Текст книги "Кавалеры меняют дам"
Автор книги: Александр Рекемчук
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 14 страниц)
Улыбка предназначена мне: она заметила, прочла немое восхищение на веснущатом мальчишеском лице первокурсника.
Я уже знаю, что эту девушку зовут Машей. Не Дашей, а именно Машей. Маша Асмус с четвертого курса. Поэтесса? Прозаик? Критик?.. Вот этого я покуда не знаю. Училась в каком-то другом институте, а потом перевелась в Литературный. Дочь профессора Асмуса, который только что взошел на крыльцо и скрылся в дверях. Впрочем, говорят, что она ему не дочь, а падчерица, но носит его фамилию: Маша Асмус... Асмус, а не Гербет, как выдумает впоследствии Юрий Нагибин, ничуть не озаботившись тем, что ее ненароком спутают с Аллой Гербер, какой кошмар.
Вокруг Маши толпятся самые лихие кавалеры Литературного института: читают ей стихи, рассказывают анекдоты, порют чушь.
Я выделяю взглядом среди этих молодцов самого видного, самого долговязого, самого плечистого: Виктор Ревунов с четвертого курса (в романе «Дафнис и Хлоя...» Нагибин сочинит ему фамилию Резунов, чтоб никто не догадался). Виктор Ревунов вселенски знаменит: его рассказы печатаются в «Огоньке», шутка ли – самый тиражный журнал в стране, любимое чтение в каждом добропорядочном доме.
И уже ни для кого не является тайной, что пышная красавица Маша Асмус отдает предпочтение среди прочих ухажеров именно Витьке Ревунову – ну, еще бы, с таким-то ростом, с рассказами в «Огоньке»! Говорят даже, что Ревунов отбил эту Машу у какого-то другого начинающего писателя, малоизвестного... да как же его? ах, да: Юрий Нагибин... но этот несчастный Нагибин учится не в нашем институте, а, вроде бы, в Институте кинематографии – ну, так ему и надо!..
Звенит звонок.
Пора на лекцию.
Подбегая к двери, я успеваю поздороваться с еще одной институтской знаменитостью, с еще одной красавицей. Она в защитной гимнастерке, перетянутой кожаной портупеей, с орденом Красной Звезды на груди. Это Юля Друнина, фронтовичка, санинструктор, поэтесса. Жена нашего студента, тоже поэта, Коли Старшинова, вот он стоит рядом с нею.
Юля уже знает меня, улыбается встречно, и мне это очень льстит. Я успеваю мысленно сопоставить (или зрительно зарифмовать, ведь я тоже пока еще пишу стихи) ее защитную гимнастерку с беззащитностью ее взгляда, ее улыбки...
Она еще не знает, что расстанется с Колей Старшиновым, что ее новым мужем станет киносценарист Алексей Каплер – Каплин из «Дафниса и Хлои», – который написал «Ленина в Октябре», а сейчас сидит в воркутинском лагере.
Она еще не знает, что он умрет раньше нее, оставив ей в удел одиночество; что ее изберут в Верховный Совет, но она уйдет оттуда, когда рухнет власть Советов; что запрется в гараже, включит мотор автомобиля на полный газ, оставив прощальные строки:
Весь мир превратился в пустыню,
Всё выжжено горем дотла.
Какой я счастливой доныне,
Какой я счастливой была!..
Нужно учесть, что время, о котором я веду речь – осень 1946 года, – оно, это время, покуда еще является не прошлым, а будущим, даже отдаленным будущим для обитателей дома творчества в Коктебеле, которых изобразил в стартовой главе своего романа Юрий Нагибин.
На том календаре пока еще зависло лето 1938 года.
Еще не завтра и не послезавтра грянет война, которая соберет свою смертельную жатву с этого муравейника. Она выметет отсюда беспечных поэтов и прозаиков, заставит их надеть армейские шинели, стать в строй, шаго-ом марш! – и не все вернутся домой из долгого похода.
Уйдет на войну и герой нашего романа, не названный полным именем и фамилией, а известный лишь под забавным прозвищем – Дафнис. Ему восемнадцать лет.
Но пока еще нет войны.
Наш Дафнис ужинает в коктебельской столовке, поглядывая в окошко на то, как вечернее солнце окунается в море.
