор на издание книги.

Как же сам он отнесся к событиям, прогремевшим недавно?

Этот вопрос ему можно было не задавать. Потому что все ответы уже были им даны в книге, которая только что ушла в набор – в повести «Тьма в конце туннеля». Финал повести и был посвящен тем дням:

«...Неужели мне хотелось быть частицей этого народа?..

А ведь в расчете именно на этот вот народ, с твердой верой, что этим народом заселено российское пространство, затеяли в октябре девяносто третьего кровавый переворот, который уж никто не назовет шутейным, «патриоты России», властолюбцы, коммуно-фашистская нечисть. И поначалу казалось, расчет верен: тысячи и тысячи москвичей разного возраста, вооруженные заточками, ножами, огнестрельным оружием, двинулись штурмовать мэрию, Центральное телевидение, телеграфное агентство.

Законная власть, как положено, не была готова к такому повороту событий, хотя ничего другого быть не могло. Милиция и армия выжидали, чей будет верх, чтобы присоединиться к победившей стороне...»

И еще жестче:

«...Все в России делалось русскими руками, с русского согласия, сами и хлеб сеяли, сами и веревки намыливали. Ни Ленин, ни Сталин не были бы нашим роком, если б мы этого не хотели. Тем паче бессильны были бы нынешние пигмеи-властоблюцы, а ведь они сумели пустить Москве кровь. Руцкой и Макашов только матерились с трибуны, а перли на мэрию, Останкино и ТАСС рядовые граждане, те самые, из которых состоит народ...»

И еще страшней:

«...Люди часто спрашивают – себя самих, друг друга: что же будет? Тот же вопрос задают нам с доверчивым ужасом иностранцы. Что же будет с Россией? А ничего, ровным счетом ничего. Будет все та же неопределенность, зыбь, болото, вспышки дурных страстей. Это в лучшем случае. В худшем – фашизм...»

Ловлю себя на том, что даже теперь, десяток лет спустя после того, как написаны эти строки – перечитывая их, – я чувствую опасливый холодок между лопаток и, мысленно, помечаю в тексте уже давно изданной книги те строки, которые лучше бы заместить отточиями...

Значит, тогда я был храбрее.

Покончив с делом, я, как и положено, водрузил на стол бутылку немецкой водки «Александр Первый». Наверное, это была паршивая водка, никакая не немецкая, а, скажем, александровская, ее бы и назвать «101-й километр», но в нас еще жило совковое уважение к заграничным лейблам, к тому же мне тезка, – я и купил.

Кроме Нагибина и меня, в застолье участвовали главные редакторы изданий, тоже старички: писатель Георгий Садовников, автор детских книг «Продавец приключений», «Колобок по имени Фаянсов», но более всего известный своим телесериалом «Большая перемена»; а также кинодраматург Яков Костюковский, один из сценаристов «Операции Ы», «Кавказской пленницы», «Бриллиантовой руки»; вообще-то я не хотел его здесь упоминать, потому что он нас крупно подвел и вскоре мы расстались; но слишком мало нас было за тем стариковским столом, чтобы кого-то еще и вычеркивать, пускай сидит.

А молодых мы не звали – пьют лихо, не напасешься, а разговоров наших не понимают, совсем другое поколение.

Застолье перемежалось шутками, хохотом. Зная друг друга десятки лет, вращаясь и варясь в одном литературном котле, мы вспоминали эпизоды нашей общей молодости, поминали друзей, тех, кто был недалече, и тех, кто отбыл в дальние края, а теперь иногда навещал родные пенаты, и тех многих – очень многих, – кто отбыл туда, откуда уже нет возврата.

Для начала мы опять сыграли в «Угадайку»: демонстрируя потрясающую светскую осведомленность, состязаясь в догадливости, мы называли подлинные имена и фамилии тех персонажей «Тьмы» и «Тещи», которые в повестях были обозначены именами условными. Это и впрямь было похоже на нынешние телевизионные игры, всякие «Поля чудес», «Горячие десятки». Кто угадывал, тому наливали рюмку, а кто проигрывал – тому тоже.

