Текст книги "Кавалеры меняют дам"
Автор книги: Александр Рекемчук
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц)
Нас рассадили так, что я оказался в приятном соседстве: по левую руку от меня была Белла Ахмадулина, а с другой стороны рядом с нею сидел Тёмкин, так что мы могли общаться между собою, как бы в своем тесном мирке, не выпадая из общего официального расклада.
Я счастлив тем, что пишу этот эпизод, потому что он вновь сводит меня за одним столом с Юрием Нагибиным: он по-прежнему жив, здоров, не отказывается от рюмки; с нами божественная Белла – она по-прежнему его жена, они вместе, они любят друг друга и так великолепно смотрятся вместе; и я рядом с ними – я молод, полон надежд, у меня на душе светло и чисто.
Сквозной сюжет «Директора», который, если иметь в виду его реальную жизненную протяженность, заставил меня в этом повествовании продлить его до горестного конца, когда почти все поумирают, все расстанутся друг с другом, и сам окружающий мир изменится настолько, что все герои, включая меня, почувствуют себя в этом мире чужими и неприкаянными.
И я благодарен Петру Ильичу Чайковскому, его бессмертной музыке, еще и за то, что они обратили время вспять, возвратили нас в тот год, в тот день, в тот час.
Романов поднял рюмку и произнес непылкий начальственный тост за удачу совместной постановки, за здоровье ее инициатора – известного композитора и кинодеятеля господина Тёмкина. Все похлопали в ладоши и выпили по первой. Дмитрий Зиновьевич обратился к министру с вопросом:
– Скажите, пожалуйста, вы не из тех Романовых?
– Не-ет, – добродушно откликнулся Алексей Владимирович. – Нет, конечно. Вот говорят, что Романовы по своим корням – немцы. А я русак, тульский, из Белева...
Всех, конечно, позабавила непосредственность гостя, свойственная американцам, потому что не стоило больших усилий понять, что будь Алексей Владимирович, хоть каплей крови, из тех Романовых, он не возглавлял бы теперь Госкино, а был бы... ну, в общем, ясно, где бы он был.
Однако после второй рюмки сфера интересов Тёмкина приобрела другую направленность.
Наклонясь к уху соседки, он спросил негромко:
– Белла, скажите, пожалуйста, если мужчина обрезанный – это для женщины лучше или хуже?
Кусок хлеба, который я только что сунул в рот, встал поперек горла. Надо было деликатно откашляться, но путь для воздуха был перекрыт, и я замер, прикрыв рот салфеткой, выпучив глаза.
К счастью, положение облегчалось тем, что вопрос был задан не столь громогласно, чтобы озадачить всю честную компанию. Скорей всего, услышали только Белла да еще я, поскольку сидел рядом с нею.
Однако Белла была, как всегда, великолепна.
– Знаю, но не скажу, – ответила она.
Дальнейший застольный разговор протекал без напрягов, говорили о кино, о погоде, о том, что фирменные котлеты «Прага» очень вкусны, что надо бы налить еще по одной, а чья теперь очередь говорить тост?.. Вообще всё шло обычным порядком.
– Саша, – обратилась ко мне Белла Ахмадулина, – тебе не надоела эта тягомотина? Мухи дохнут... Может быть, потом нам перебраться в ЦДЛ? Который час?
Я взглянул на часы: около двух. В самый раз.
Но когда, покончив с десертом, все, вслед за министром, поднялись с мест, выяснилось, что наше с Беллой рабочее предложение не может быть осуществлено немедленно. Выяснилось, что Нагибину необходимо, вместе с молодым человеком в черном костюме, ехать на Смоленку, в Министерство иностранных дел, получать загранпаспорт (ему предстояла поездка, но не в Америку, а в одну из стран третьего мира). Дмитрия Зиновьевича Тёмкина ждали в американском посольстве. Председатель Госкино и гендиректор «Мосфильма» должны вернуться в свои рабочие кабинеты: назначены совещания, встречи.
Так что полностью располагали собой и своим временем только мы с Беллой.
Договорились, что мы займем столик, закажем всё, что надо, а там – через часок-другой, покончив с делами, подъедут и Нагибин, и Тёмкин, и кто там еще увяжется за ними.