...Никогда не забуду, он был или не был, этот вечер: пожаром зари... Я сидел у окна в переполненном зале, где-то пели смычки о любви... Ты взглянула. Я встретил смущенно и дерзко взор надменный...
Для кого же еще, как не для восемнадцатилетних мальчиков, сочинены эти строки? Видение Прекрасной Дамы в столовке дома творчества.
«...Уголок глаза слезило высверком, будто кто-то нарочно посылал мне в зрачок солнечных зайчиков. Я чуть переместился, ушел от слепящих стрел и увидел серебристо-атласное платье сидящей ко мне вполоборота загорелой дамы. Я редко видел такой густой, плотный и совершенно ровный загар. Странно и неуместно выглядел серебристый атлас в более чем скромном помещении нашей едальни...»
За эту предельно точную по месту действия едальню простим автору и то, что ему «слезило высверком», и то, как он «ушел от слепящих стрел».
Ведь, в конце концов, и лирический герой Александра Блока встретил свою Незнакомку не где-нибудь, а в едальне.
«...солнце почти погрузилось в море, сменились освещение и краски. За столом, где серебрилась атласная дама, теперь сидела загорелая, совсем молоденькая женщина в белом скромном платье, с очень прямой спиной и гордо посаженной на высокой шее головкой. Волосы собраны в пучок, напоминающий крендель и скрепленный небольшим черепаховым гребнем...»
Игра идет на понижение.
От лица уже не мальчика, но мужа – будущего мужа Хлои, – наш автор, опытный и изощренный мастер, и столь же опытный, изощренный сердцеед, – стремится опустить, приблизить к обыденности, к земле выспренный поначалу образ.
«...Она оказалась ниже ростом, чем я ожидал, видя ее сидящей. Низкие каблуки только худую и высокую женщину не делают присадистой. Для очень развитой верхней половины ее туловища с удлиненной талией ноги ее казались коротковатыми, хотя и хорошей формы. Мне вдруг захотелось развенчать эту молодую женщину, найти в ней скрытые недостатки. Только потом я понял, что стал защищаться от нее, потому что угадал, что она принадлежит к недоступному для меня миру взрослых. Она была не намного старше меня, года на два, не больше, хотя в юности это существенная разница, но статью, повадкой, полно расцветшей, стабильной красотой, исключающей шатания, спад, резкую перемену, что так часто случается у девушек на пути к окончательной форме, она была куда ближе меня к державе взрослости, а может, уже вступила в эту таинственную страну...»
Теперь нам уже ясно, что мальчик сражен наповал.
Итак, дочь философа и звездочета Даша Гербет... то есть, Маша Асмус.
Меня не на шутку злит эта игра имен. Еще и потому, что, помимо моей воли, в поле зрения – назойливой и зловещей ассоциацией – вползает образ вполне реального несчастного существа, носившего именно это двойное имя: Даша-Маша. Даша и Маша Кривошляповы, сиамские близнецы, обитавшие до недавних пор в одной из московских богаделен.
Их имена, их фотографии далеко не сразу попали на страницы газет: что вы, что вы, в стране победившего социализма такого не бывает!
Я узнал о них еще лет тридцать назад, лежа с острым радикулитом в больнице, где на соседней койке общей палаты лечил свой позвоночник пожилой человек, обитатель инвалидного дома, он и рассказал: две сестры, Дашка и Машка, сросшиеся в тазобедренной части тел, две ноги, две головы, два сердца, но рук – четыре... очень веселые, особенно, когда выпьют; но склонность к выпивке проявляет лишь одна, другая же сердится, требует завязать; но водка, хотя и идет в один рот, отзывается в обеих головах: сиамские близнецы начинают петь песни...
Позднее, с торжеством гласности, в газетах стали появляться портреты Даши и Маши Кривошляповых, интервью с ними; ученые обсуждали вопрос о возможной операции по разделению сиамских близнецов; потом публику всполошила весть о том, что Даша и Маша по пьяни пытались покончить жизнь самоубийством, выпрыгнув из окна, но их остановили; а совсем недавно они, уже старушки, умерли, причем одна прожила без другой всего лишь десять часов... Наука их не забудет.
Этот образ преследует меня, как наваждение, когда я читаю последний роман Нагибина.