Автор, улыбаясь от уха до уха, великодушно раскрывал секреты.

Понятно, что отсюда было рукой подать до творческих планов.

Мы были поражены той феерией новых замыслов, которые, вполне очевидно, обуревали писателя, рвались наружу, требовали скорейшего воплощения в тексты и выхода к читающей публике.

Впрочем, это было понятным.

На протяжении всего своего творческого века Юрий Нагибин был закрытым, глубоко законспирированным автором. Он никого не допускал в свою жизнь, решительно избегал исповедей даже в ту пору, когда исповедальная проза молодых, проза «Юности», делала погоду в литературе. Прием повествования от первого лица, нечастый у него, иногда был лишь способом камуфляжа, обманным ходом, вроде лисьих петель.

Пора исповеди началась со страстной автобиографической книги «Встань и иди». Но и эта книга была лишь разведкой боем.

Теперь же было ясно, что всё, что он еще напишет, будет исповедью и, более того, откровением.

Он рассказывал, рассказывал...

Наверное, нам надо было хоть как-то, хотя бы конспективно, хотя бы исподтишка, застолбить эти сюжеты. Но такая предусмотрительность не сочеталась с «Александром Первым», а нам уже притащили и второго.

Позднее мы с Георгием Садовниковым все же воскресили в памяти некоторые истории.

Жора вспомнил, что речь шла об ослепительной кинозвезде, вернувшейся из лагерной отсидки (какая же из них имелась в виду – Татьяна Окуневская? Зоя Федорова?..).

Я же вспомнил рассказ Нагибина об одной из его подружек, комсомолке-партизанке, которая и после развенчания культа личности осталась в твердом убеждении, что «Сталин придет!» И когда ее выперли за это с работы в ЦК ВЛКСМ, она облюбовала себе скамейку рядом с этим комсомольским штабом, в сквере у Ильинских ворот, у часовенки, – и там ждала второго пришествия.

Было очевидно, что замыслы, о которых писатель поведал нам февральским вьюжным вечером, составили бы еще одно собрание его сочинений, независимое от предыдущих.

И мы не в шутку, а всерьез предложили Нагибину осуществить издание этой новой серии книг, которые вслед за «Тьмой в конце туннеля» и «Моей золотой тещей» могли бы продолжить автобиографический исповедальный цикл.

Приняв это предложение, он сообщил, что на днях уезжает в подмосковный санаторий, где надеется дописать одну из этих вещей.

– Мой первый роман. У него очень длинное название: «Дафнис и Хлоя эпохи культа личности, волюнтаризма и застоя»... Нет-нет, – усмехнулся он, – не уговаривайте: название останется именно таким.

Затем, собственноручно разлив по рюмкам остаток водки, попросил разрешения произнести тост.

Мы разрешили.

– Много лет назад, – сказал Юрий Нагибин, – я получил телеграмму из города Ухты, из Коми АССР...

Я понурился. Ну, вот и пришел час расплаты за эксцентричную мальчишескую выходку. Хотя в ту пору я уже не был мальчишкой, а был достаточно взрослым человеком. А теперь мне, старику, придется краснеть за того взрослого человека...

– Это был очень трудный момент в моей жизни, и та телеграмма из Ухты облегчила сердце. Я никогда не говорил об этом, а сегодня решил сказать...

Он потянулся рюмкой ко мне.

– Спасибо.


Сигнал

Тогда же мы прикинули, каким должно быть оформление будущей книги.

Я высказал пожелание, чтобы она вышла с портретом автора на обложке. Попросил Нагибина дать хорошую фотографию.

Через несколько дней из Пахры привезли пакет.

Фотография, по-видимому, была недавней: голова в роскошных сединах, с еще пробивающими сквозь нее темными прядями; породистое, изрезанное крупными морщинами лицо; молодые, но всезнающие и печальные глаза.

Об этом лице очень верно кем-то сказано, что во все поры жизни – от юных лет до глубокой старости, – оно не теряло красоты.