Всё так и реализовалось. Нам удалось завладеть лучшим из столов Дубового зала – большим, человек на десять, под угловым витражем. Мы заказали селедку с луком и отварным картофелем, знаменитые на всю Москву тарталетки с паштетом и с сыром, салат из крабов, похожий на букет цветов в стеклянной вазе, – ну, и, конечно, большую бутылку «Столичной», с морозца, со слезой.
Всё это принесли и расставили в живописном порядке на тугой накрахмаленной скатерти.
– Саша, – сказала Белла, окинув взглядом поляну, – что же теперь – мы будем сидеть и ждать, пока они приедут?
– Да ни за что! – воскликнул я, хватая за горло бутылку. – Еще чего...
Короче говоря, к тому часу, когда появились Нагибин и Тёмкин, а с ними хвост в черном костюме и еще какие-то любители посидеть в интеллигентной компании, мы с нею уже были веселы и на зависть общительны.
Набегавшись, изголодавшись, прибывшие налегли на закуски, не забывая о бутылке – уже новой, – и мы старались не отставать.
Мимо нашего стола уже в который раз пробегал Евгений Евтушенко с какой-то бумагой в руках. Он бегал через Дубовый зал, как заведенный, по одному и тому же маршруту: из парткома (хотя он и был беспартийным) в московский писательский секретариат. Вид у него был крайне озабоченный, лоб нахмурен, брови сомкнуты, глаза ни на кого не глядели.
– У Жени неприятности, – доверительно сообщила нам Белла. – Вчера, в гостинице «Украина», он ломился в номер к какой-то молодой американке, его забрали в милицию, составили протокол... Теперь нужно отмазываться.
– Нужно... что? – переспросил Тёмкин. Но в этот момент стремительный и мрачный Евтушенко опять пересекал Дубовый зал, и Белла окликнула его:
– Женя, иди к нам! Посиди минуту, отдышись... Саша, пожалуйста, налей ему.
Поэт присел к торцу стола, поздоровался, опрокинул в рот поднесенную рюмку, зажевал тем, что попало под руку. Но оставался при этом по-прежнему мрачен, сцепленные челюсти явственно белели на худощавом лице.
– Его нельзя обижать, – сказала Белла, ласково проведя пальцами по жестким волосам своего бывшего мужа. – Вы знаете, ведь он – совсем ребенок! Иногда утром, проснувшись, я видела, как он у зеркала примеряет мои шляпки...
Юрий Нагибин, сидевший напротив меня, рядом с Тёмкиным, трясся от беззвучного хохота, плечи его прыгали, но при этом глаза были полны не веселья, а едва сдерживаемого бешенства.
Я поспешил увести взгляд, перебросив его на американского гостя, которому, наверное, были скучны и непонятны наши литературные и семейные дрязги.
Он оценил мое внимание и, наклонившись над столом, сказал:
– Во всем виноват Апухтин...
Опять он завел речь про соседа Петеньки Чайковского в дортуаре училища Правоведения.
Я торопливо наполнил рюмки и потянулся к нему, умоляя слезно:
– Дмитрий Зиновьевич, дорогой, мы любим Чайковского не только за это!
– Ладно, – сдался он.
– Давайте лучше споем! – предложил я.
– Что... споем?
– Пятую.
Тёмкин благоговейно воздел очи к потемневшим от времени, сигарного оттенка, балкам высоченного потолка, к огромной люстре с мерцающими хрустальными бомбошками, к масонскому витражу в своде стен.
– А здесь можно? – спросил он, не пряча робости.
– Пятую – можно! – заверил я.
Дмитрий Зиновьевич поставил рюмку на стол, постучал лезвием ножа по краю тарелки, требуя внимания и тишины, вскинул морщинистые стариковские руки.
– Ту-у, ту-ту-ту, та-та-та, та-ам... – начал я глухо, имитируя засурдиненные фаготы.
– Ла-ла, ла-ла-ла, ла-лааа... – повела виолончельную партию Белла Ахмадулина.
Нагибин лишь посапывал, молча, не рискуя прилюдно обнаруживать отсутствие музыкального слуха.