Автор «Дафниса и Хлои» достал меня своей игрой с именами и фамилиями.
В моем воспаленном воображении первоначальное древо Даша-Маша-Гербет-Асмус начинает зримо разрастаться, ветвясь, бросая в стороны побеги бесчисленных нагибинских женитьб, да еще раздваиваясь в этих побегах, делясь на подлинные и придуманные имена: Валя-Галя, Лена-Леля, Ада-Ада, Белла-Гелла, Алла-Алла...
Составляя именной указатель к «Дневникам», Юрий Кувалдин не сдержал стона: «...Вообще, по этой части Нагибин был одержимым человеком, как и по другой – поднятию и сдвиганию стаканов. Ладно, все это понятно. Непонятно другое: зачем же ставить при каждой любовной истории штамп в паспорт?!»
Вот здесь я позволяю себе не согласиться с коллегой.
Ведь дело вовсе не в одержимости «по этой части». Он был не столько Дон Жуаном, сколько Синей Бородой, стремящимся застолбить для себя, освятить, если не законом небес, то законом гражданским право на любимую женщину.
Мы уже представляем себе Дашу во всех ее победительных статях, в тот год их первой встречи: в бронзе коктебельского загара, с прямой спиной, гордой шеей, волосами, собранными в пучок.
Ей двадцать лет, она двумя годами старше влюбившегося в нее мальчишки. Добавим к этому, что у нее уже есть достойный жених – импозантный и крупный, как конная статуя, в котором мы угадываем поэта Михаила Матусовского. Его сватовство поощрено родителями невесты, одобрено светом, то есть пляжной публикой.
А мальчишка?..
Сохранилась любительская фотография, сделанная именно там, в Крыму, и датированная тем же тридцать восьмым годом, где Юрка Нагибин вместе с двумя такими же, как он, огольцами, едет на велосипеде по залитому солнцем шоссе, притормозив чуть-чуть перед наведенным объективом: обнаженный до пояса юношеский торс, спортивные шаровары, закатанные к коленям, подростковая стрижка, несколько наглый взгляд, но, знаете ли, не всяк в этом возрасте застенчив...
Не добавляют солидности центральному персонажу снимка такие же полуголые шпанистые друзья на великах, в одном из которых – беловолосом, с близко посаженными глазами, вислым носом, – можно угадать Мишку, Маркуса Вольфа, будущего шефа коварной «Штази»... Из таких вот и вырастают.
Кто бы мог предположить, что в первый же вечер коктебельского, ни к чему не обязывающего знакомства Прекрасная Дама станет жадно целоваться с неуклюжим мальчишкой на садовой скамейке, а когда скамейка под ними развалится, они продолжат это занятие на гравийной дорожке...
И столь же нелепо предположить, что этого мальчишку, огольца с татароватым лицом, встретят с распростертыми объятиями в профессорской квартире на Зубовской площади, когда он явится просить руки и сердца Даши.
К этому необходимо добавить, что завсегдатаями дома Гербетов были люди, которых автору романа уж никак не возможно прикрыть хитроумными псевдонимами: Борис Пастернак, Андрей Платонов, Павел Антокольский, Илья Сельвинский, Александр Твардовский, Генрих Нейгауз... позвольте вам представить, э-э, мальчик, извини, вылетело из головы, как тебя зовут?..
Но мальчик не собирается отступать. Он любит впервые в жизни. Он полагает, что любим. Его ничуть не смущает то открывшееся обстоятельство, что возлюбленная фригидна от природы либо строгого воспитания, вяло отзывается на его ласки, и он бьется, как рыба об лед, о ее безответное тело.
Грянувшая внезапно – все войны внезапны – война добавит препятствий на пути Дафниса и Хлои к безмятежному счастью.
Когда фронтовой журналист, не совершивший ратных подвигов и не снискавший боевых наград, если не считать контузии, от которой он так и не сумеет отдышаться за всю оставшуюся жизнь, – когда он вернется в Москву, притопает на Зубовскую площадь, здравствуй, Хлоя, возвратились мы не все, – там его уже будут встречать другие счастливцы, тыловые крысы, заручившиеся справками от врачей: преуспевающий молодой прозаик Ревунов, обласканный Пастернаком и Платоновым, который, тоже на недолгий срок, станет возлюбленным Даши; и некий Стась, который окажется вторым ее мужем, отцом ее ребенка; а там и еще кто-то.