Вместе с портретом, уже по своей инициативе, он прислал репродукцию старинной гравюры: на ней была изображена пышнотелая русоволосая красавица, почти нагая, с крохотными ступнями ног и субтильными нежными ручками, она смотрелась в зеркало, которое держал перед нею влюбленный мальчик...

Мне показалось, что эту красавицу я видел в Эрмитаже или Лувре, излюбленный типаж Франсуа Буше, все эти поросячьи прелести, все эти пальчики, мочки, сосочки... Но я не знал картины, с которой сделана гравюра. Может быть, Фрагонар?

Позвонил Нагибину – спросить. Но он ответил, что сам уже многие годы безуспешно пытается это выяснить.

Затем, позабыв о Буше и Фрагонаре, он с юношеской увлеченностью заговорил о самой красавице:

– Понимаешь, сходство просто поразительное! Один к одному...

Было ясно, что речь идет о сходстве дебелой красавицы с героиней «Моей золотой тещи».

– Если вы вдруг захотите проиллюстрировать книгу...

– Ладно, – сказал я.

Портрет Нагибина и репродукцию унесла домой молодая художница Ирина Разина, которой мы заказали оформление книги.

Недели через две она пришла в издательство – очень взволнованная и внутренне смятенная, но полная сознания своей правоты, – и разложила на столе эскизы.

На суперобложке было лицо Юрия Нагибина, то самое, в сединах и сетке глубоких морщин.

Но оно было расколото вдребезги на кусочки, на осколки, даже не на квадратики, а на кубики, объемные, рельефные, хоть возьми и катай на ладони. Так прежде писали кубисты, а ныне исхитряются делать компьютерные умельцы: сплошное крошево, но, вместе с тем, на редкость цельно.

В эскизе переплета был использован тот же прием, только здесь разбита вдребезги вальяжная дама: как будто мальчик уронил зеркало – и в каждом осколке запечатлелась навек ее соблазнительная нагота.

Всё это было чертовски красиво, но полно тревоги и каких-то недобрых предзнаменований: разбитое зеркало...

– Но почему? – спросил я художницу.

– Эта книга разбила мое представление о Нагибине, – пылко заявила Ирочка Разина.

– А что ты читала раньше?

– «Зимний дуб»... в школе.

Показать всё это автору было проблемой. Нагибин залег в санаторий для сердечников, где-то в области, адреса не оставил, чтобы не беспокоили. Обещал, что именно там, в перерывах между радоновыми ваннами и кислородной палаткой, непременно закончит свой первый роман.

Мы и не решились беспокоить его.

А дальше всё совпало, как на заказ.

Нагибин и Алла вернулись из санатория.

А мне на стол положили сигнальный экземпляр только что вышедшей книги.

Этот томик был очень красив. Черный супер, белый переплет. К сожалению, «одеть» в супер весь тираж книги было для нас и для типографии делом неподъемным. Но и жертвовать эффектной художественной находкой не хотелось. Поэтому общий тираж книги вышел в двух вариантах оформления: в одном варианте переплет был черным, на нем – расколотый портрет автора со всеми его сединами; в другом – дородная красавица на белом глянце, осколки былой красоты... Будто бы на чей вкус: кому поп, кому попадья.

Мгновенный переход из белого в черное. И обратно – из черного в белое.

Вдруг вспомнилась белая лебедь из фильма о Чайковском, которая внезапно и грозно оборачивалась черным лебедем: Одетта и Одиллия из «Лебединого озера».

Я позвонил Нагибину:

– Есть сигнал... Что? Приезжай – сам увидишь.

Мы решили отпраздновать выход книги в самой большой комнате издательства, на четырнадцатом этаже высотки на Новом Арбате.

Девятого июня Юрий Нагибин приехал в «Пик» вместе с Аллой.

На минуту она оставила нас вдвоем, и я вручил ему конверт. В эти дни курс рубля летел вниз, рубль падал устрашающе и безнадежно. Всё летело кувырком. Поэтому гонорар был выплачен автору в долларах. По тем временам вполне прилично, да и по нынешним тоже.

Он сунул конверт за пазуху, схватился за томик, еще пахнущий, как принято говорить, типографской краской.