Сухие, окрапленные пятнышками пигментации кисти рук совершали пассы перед моим наклюканным носом.
Я сознавал торжественность момента. Обычно, по пьяни, я сам пел свои любимые симфонии – Чайковского, Скрябина, Шостаковича, – и сам же дирижировал.
А тут: когда еще мне доведется петь Andante cantabile под управлением известного американского дирижера, лауреата трех «Оскаров», продюсера «Большого вальса»?..
Я старался изо всех сил.
Но в какой-то момент Тёмкин покачал головой и пожаловался на меня Нагибину:
– Как он синкопирует!.. Зачем он так синкопирует?
Юрий Маркович закивал, давая понять, что он тоже заметил эти неуместные джазовые синкопы в плавной оркестровой кантилене.
Хрен, конечно, он заметил, да и слова-то этого, поди, никогда не слыхал.
Разозлившись, я огрызнулся в паузе:
– Синкопы! Да я с детства ушиблен вашим Гершвином...
– Моим? – Тёмкин протестующе вскинулся. Но тотчас помягчел: – Пусть будет моим... Да, я был с ним близко знаком.
При свечах
Впоследствии он часто рассказывал мне о своих тамошних знакомцах.
– Яживу в Беверли Хиллс, – говорил он. – Там живут многие русские, очень известные люди. Моя соседка – Тамара Туманова, балерина... Вы знаете о ней?
Я знал кое-что о Тамаре Тумановой. Но об этом позже.
Потому что вечер, о котором идет речь, имел продолжение. Тёмкин на мосфильмовской машине уехал в гостиницу, а мы остались. Юра Нагибин сказал, что не худо бы добавить, с чем я согласился, но он сказал, что добавлять мы будем уже в другом месте, я тебя кое с кем познакомлю, сказал он, пошли, Белла поедет с нами, машина у подъезда, нет, что ты, я за руль не сяду, у меня шофер...
Они с Беллой расположились на заднем сиденьи, а я устроился рядом с шофером, это был славный старикашка, привычный ко всему, и мы с ним повели разговор о политике.
Машина помчалась по Садовому кольцу, затем по Ленинградскому проспекту, миновала метро «Аэропорт», где была нагибинская городская квартира и где мне тоже случалось гудеть, проскочила насквозь туннель у Сокола, въехала в чистенький микрорайон блочных домов, пятиэтажек и девятиэтажек, одним словом – хрущоб, как их беззлобно величали.
Попутно, краем уха, я слышал, как Юра и Белла на заднем сиденьи ссорились – сначала тихо, потом громче, – но о причине ссоры я ничего не знал, мне не докладывали. А шофер уже был ко всему привычен и не обращал внимания.
И тут мы остановились у одного из блочных домов.
Нагибин вылез из «Волги», позвал меня.
– Саша, – сказал он, – я сейчас отвезу Беллу на дачу, в Пахру, и вернусь обратно, туда-сюда. А ты жди меня здесь, в приятном обществе, сейчас я тебя познакомлю. Это моя бывшая жена – Ада Паратова... Адочка, встречай гостей!
На крыльце дорогих гостей уже дожидалась красивая молодая женщина, темноволосая, а деталей ее лица я сходу не приметил, но обратил внимание на то, что у нее отличная фигура, гибкость и выразительность которой прямо-таки бросалась в глаза.
Нагибин нас познакомил и тотчас уехал.
Ада пригласила меня к столу, где было что выпить и чем закусить, а также на нем стояли в подсвечниках зажженные свечи, разноцветные, крученые, сразу видно, что заграничные – тогда у нас только что входило в моду сидеть вечерами при свечах.
Являя изысканную вежливость, я спросил хозяйку, где она работает. То есть, я хотел выяснить, не поэтесса ли она, как Белла Ахмадулина. Не актриса ли, потому что я, как главный редактор «Мосфильма», мог ей оказаться полезным на предмет получения роли – с такой-то фигурой.
Нет, сказала Ада, я не поэтесса и не актриса, но тоже имею некоторое отношение к искусству, выступаю на эстраде – художественная акробатика... Не видели?
И тут я понял, почему мне так сразу бросились в глаза ее стати: это было тело гимнастки.