Всю жизнь он будет любить именно Дашу, если не считать того, что она же – Маша.
«...она обесценивала моих жен, заставляя меня менять их, вовсе даже того не желая, ибо ни одна не могла стать тем, чем была раньше Даша, – единственной».
Любопытно угадать, какие же именно психологические мотивации определяли впоследствии его выбор?
Сдается, что он стал зятьком, примаком, влазнем в семействе Звягинцевых, принадлежащем к высшему слою советской плебейской элиты – зятем наркома, сталинского любимца! – еще и потому, что в этом был соразмерный вызов той среде, которая обитала и гостевала в профессорской квартире на Зубовской площади: аристократия духа, интеллигенция старорежимной выделки, очень много о себе понимавшая, никак не желавшая поступаться привычками и обычаями былого, однако же охотно принимающая из рук рабоче-крестьянской власти знаки внимания и материальные блага. Ведь и серый дом на Зубовской площади был построен не при царе Горохе, а при Советах; и легендарный телескоп был подарен звездочету не кем-нибудь, а самим товарищем Молотовым; и Сталинская премия увенчала однажды его труды...
Дошлый люд из скороспелой почвенной элиты, прямо скажем, недолюбливал эту гнилую антилигенцию, чурался ее, не доверял ей – и, как показало время, для этого отчуждения имелись некоторые основания.
Антилигенция же, ответно, презирала в душе этих выскочек из грязи в князи, молотобойцев и кухарок, взявшихся управлять тысячелетней империей.
Дафниса оскорбило то, что в семействе Хлои его не посчитали своим, пренебрегли несомненным дворянством его матери и несомненным еврейством его условного отца, пренебрегли им самим, кропающим сносные рассказики для столичных газет, – нет, конечно, его не выгнали, ему просто дали понять, и он ушел с гордо вскинутой головой.
Но и в том другом семействе, где он найдет кров, ему тоже дадут понять кто он есть. «Наворачиваешь?» – с ухмылкой спросит тесть, застав зятька на кухне над тарелкой с немудрящим завтраком.
Отделившись от гнилой интеллигентской прослойки, приобщась к атакующему классу, он теперь будет обязан принимать, как должное, обычаи новой среды и не дергаться, когда в праздничном застолье здесь заведут любимую попевку «Гоп, стоп, Зоя, кому давала стоя?..» – об этом не раз с содроганьем вспомнит автор.
Мыслимо ли, чтобы в профессорском доме на Зубовской площади завели за столом песню «Гоп, стоп, Хлоя...»? Нет, конечно. Хотя тема ревности, тема страсти имела хождение и там, но, разумеется, в совершенно иной поэтической и музыкальной форме.
Дурнушка Галя, его жена, и роскошная кустодиевская баба, его теща, стократ возместят ему холодность Даши.
Но его выставят и отсюда. То есть, никто, конечно, не будет гнать его взашей. Он сам, под яростный собачий лай, со штанами, повязанными вокруг шеи, выскочит из окна и перемахнет через дачный забор...
Я склонен думать, что в очередной женитьбе – на Леле, на Лене Черноусовой, – определенную роль сыграло открытие, состоявшееся уже на излете этого любовного романа.
В портрете Лели, который он набрасывает, мы сразу же замечаем черты сходства с Дашей Гербет: «...Чуть выше среднего женского роста, она казалась высокой, статная, с красивыми ногами, добрым, мягким лицом, носом уточкой, кареглазая, с пухлым ртом, она воплощала в себе ту скромную, уютную русскую милоту, лучше которой нет ничего на свете. И каково же было мое потрясение, когда оказалось, что она еврейка...»
Здесь, учитывая обнаруженные нами черты портретного сходства Лели с Дашей, самое время пояснить, что Даша Гербет была по крови немкой. И эту кровь она унаследовала не от самого Гербета, обрусевшего немца, который был ей отчимом, а от матери Анны Михайловны, тоже немки.
Русская милота Лели оказалась всего лишь повторением немецкой добродетельной сдобности Даши (в этой связи Нагибин упоминает уже не Дафниса и Хлою, а Зигфрида и Брунгильду), но, в конце концов, и то, и другое обернулось для пораженного супруга новой проблемой.