– Здорово! – выдохнул он. – Такой книги у меня еще не было. Он влюбился в нее мгновенно, как влюбились в нее и мы. Потом поднял глаза, в которых сквозила смертная тоска:

– А знаешь, я и не надеялся, что увижу эту книгу...

– Ну-ну, – ответил я шутливой укоризной. Тем более, что за стеной раздавался звон бокалов и тарелок: это наши издательские дамы заканчивали приготовления к пиршеству. Он тоже услышал этот звон, понимающе усмехнулся, сказал:

– Саша, ты извини... но я не буду пить водку. Алла привезла с собою домашнее вино, это как раз для меня... Понимаешь, у меня отекают ноги.

Каюсь, меня не сильно впечатлил этот симптом. Я не улавливал связи: при чем тут сердце, если отекают ноги?..

Обняв автора за плечи, повел его в соседнюю комнату.

Пиковские дамы расстарались: стол был потрясающим, поистине праздничным, и за этим столом собрались все, кто был причастен или считал себя причастным к появлению книги.

Были речи, тосты, ответные речи, ответные тосты – и, если признаться честно, то я смутно помню их содержание.

В памяти запечатлелись лишь два момента.

Глотнув пару рюмок водки, я решил попробовать домашнего винца, которое привезли из Пахры. Сидевшая между мною и Юрой Алла налила мне из бутылки. Я пригубил, почмокал, воздев глаза с видом знатока. Обнаружил, что мне очень знаком этот вкус. Но откуда?.. И вдруг вспомнил: это был вкус того компота, которым нас поили в круглосуточном детском саду на Плехановской улице, в Харькове, куда мама отдала меня перед школой на перевоспитание. Ну, точно: это был тот самый компот, компот моего детства, я запомнил его вкус на всю жизнь!..

Обрадованный сладким воспоминанием, я сунулся за спиною Аллы к Нагибину, чтобы съехидничать – мол, такого мы с тобой еще не пили! – но он не заметил моего движения и продолжал отрешенно рассматривать титульный лист книги с чернильным штемпелем «Сигнальный экземпляр».

Алла, наклонившись ко мне, полушепотом, чтобы он не слышал, сказала:

– Лишь бы Бог дал ему хоть несколько лет жизни...

– Несколько лет? – столь же тихо переспросил я. – Да он нам зимой такого нарассказывал, что в несколько лет не уложишься... Пусть будет больше!

Плеснул водки – ей и себе.

Второй врезавшийся мне в память эпизод был настолько нелеп и неуместен, что лучше бы его и не было, но он был.

Вдруг заговорил Миша Хамзин, наш исполнительный директор, тоже мой бывший студент, работавший после института на саратовском телевидении, а недавно вновь появившийся в Москве: Александр Евсеевич, возьмите; ну, я взял...

– Это – сатанинская книга!

Такова была первая фраза его спича. Вторую фразу он произнес сразу же вслед за первой, но я отделю ее паузой и ремаркой.

Едва он произнес эти слова, за столом, дотоле говорливом и шумном, повисла напряженная тишина: ведь всем стало ясно, что прозвучала преднамеренная дерзость, никем и ничем не спровоцированная, а, скорей всего, вызванная желанием показать себя.

Молчали все. Молчал и Юрий Нагибин, который, по-видимому, ждал продолжения речи с тем, чтобы потом на нее ответить. Либо смолчать, оставить без внимания.

Молчал и я, мысленно перебирая все возможные причины, которые подвигли нашего молодого менеджера на столь категоричное заявление.

Прежде всего, я обратил внимание на терминологию, поскольку она была актуальной: разгорался международный скандал вокруг книги Салмана Рушди «Сатанинские суры», автор которой был обвинен в святотатстве иранским аятоллой и заочно приговорен к смерти, где бы он ни нашел для себя укрытие и пристанище.

В паспорте Миша значился Махмудом: татарин, родившийся в Киргизии. В его прозе иногда – орнаментально и пикантно – сквозили восточные мотивы. Вместе с тем, у меня не было оснований считать его правоверным мусульманином. Еще в пору учебы в Литературном институте, как-то на семинарском занятии он прилюдно пожаловался: «А Саша Филимонов уехал в Челябинск и увез мое Евангелие!» – «Ничего, – утешил я его, – пока обойдешься Кораном». Смеху было.