Много позже я прочел в дневниках Юрия Нагибина его неожиданно-элегические размышления о теле Ады Паратовой.
Следует заметить, что записи эти датированы 1953-м годом, то есть годом смерти товарища Сталина и начавшейся новой эпохи, которую называли оттепелью, уподобляли чистому небу, и тому подобная выспренная фразеология.
Вот что писал Нагибин:
«...Грозная, наполненная взрывчатой силой, будто проснувшаяся от зимней спячки, толпа у Сокольников.
В эту жутковатую, с мрачно-двусмысленным выражением, толпу пошла Ада крутить свое бедное тело...»
Как видим, современники воспринимали это время по-разному. Некоторые ощущали тревогу, усматривали в нем скверные предзнаменования.
«...Очнулись нам подобные и затосковали о культуре, очнулась толпа и затосковала об убийстве.
Спектр толпы резко сместился к уголовщине.
Крутится Наташка по деревянной стенке своего фантастического ипподрома, крутится Ада на подмостках Москвы, крутятся, как белки в колесе, и всё не выкрутят милости у судьбы».
Между прочим, Наташку, которую упоминает Нагибин, я вот уж точно видел.
Я раз двадцать бывал на аттракционе «Мотогонки по вертикальной стене», который работал в Парке культуры у Крымского моста. Там вся Москва перебывала, не считая приезжих. Это был дощатый круглый балаган, который, наверное, и не привлек бы внимания гуляющих людей, кабы время от времени в нем не раздавался адский грохот, а затем окрестные аллеи накрывало сизой бензиновой гарью, вонью. Этот грохот и эта вонь, а также рекламные щиты «Единственный в мире...», – они и привлекали сюда толпы бездельников.
Я тоже в ту пору слонялся по Москве без дела, без работы, и если в кармане натряхивалось достаточно мелочи, то покупал билет в окошке и поднимался вместе со всеми по хлипкой лесенке на балкон, который опоясывал дощатый колодец.
Внизу стояли два гоночных мотоцикла, а возле них коротали паузу двое камикадзе: плечистый плотный мужик и хрупкая девушка с выбивающимися из-под шлема белокурыми локонами; на обоих кожаные куртки, щегольские галифе и шнурованные до колен ботинки; они, как ни в чем не бывало, точили лясы, перемывали косточки своих знакомых, болтали – может быть, про Юрку Нагибина и про его вертлявую Аду, – и ничем не подавали вида, что сейчас вот, через пять минут, когда касса продаст достаточно билетов, они начнут игру со смертью...
Но когда, разогнавшись, они вдруг взлетали на своих мотоциклах наискосок стены, по спирали, на бешенной скорости, к самым поручням балкона, – и неслись, обгоняя друг друга, по отвесному полотну, как по обычному шоссе, – все испуганно отстранялись от края балкона, но тут же опять склоняли головы в воронку, – и страх был не в том, что вот сейчас кто-нибудь из них, из гонщиков, разобьется к чертям собачьим, и даже не в том, что шина мотоцикла полоснет кого-нибудь из зрителей по физиономии, – а в том, что, казалось, вот сейчас, через секунду, весь этот ходуном ходивший утлый балаган рассыплется на хрен от грохота, разлетится на дощечки, и от единственного в мире аттракциона останется лишь сизый смрад...
Я не был знаком с белокурой гонщицей Наташкой, хотя и видел ее раз двадцать – просто меня было некому ей представить.
А вот выступления художественной гимнастки Ады Паратовой я никогда не видел, хотя довольно часто бывал и в другом парке, в Сокольниках.
Зато теперь мы сидели с нею и попивали коньячок в колышущемся свете разноцветных крученых свечей.
Болтая о том, о сем, я ненароком подсчитывал в уме, со сколькими женами Юрия Нагибина я уже знаком.
Первая – это Маша Асмус, дочка профессора Асмуса, с которой я свел улыбчивое знакомство еще в институте, – она была его первой женой. Затем, выступая на каком-то литературном параде, кажется, перед рабочими автомобильного завода имени Лихачева, я познакомился с прелестной молодой поэтессой Беллой Ахмадулиной, – но тогда она еще не была его женой. Тогда его женой как раз была Ада Паратова, с которой лишь сегодня он меня познакомил...