«...Я сказал прямо и твердо, что никогда не свяжу с ней судьбу. Хватит мне мучений с самим собой, еще корчиться из-за жены-еврейки у меня нет душевных сил. Самое удивительное, что она со мной согласилась, до такой степени понимала меня».
Здесь гораздо важней не мотив разрыва, но та ирреальная сила влечения, что привела героя в объятия Лели.
Главным обретением в браке с акробаткой Адой Паратовой – помимо ее потрясающей фигуры, – была, я думаю, та ключевая фраза, которую мне довелось слышать собственными ушами от нее лично: «Он – мой Бог!»
Вряд ли Даша Гербет, даже с течением лет, когда ее ум и тело обрели прозрение, могла бы произнести вслух эти слова: «Он – мой Бог!» Это противоречило бы ее характеру. А может быть, она так никогда и не признала в своем пастушке всемогущего бога.
Особо интересен casus belli, случай Беллы.
Я не раз уже подчеркивал свое благоговейное отношение к этому союзу.
К тому же, время этого союза было временем наибольшего звучания их талантов – Беллы Ахмадулиной и Юрия Нагибина, – пора цветения, пора взлета.
Мне могут возразить, указав на то, что я противоречу сам себе: ведь именно я утверждал, что лучшее из нагибинской прозы было создано им на излете жизни – «Тьма в конце туннеля», «Моя золотая теща», «Дафнис и Хлоя...» – в эту пору имя Беллы звучит уже в трагедийном контексте, а образ Беллы является в изломанных, подчеркнуто гротесковых линиях, в раздраженных и контрастных мазках.
Но я имею в виду светлую полосу их отношений, светлую пору цветения их талантов.
В ту пору они еще были молоды. Всех, особенно женщин, впечатляло в Нагибине сочетание перца и соли, седины с чернью волос, ранних резких морщин с молодым и дерзким свечением глаз. Что до Беллы, то она в те годы была не то, чтобы обворожительна, но была явлением из другого мира: инопланетянка, Аэлита...
В чете Нагибиных всех непредвзятых людей радовала именно эта гармония: красота и красота.
Но мне кажется, что Юрия Нагибина более всего окрыляло то, что женщина, которая была с ним, была его женой, которая, как он полагал, принадлежит ему, была наделена искрометным поэтическим даром, которому поклонялись все.
Ведь, что там ни говори, другие женщины, посвятившие ему себя, не были талантливы ни в чем, кроме любви.
Здесь же слепило глаза яркостью творческого сияния.
В своих последних книгах, в дневниковых записях поздних лет Нагибин подчеркивает ту особую роль, которую сыграла в его жизни Алла Григорьевна, Алла, его последняя жена. Настойчивость этих утверждений наводит на мысль, что не все были с этим согласны. И я не раз имел возможность убедиться в том, что не все: у нее было не меньше врагов, чем у самого Нагибина.
И если сейчас я начну выстраивать цепь доказательств ее преданности мужу, всеохватности ее забот, вновь буду умиляться тому, как она опекала его дряхлую мать, как носила за ним сумку с безвредным домашним винцом, как отважно взвалила на свои плечи все его издательские хлопоты, – то это, совершенно ясно, никого ни в чем не убедит, разве что наоборот.
Но ведь это и не входит в мою задачу!
Я обязан следовать той логике, которую он сам предложил с неоспоримой категоричностью завещания: «...Мне нужна была только Даша, все остальные – изделия из кожзаменителя... она обесценивала моих жен, заставляя меня менять их, вовсе даже того не желая, ибо ни одна не могла стать тем, чем была раньше Даша, – единственной».
Он любил ее всю жизнь.
И всю жизнь, уже не принадлежа друг другу, они продолжали встречаться украдкой, находя для этих встреч чьи-то пустовавшие квартиры, сиденья автомобиля, а то и вовсе уподобляясь пастуху и пастушке, Дафнису и Хлое, творили свою любовь в зелени подмосковных кущей, а там вдруг оказывался строго охраняемый объект противовоздушной обороны...
Я просто из озорства назвал эту книгу «Кавалеры меняют дам», споря с распространенным житейским мнением о непостоянстве мужчин.
А вы обрадовались, засучили ногами, раскатали губы: «Вот это, наверное, будет интересно почитать – про то, как кавалеры меняют дам!..»
Но кавалеры никогда своих дам не меняют.
Они любят всю жизнь свою первую любовь.
Роман Юрия Нагибина «Дафнис и Хлоя эпохи культа личности, волюнтаризма и застоя» был издан «Пиком» летом девяносто пятого, ровно через год после кончины автора.
В оформлении книги была использована одна из картин молодого художника Никаса Сафронова, набравшего к той поре шумную и скандальную известность.
На полотне, которое называется «Россия и Запад» (оно принадлежит итальянскому коллекционеру живописи Д. Черази) изображены двое: мужчина, на лице которого расположены, друг под дружкой, две пары глаз; и обнаженная женщина, возлегающая на пурпуровом ложе, у которой, опять-таки друг под дружкой, расположены две пары сисек.
Дафнис и Хлоя.
Возможно, живописец хотел этим сказать, что в России мы пока еще живем хуже, чем люди на Западе, то есть, что у них уровень жизни выше, чем у нас, что у них всего больше – даже такого добра, как женские прелести, как женские груди, – даже этого там вдвойне; но вполне возможно, что Никас Сафронов хотел подчеркнуть и то, что наши люди – в недавнем прошлом совки, а ныне российские граждане, – что у нас зато больше внимания к ценностям окружающей жизни, что мы еще не так зажрались, как люди на Западе, и потому умеем смотреть на вещи с удвоенным вниманием, во все глаза...
Именно к этой книге я написал пространное послесловие, которое стало впоследствии основой повести о Нагибине.
Выход в свет «Дафниса и Хлои эпохи...» практически совпал с изданием «Дневников» Юрия Нагибина в издательстве «Книжный сад», у Юрия Кувалдина.
Дневниковые записи сорока лет жизни, от фронтовой поры до первых лет так называемой перестройки, то есть до финала советской истории, – были подготовлены к печати самим Нагибиным. Спешил ли он с этим, предчувствуя свой конец? Или же просто догадывался, что после него на этом поле схлестнутся непримиримые интересы, чем может быть нанесен ущерб тексту?..
Кстати, именно это издание сокровенных записей вызвало своего рода повальную моду: на книжные прилавки хлынул поток подобной литературы – дневников давних и недавних, подлинных и сочиненных наспех, полных смысла и совершенно пустых, как рыцарские доспехи в пресловутом Греческом зале, набитые опилками – дурят нашего брата, ох, как дурят...
«Дневники» Юрия Нагибина привлекли к себе внимание очень широкого круга читателей.
Больше того, мне кажется, что они еще и отвлекли внимание этой читающей публики от его последних книг.
Автор не учел риска: того, что в этих же дневниках им самим будет заложен соблазн читать лишь их (мол, там всё есть!), соблазн не читать той главной исповеди, того главного откровения, которые состоялись отнюдь не в дневниках, а в его поздней прозе.
Читатели читали «Дневники», почитатели читали «Дневники», лютые враги и ненавистники читали «Дневники».
Дамы-критикессы, то ли обиженные Нагибиным, то ли просто обойденные его вниманием, рылись в дневниках, как в корзине с грязным бельем – увлеченно, сладострастно, даже не замечая того, что сами уже выставили напоказ свои несвежие старушечьи панталоны...
Это проявилось тем более явственно после того, как издательство «Пик» в начале 1996 года выпустило в свет двухтомник произведений Юрия Нагибина позднего периода. Первый том составили повести «Тьма в конце туннеля», «Моя золотая теща» и роман «Дафнис и Хлоя эпохи культа личности, волюнтаризма и застоя», второй – «Дневники», в той же самой редакции, что и издание «Книжного сада».
Выход двухтомника привлек внимание «Литературной газеты».
25 апреля 1996 года за «круглым столом» редакции собрались достаточно известные критики Алла Латынина, Павел Басинский, Наталья Иванова, Игорь Кузнецов, писатель Олег Павлов, а также Георгий Садовников и я, как представители «Пика», осуществившего издание.
Не знаю, была ли в том преднамеренность, но с первых же фраз разговор приобрел характер неприязненный, едва ли не прямо враждебный по отношению к Нагибину и его книгам.
Так, например, Алла Латынина поспешила свести свои давние счеты с покойным писателем, будто бы только и ждала того часа, когда заранее известно, что спорить с нею он уже не будет...
Я воспользуюсь сохранившейся у меня стенограммой «круглого стола».
Алла Латынина: «Тот Юрий Нагибин, о котором я писала раньше – вполне благополучный писатель, приспособившийся к режиму не тем, что работал на него, а тем, что знал условия игры и выбрал себе замечательную нишу, в которой мог безбедно существовать. Ни по составу его прозы, ни по линии бытового поведения у стороннего наблюдателя не возникало ощущения, что это человек страдающий, раненый. И вот выходит его дневник...»
Мы с Жорой Садовниковым, сидя за этим «круглым столом», лишь рты разинули, вдруг почувствовав себя в призабытой обстановке партсобрания, где кого-то из наших товарищей обсуждают «по линии бытового поведения».
Мы не верили своим ушам.
Ведь буквально через месяц после кончины Нагибина мы вместе с Аллой Латыниной принимали участие в передаче одной из программ московского радио, где она говорила о нем совершенно иное, совершенно иначе...
Больше того, мы знали, что готовясь к радиопередаче, Латынина прочла и «Тьму», и «Тещу». Тогда еще не были изданы ни «Дафнис и Хлоя...», ни «Дневники». Почему же сейчас она педалирует именно это: «И вот выходит его дневник...»?
Что произошло? Есть указание мочить?
Партсобрание продолжалось. Кто просит слова? Пожалуйста...
Наталья Иванова: «Из того, что я прочитала после смерти Нагибина, для меня интереснее всего дневник... Из всего, что написал Нагибин, именно эта книга и останется, потому что в ней зашифрована шизофреническая ситуация, в которой он находился в своей жизни. Недаром многие говорят, что он казался одним, а был другим. Человек, у которого завышена самооценка, поэтому он так и страдает, о какой-то ерунде. Под шизофренической ситуацией я подразумеваю раздвоение и отсутствие идентичности. На мой взгляд Нагибин – это писатель, который хотел быть одним, думал другое, говорил третье. И в дневнике видна эта раздвоенность...»
Да, конечно: двоедушие, раздвоенность – вот уж этого партия никогда и никому не прощала!
Но ведь есть и смягчающее обстоятельство, о котором упомянуто в выступлении: «шизофреническая ситуация», «отсутствие идентичности»... Что с него взять, с психа?
Очнувшись, мы с Георгием тоже попросили слова.
Мы сделали попытку вернуть эту странную дискуссию хотя бы в рамки приличий: ведь это был разговор о покойном писателе, а не выяснение давних и недавних обид, к тому же в отсутствие обидчика.
Ведь предполагался разговор о литературе...
Да, конечно, опубликованный дневник писателя является как бы документом эпохи, литературной жизни эпохи, где материал не подвергся беллетризации, почти неизбежной в писательском творчестве.
Но, вместе с тем, он остается лишь документом, который не может претендовать ни на художественное обобщение, ни на типизацию запечатленных в нем образов, ни на динамику сквозного сюжета, ни на трагедийный пафос исторического контекста...
Нас не услышали. Точней – оставили наш глас без внимания.
Прочтя стенограмму «круглого стола», которую нам прислали из «Литературной газеты», мы сделали единственное, что нам оставалось: сообщили в редакцию о том, что снимаем свое участие в беседе.
Материал в газете не появился.
Шли годы. Время от времени на полки книжных магазинов выставлялись новые издания нагибинских книг: его ранние рассказы, повести о детстве, сюжеты из жизни великих музыкантов, художников, писателей, литературные сценарии знаменитых фильмов, его поздние исповедальные повести, единственный роман, дневники...
Впрочем, первоначальный интерес к дневникам заметно поубавился. Безо всяких подсказок, сами собой, они заняли в ряду то подобающее крайнее место, которое обычно отводится в творчестве любого писателя дневникам, записным книжкам, письмам.
Статьи о Юрии Нагибине, появлявшиеся под обложками его книг в качестве предисловий, послесловий, комментариев, приобретали все более академический характер.
Как вдруг...