И сейчас мне не очень верилось, что повести Юрия Нагибина задели религиозное чувство Миши Хамзина либо его нравственный аскетизм – вот уж чего не было, того не было.

То есть, в своей попытке мгновенного анализа ситуации я не нашел вразумительного ответа и был уже склонен к банальному выводу: вот, распустилась молодежь до безобразия, совсем не признает авторитетов – вот вам и свобода суждений, вот вам и свобода слова... И вообще – пить надо умеючи!

Однако второй частью своего застольного спича Миша Хамзин разрушил все мои логические построения.

– ...правда, я еще не читал этой книги, – сказал он.

А вот это уже было знакомо: «...правда, я Пастернака не читал, но всё равно осуждаю!»

Я его этому не учил.

Кажется, преодолев шок внезапности, теперь это поняли все за нашим дружным столом – поняли, что и откуда.

Но я не мог оставить без ответа выходку своего бывшего студента.

Я предложил выпить за здоровье Миши Хамзина и за его успехи на том новом месте работы, которое с завтрашнего дня ему придется искать.

Впрочем, он его уже нашел несколько раньше – и, может быть, потому был столь нагл. Он совмещал издательские хлопоты с работой на телевидении, в передаче «Ждите писем». Но и там у него не заладилось. Через некий срок, устроившись матросом на российское грузовое судно, Миша отплыл в Америку. Почему-то матросня невзлюбила новичка и, заподозрив в нем «мистера Кэй Джи Би», основательно избила. Добравшись до Майами, Миша сбежал с корабля и попросил политического убежища, что, вероятно, и было с самого начала целью его вояжа. Судно арестовали, а самого Мишу упрятали в тюрягу. Ко мне пришла, вся в слезах, жена Хамзина, оставшаяся в Москве с двумя детьми. Как было не посочувствовать! С помощью одной американской правозащитной организации удалось вызволить Мишу из-за решетки. Он устроился мойщиком посуды в ресторане и, со временем, перевез в Майами семью, они стали там жить-поживать, надеюсь, что счастливо.

Но вся эта история приключилась гораздо позже того дня и того застолья, в котором мой бывший студент произнес свой спич.

И хотя Нагибин сделал вид, что его это вовсе не задело – смех да и только, – но по его растерянной улыбке можно было понять, что словесный выпад достиг цели, что ему причинена боль.

Что ж, он должен был предвидеть, что за новую книгу ему еще не так достанется.

Минут через двадцать, сославшись на то, что сегодня дел невпроворот, Нагибин и Алла распрощались со всеми, поблагодарив за добрые речи, за книгу.

Я пошел проводить их до лифта, а лифта долго не было, мы еще о чем-то посудачили, и тут на четырнадцатом этаже раздался мелодичный звонок, сигнал о том, что лифт подан – и они покатили вниз.

В течение нескольких дней до нас доходили вести о том, что Юрий Маркович Нагибин разъезжает по московским издательствам и всем показывает книгу, выпущенную «Пиком»: учит наших коллег тому, как надо в быстром темпе и в столь же прекрасном оформлении издавать новинки русской литературы.

Конечно же, было лестно всё это слышать.

Но, вместе с тем, были и причины для беспокойства.

Мы уже знали, что издательство «Книжный сад» и его хозяин Юрий Кувалдин вот-вот выпустят в свет книгу дневниковых записей Нагибина, охватывающих полувековой период времени и подготовленных к печати самим автором. Как интересно!..

А вдруг какой-нибудь расторопный издатель перехватит и ту рукопись, что обещана нам? Тот роман, который со дня на день он должен был закончить – первый роман в его творческой жизни...

Но и эта проблема разрешилась вполне счастливо.

Утром семнадцатого июня из Пахры сообщили, что шофер везет в Москву рукопись нового романа.

В середине дня папка уже лежала на моем письменном столе.

Я развязал тесемки, откинул картон – нет ли письма от автора? – но письма не было.