Кого-то я пропустил.
О ком-то покуда еще и не знал, не ведал.
Так, например, я еще не знал и не ведал, даже не мог себе представить, что на склоне лет, под конец, буду жить в сталинском доме на Фрунзенской набережной, над Москвою-рекой, напротив Нескучного сада, – и буду, что ни день, встречать у соседнего подъезда уже немолодую и невзрачную дамочку, малорослую, курбастую, с кошелкой, – и однажды знакомый сантехник, калымщик из домоуправления, расскажет мне, что эта старушка с кошелкой из соседнего подъезда – дочь самого Ивана Алексеевича Лихачева, директора ЗИЛа, и что когда-то, в далеком прошлом, еще при совке, она была замужем за каким-то писателем, вроде тебя, дед, а фамилию я позабыл...
Не знаю, может быть, сантехник и привирал – он брал недорого.
Но сейчас, сидя за поздним столом, при свечах, с красавицей Адой Паратовой, я еще ничего не знал и не ведал о будущем, не заглядывал столь далеко.
Я просто сидел и, цедя коньячок, обмениваясь взглядами с хозяйкой, размышлял о том, что вот некоторым людям удается смотреть на вещи гораздо проще, нежели это принято в патриархальных и провинциальных семействах, вроде моего, где развод уподобляется концу света, где непреложный закон: уж если ты женился – хоть впопад, хоть невпопад, – уж если ты взвалил на себя эту ношу, то и тащи ее безропотно до скончания дней.
Можно не любить, можно влюбляться на стороне, можно изменять напропалую, но развод – ни-ни.
А уж если развод, то по гроб жизни – непримиримость, ненависть, кровная месть из рода в род. Ужас, что за нравы!
Между тем, в некоторых интеллигентных семьях этот вопрос стоит совсем иначе.
Например, в год нашего переезда из Ухты в Москву (сперва нам дали квартиру в Новых Черемушках, в такой же хрущобе, как у Ады Паратовой), – после того, как закрылся ресторан ЦДЛ, среди ночи, я привез домой гостей: молодую и щебетливую поэтессу Римму Казакову, а с нею обоих ее мужей – прежнего, Юрия Казакова, и нового, Георгия Радова, и мы все вместе разместились за кухонным столом, и Луиза накопала в холодильнике, чем нас попотчевать, и сама села с нами, и нам было вовсе не тесно, и не скучно, и никто ни с кем не выяснял отношений – мы были веселы и молоды, и ощущали себя вполне свободными людьми.
Или же вот нынче, в Дубовом зале, где мы пировали вместе с Дмитрием Зиновьевичем Темкиным. Белла Ахмадулина пригласила к столу Женю Евтушенко, своего бывшего мужа, погладила его по голове, стараясь утешить и поддержать в час гонений, – и Юра Нагибин, ее нынешний муж, сочувственно смотрел на всё это.
А потом Юра и Белла, вместе со мною, приехали сюда, на Ленинградку, к Аде Паратовой, его бывшей жене, и она вышла на крыльцо встречать дорогих гостей.
Всё это, по жизни, совершенно естественно: то, что кавалеры меняют дам, а дамы иногда меняют кавалеров.
Именно эта свобода отношений, принятая в кругу людей интеллигентных, тем более писателей и поэтов, всегда вызывала у меня зависть, желание подражать, звала скинуть с плеч груз стародавних предрассудков и запретов.
Тем более в этот полуночный час, когда в подсвечниках пылали свечи, а в бутылке еще оставалось на донышке.
Я лихорадочно соображал: а почему вдруг Юре Нагибину взбрело в голову именно сегодня знакомить меня со своей бывшей женой? Зачем он потащил меня среди ночи куда-то на край света, на Ленинградское шоссе, а сам уехал с Беллой на дачу, в Пахру, хотя и обещал вернуться? И что мне делать, если он не вернется?..
Ада Паратова смотрела на меня выжидающе, и ее улыбка, колеблемая трепетным пламенем свечей, блуждала по лицу, то взбегая к нежным щекам, то затаиваясь в глубине глаз.
Не решаясь покуда просто ее облапить либо ухватить под столом за колено, я окольно завел речь о том, что вот некоторые мужчины плохо знают женщин, не умеют оценить их очевидные и еще нераскрытые достоинства, и потому ищут эти достоинства в другой женщине, в другой любви, хотя их и здесь с избытком – нужно лишь найти к ним путь, достать, протянуть руку – и взять...
Почему-то при этих моих словах Ада поднялась с насиженного места и отошла в сторонку, к окну. Вообще, в комнате было довольно жарко, ведь и на улице еще не остыл зной летнего дня. А тут еще на столе, в подсвечниках, плавились от огня, истекали воском свечи, – может быть, ей тоже стало жарко, и она отошла к окну, чтобы немного остыть.
– Что он тебе? – спросил я напрямик.
– Он – мой Бог! – ответила она.
Это не я так написал – с большой буквы (ведь тогда не было принято писать это слово с большой буквы), а это она так произнесла.
Я в изнеможении, сразу обвиснув плечами, понурясь, исчезнув, откинулся к спинке стула. Отер ладонью испарину со лба.
Я понял, что мне тут ничего не светит. Стало быть, нечего и соваться.
И как раз в этот момент за окном прошелестели шины подкатившего к подъезду автомобиля. Щелкнула, открываясь, и клацнула, закрываясь, дверца. Гулко отворилось парадное. Зашаркали, приближаясь, подошвы по ступенькам лестницы.
Это были шаги Командора.
Это Нагибин вернулся из Пахры. Смотри, не обманул.
Случайный сюжет
Дмитрий Зиновьевич Тёмкин часто рассказывал мне о своих именитых знакомцах.
– Я живу в Беверли Хиллс, – говорил он. – Вы знаете, что такое Беверли Хиллс?
– Слыхал. Это в окрестностях Голливуда, в Калифорнии.
– Да, это самое лучшее место в Голливуде! Там живут многие русские, очень известные люди. Моя соседка – Тамара Туманова, балерина. Она снималась у Джина Келли в фильме «Приглашение к танцу», там она играет и танцует вместе с ним... Вы видели этот фильм?
– Нет. Но у меня есть кадр из «Приглашения к танцу» с Тамарой Тумановой, я вырезал его из польского журнала...
– Значит, вы знаете о ней?
– Кое-что знаю. Дмитрий Зиновьевич, когда вы летите в Штаты?
– Через два дня. Но потом я опять вернусь в Москву.
– О'кэй, – сказал я.
Дома торопливо перебрал фотографии в старом бюваре мамы. Снимков было очень много, ведь мама снималась в кино, а в молодости любила позировать фотографам. Где-то здесь, где-то здесь, обязательно должно найтись!.. Я очень хорошо помнил эти фотографии, помнил с младенческих лет.
И нашел.
Это были великолепные снимки дымчатой и коричневой печати, с прозрачной паутинчатой прокладкой, в дорогих паспарту, на которых мелким шрифтом было вытеснено имя мастера и адрес его ателье: Eichart, 48, Bd de Clichy, Paris.
На снимках была девочка, темноволосая и темноглазая. На одном из них – с белым бантом на макушке, в обнимку с собакой, сеттером в блестящих лохмах, высунувшим от жажды и волнения язык. Здесь ей лет пять. На другом – примерно, двенадцатилетняя, в балетном тренировочном трико. Еще снимок: с обнаженными плечиками, ниже, на уровне груди, подвижный заслон при печати, прячущий приметы взросления.
Были и фотографии ее матери – Анны Христофоровны Чинаровой, дамы тоже темноволосой, густобровой, вероятно с примесью южных кровей, грузинских или армянских.
Я помню, что была еще одна фотография: на ней в бутафорском самолетике с пропеллером, какие держат в фотосалонах специально для тех, кто пожелает сняться в забавном ракурсе, – в этом самолетике сидели друг за дружкой всё та же девочка с бантом, все та же дама с примесью южных кровей, и еще мужчина лет тридцати, темный шатен с залысинами у высокого лба, с сухощавым лицом, угловатой челюстью, всё это смягчено улыбкой...
Я очень хорошо помнил этот снимок. Но он остался лишь в моей памяти, а в бюваре его не было. Потому что все фотографии, на которых запечатлен мой отец – Евсей Тимофеевич Рекемчук – таинственно исчезли вскоре после войны. Мама сказала, что их выкрали: что она пришла с работы домой (она жила тогда в Подколокольном переулке, в доме Военно-инженерной академии), а на столе – раскрытый бювар, из которого изъяты все фотографии ее первого мужа и моего отца; дверь заперта, всё цело, деньги и документы на месте, вещи не тронуты, а фотографий нету...
Признаться, я иногда думаю, что фотографии Рекемчука она уничтожила сама, в страхе и отчаяньи, когда ей предъявили обвинение в том, что при вступлении в партию она скрыла правду о своем бывшем муже, что он расстрелян в 1937 году как враг народа, как румынский и французский шпион, – за это ее исключили из партии, уволили с работы в Военно-инженерной академии, выселили с ведомственной жилплощади, вышвырнули на улицу.
А уж после, разобравшись с нею, взялись за меня. Всё то же самое: исключение из партии, увольнение с работы...
Вполне возможно, что фотографии все-таки выкрали, чтобы предъявить их в качестве улики. Хранили? Значит, дорога память?..
Но столь же вероятно, что изорвала, сожгла сама, чтобы не было улик. Но и это не спасло.
Вот при каких обстоятельствах исчезла из бювара фотография с игрушечным самолетиком, в котором, улыбаясь, сидело счастливое семейство: мой отец Евсей Тимофеевич Рекемчук, его первая жена – Анна Христофоровна Чинарова, их дочь Тамара.
Много лет спустя, в 1990 году, в Киеве, мне было позволено ознакомиться со следственным делом отца.
В папке с пронумерованными листами были документы, появившиеся еще до ареста – например, автобиографии, написанные им собственноручно по служебной надобности; здесь же были протоколы личного обыска на квартире по Костельной улице д. 5, где он жил; протоколы допросов и очных ставок; наконец, справка о том, что приговор в отношении Рекемчука Е.Т., осужденного по первой категории, приведен в исполнение 11 октября 1937 года.
Понимая всю щепетильность версии, которую я излагаю, ограничусь лишь выписками из этого архивного дела.
«...В марте (10) 1916 года ранен в третий раз, в шею, и отправлен на излечение в Москву. После чего отправился в свой полк, где в должности начальника к-ды разведчиков пробыл до 3 декабря 1917 года; за это время был произведен в подпоручики, поручики и штабс-капитаны, в коем чине пробыл до приказа Сов. Правительства об упразднении чинов. С проведением выборного начальства был избран командиром баталиона. 3 декабря 1917 года приказом главковерха тов. Крыленко был демобилизован и отправлен в распоряжение своего воинского начальника в гор. Аккерман. До этого состоял товарищем председателя полкового революционного комитета и делегирован на армейские съезды в Псков и Двинск... В Аккермане я встретился со своей невестой, Анной Христофоровной Чинаровой, которая прибыла с турецкого фронта, где она была сестрой милосердия. В марте 1918 года Аккерман был занят румынами, которые бывших военных русской армии не преследовали и первое время ими не интересовались. Летом 1918 года я женился на Чинаровой, дочери крупного винодела и собственника...»
Из автобиографии Е. Т. Рекемчука от 18 мая 1936 года:
«...Работал в местной земской газете, сначала в качестве секретаря, потом редактора... В 1924 году за помещение в газете статьи о Татарбунарском восстании, был предан военному суду с подпиской о невыезде. Уехал в Париж, где работал на вагоностроительном заводе до марта 1925 года. С учреждением в Париже Советского консульства, связался с советским консулом. По его рекомендации поступил на работу в орган советского полпредства в Париже «Парижский вестник», в котором работал в качестве зав. Отделом балканской политики. С разгоном газеты французской полицией, по рекомендации консула поехал в СССР, где с 1926 года работал в ряде газет – в Харькове – «Вечернее Радио», «Висти», «Харьковский пролетарий» и др., а потом в Одессе в «Черноморской коммуне»...
В Париже осталась моя первая жена, Анна Христофоровна Чинарова и дочь Тамара 16 лет, но о них никаких сведений с 1927 года – нет...»
Из протокола допроса 11 июля 1937 года:
«...Воп. В какую сумму оценивается состояние Вашей жены в Бессарабии?
Отв. В миллиона полтора румынских лей, после смерти родителей.
Воп. Почему в СССР Вы выехали без семьи?
Отв. Потому что жена отказалась выехать в СССР, т. к. в противном случае она лишилась бы имущества...»
Из анкеты арестованного Е.Т. Рекемчука (составлена 4 июля 1937 г.):
«...Состав семьи (близкие родственники, их имена, фамилии, адреса и род занятий):
1. Лидия Михайловна Бурштейн – 31 л., дом. хоз. – жена.
2. Александр Евсеевич Рекемчук-Приходъко – 9 л. живет в Харькове – сын».
Лидия Михайловна Бурштейн – третья, последняя жена моего отца. После его ареста она уехала в Красноярск, где жила до конца своих дней. Работала редактором на местном телевидении.
В моей метрике и моем паспорте записана двойная фамилия: Рекемчук – отца, Приходько – матери, Лидии Андреевны. Так захотели мои родители, может быть, предчувствуя, что союз их будет недолог.
Фотографии Тамары, дочери моего отца от первого брака, а также фотопортреты его первой жены Анны Чинаровой, почему-то остались не у него, а оказались в бюваре моей мамы. Наверное, она забрала их, стараясь досадить бывшему мужу, давая ему понять, что у него нет прав на прошлое – ни на дочь, ни на сына, – что у него есть только сомнительное будущее: жизнь с Бурштейнихой, как она называла разлучницу, избегая имени, ведь они были тезки, обе – Лидии.
Но и этого будущего, с Бурштейнихой, ему осталось впритык.
С того дня, когда мама впервые показала мне фотографии девочки с бантом, девочки в балетном трико и девочки с плечиками, я знал, что она – моя единокровная сестра, что она живет в Париже, что она балерина, что ее зовут Тамара Туманова.
Откуда взялась эта фамилия – Туманова?
Сценический псевдоним? Или фамилия нового мужа ее матери? Ведь у нее вполне мог появиться отчим. Как появился он у меня: политэмигрант, австрийский шуцбундовец, боец испанских интербригад Ганс Иоганнович Нидерле, фамилией которого в детстве, узнав о судьбе отца, попыталась прикрыть меня мать. И тем доставила еще больше хлопот и себе самой, и мне...
Я написал о нем сценарий фильма «Они не пройдут», повесть «Товарищ Ганс», роман «Нежный возраст». Но это совсем другая история.
В разные годы я делал попытки разгадать загадку Тамары Тумановой. Штудировал тома балетных энциклопедий. Листал зарубежные справочники «Who is who» (тогда еще не было своих «Кто есть кто»). Но там я обнаруживал гораздо больше новых загадок, нежели разгадок. Выскакивали противоречивые даты рождения: 1917, 1919, 1920... Указывались места рождения, приводившие меня в изумление: Харбин, Шанхай... Вдруг возникала фамилия: урожденная Хасидович... или трудно стыкующееся с этой фамилией отчество: Владимировна...
Личный опыт копания в прошлом к той поре уже убедил меня в неоспоримой правоте библейского проповедника: «...во многой мудрости много печали; и кто умножает познания, умножает скорбь».
Я обратил внимание на то, что мой отец в следственных документах ни разу не назвал этой фамилии – Туманова. Хотя наверняка знал ее. Иначе как могла знать эту фамилию моя мать, посвящая меня в факт существования единокровной сестры?
В протоколе допроса Рекемчук ссылается на то, что не имел никаких сведений о первой жене и о своей дочери с 1927 года. Но он уехал в СССР еще в 1925 году. Значит, в течение двух лет он, все же, имел сведения о том, как они живут в Париже. Документы свидетельствуют и о том, что в эти годы он бывал и в Париже, и в Берлине, и в Варшаве, и в Праге... Он бывал во всех этих странах и городах, где ему приходилось работать под чужими фамилиями («Киреев», «Раковицкий»), с липовыми паспортами, в условных ролях, потому что на самом деле у него была одна настоящая роль: разведчик-нелегал, работающий на Иностранный отдел НКВД.