На титульном листе красовалось заглавие: «Дафнис и Хлоя эпохи культа личности, волюнтаризма и застоя».

Я вспомнил, как минувшей зимой, во время наших посиделок в издательстве, Нагибин шутливо, но решительно предостерегал: «Длинновато? Нет-нет, не уговаривайте: название останется именно таким...»

Однако я не терял надежды еще раз поспорить с автором романа. Я бы выдвинул следующий неоспоримый довод: читатели, в обиходе, сами сокращают длинные названия; вот уж и названия новых повестей произносят сокращенно: не «Тьма в конце туннеля», а «Тьма», не «Моя золотая тёща», а просто «Тёща»... а тут читатели отбросят без колебаний и «культ личности», и «волюнтаризм», и «застой» – и будут говорить кратко: «Дафнис и Хлоя»... но «Дафнис и Хлоя» – это не Юрий Нагибин, а Лонг, третий век нашей эры... или второй?

Я уже представлял себе, как будет протестующе пыхтеть, как будет рассерженно морщить лоб живой классик, сокрушая мои доводы, не оставляя от них камня на камне.

Но тут дверь отворилась, и в кабинет вплыла Наташа Худякова, совмещающая в «Пике» должности секретарши, заведующей канцелярией и корректора, – а почему бы ей и не совмещать в себе всё это: вон какая толстуха, вон какая красавица, живое подобие пышнотелой нагибинской тёщи!..

– Только что звонили из Пахры, – сообщила она. – Сказали, что Юрий Маркович умер.

– То есть, как – умер?

– Да вот так. Умер.

– А – это?..

Я ошалело листал страницы лежащей передо мною рукописи.

– Ну, с утречка отправил. А потом умер.

Я продолжал моргать, глядя на Наташу. Что за бред? Что за чушь?..

В окне был яркий июньский день, полыхало солнце, раскаляя добела стены высотки, в небе – ни облака, лишь ласточки мгновенными росчерками полосуют синь. В эту пору лета, в такое время дня, поди, вообще не умирают...

– А кто звонил?

– Не знаю, не назвались. Сказали, что из Пахры. И что умер... Но это была не Алла Григорьевна, не жена.

Моя рука машинально подкрадывалась к трубке, но я отдернул ее на половине пути.

Догадался, что в таких случаях не перезванивают.

Позднее журналистка Марина Генина поведала читателям «Вечерней Москвы» о последних днях и часах Нагибина:

«...Он писал взахлеб, без отдыха. Больное сердце требовало покоя, но Юрий Маркович глотал лекарства и не отходил от письменного стола: он должен был поставить последнюю точку.

Рукопись была перепечатана на машинке за неделю до его смерти. Я вычитала ее и переслала ему на дачу – он жил там круглый год. За день до смерти Юра позвонил мне по телефону. Голос был юным, счастливым. Он только что приехал с презентации двух новых книг. Одну из них – «Тьма в конце туннеля» – страшная повесть о фашизме в России – он не мечтал увидеть при жизни. «Я не верю, что держу в руках сигнал...» Я умоляла его лечь спать. Нет! Безумно устал, но спать не пошел. Нужно было уже вслед за мной вычитать до конца «Дафниса и Хлою». Он сделал это. Поставил последнюю в жизни точку, подготовил роман к печати и уснул, очень усталый и, наверное, очень счастливый... И не проснулся. Роман о любви был закончен, и сердце его разорвалось 17 июня 1994 года».

В этом свидетельстве всё ценно и достоверно, за исключением того, что презентация книги в издательстве «Пик» произошла не за день до внезапной смерти, а за неделю до нее.

Но это уточнение существенно лишь для тех координат времени, к которым приучены мы, а он уже пребывал в другом измерении.

Его похоронили на Новодевичьем кладбище. Вдова не хотела гражданской панихиды, только – отпеванье в Успенском соборе того же Новодевичьего монастыря.

Возможно, у нее были достаточные резоны для этого. Но, вместе с тем, нельзя было лишать друзей покойного писателя права сказать над его гробом слово прощания.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю