Текст книги "Кавалеры меняют дам"
Автор книги: Александр Рекемчук
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 14 страниц)
Состояние невесомости
«...Если всё это рухнет... если всё это полетит к чертовой матери... весь этот соцреализм... ты понимаешь?»
Бред, слетевший с моих губ июньской ночью близ Красной Пахры, материализовался, воплотился в явь столь же неожиданно, сколь катастрофично.
В ученическом подобострастии я тогда напророчил Нагибину: «... ты останешься».
И он остался: в смятении, в растерянности, в полном душевном раздрызге, в безденежьи.
Городскую квартиру у метро «Аэропорт» пришлось сдать внаем иностранцам. Сам же куковал на даче – уже не ради слияния с природой, а вынужденно, по бедности.
Последние тома собрания сочинений он выпускал на собственные деньги, в расчете хоть на какую-то выручку от продаж. Но книги теперь раскупались плохо, а деньги разворовывали неуловимые дельцы.
О фильмах было нечего и помышлять: в павильонах столичных киностудий снимали рекламные ролики, воспевавшие менструальные затычки, а также батончики «Сникерс»: съел – и порядок. Когда же и эта лафа иссякала, съемочные павильоны просто сдавали под склады турецкого и китайского барахла.
В кинотеатрах бойко торговали джипами и лимузинами для «новых русских».
Вчерашние кинозвезды нанимались в сторожа, в няньки – и еще радовались, если брали...
В дневниковых записях окаянных советских лет он, на потеху будущим читателям, жаловался, что его не выпускают за границу: то гэбуха не дает ему открыть Колумбию, то генерал Ильин из Союза писателей чинит препятствия поездке в Нигерию...
Между тем, именно в эти окаянные годы он объездил и повидал весь белый свет.
Теперь же он был волен ехать куда угодно, куда глаза глядят, хоть насовсем. Но никто и никуда его не посылал, никто никуда не звал, а разъезжать за собственные тугрики – увы, тугриков не хватало.
Равным образом, теперь он мог не играть в прятки с советской властью – ты меня видишь, а я тебя нет! – теперь он мог писать всё, что душе угодно, рассказывать обо всем, что наболело. Наконец-то, мечты сбылись: вот она, свобода слова, вот она, свобода печати!..
Но никто не звонил и не спрашивал, как бывало: есть ли что-нибудь новенькое? Никто не становился в живую очередь за его сочинениями – с пылу, с жару.
Он почувствовал себя в этой новой жизни совершенным изгоем...
Ровно через год после августовских революционных событий 1991 года, в интервью газете «Вечерний клуб» он, не скрывая своей ошарашенности, скажет: «Много написано, много сделано – но все это без надежды на то, что будет опубликовано: рассказы, повести, сценарии. Я стал каким-то литературным диссидентом...»
Вот уж кто мог его понять – так это я.
У меня была своя морока. Я и не помышлял об издании написанного ранее – я весь остался там, в совке, – а новое не шло из-под пера. Я был в ступоре, в оцепенении. Преподавал в Литературном институте, а всё остальное время отдавал работе в маленьком, независимом (то есть, существующем на птичьих правах) издательстве «Пик», созданном в 1990 году группой писателей «Апреля» и вверенном моим заботам.
Вот тут-то однажды и сошлись наши интересы.
Я искал какую-нибудь обалденную, забойную рукопись, которая дала бы возможность «Пику», в пику (ха-ха!) другим издательствам, сотворить сенсацию на книжном рынке: и репутацию соблюсти, и капитал приобрести!
А он, Нагибин, как раз и сочинил такую забойную, обалденную книгу, в которой сочетались жанры политического памфлета, исторического анекдота, эротического гротеска. Согласно моде времени – водка и закуска в одном флаконе.
Героями его книги «Любовь вождей» были Гитлер, Сталин, Берия и Брежнев. Сейчас уже не помню деталей этого повествования, но запомнилось, что у Гитлера этой детали как раз и не было вовсе – гладкое место, как у пупса. А у Берии эта деталь была. Еще там рассказывалось, как он своих наложниц сжигал в печи...
Книгу про вождей дополняла повесть, изображающая нравы писателей, приверженцев «квасного патриотизма». Об этой повести весьма солидный литературный справочник позднее отзовется так: «...грубо-фельетонная, написанная в неправом раздражении «Повесть о том, как не поссорились Иван Сергеевич с Иваном Афанасьевичем». Именно такое было у нее название.
Эта книга, резко выламывающаяся из привычного круга нагибинских сюжетов и героев, действительно, стала газетной сенсацией, поводом для крикливых заголовков: «На 73 году жизни Юрий Нагибин занялся сексом. Вождей», – оповещала мир газета «Коммерсанта», интригуя читателей тем, что «Ельцин и Горбачев не затронуты...» А рецензия «Московского комсомольца» была озаглавлена так: «Ну, Юрий Маркович, вы ваще...»
«Любовь вождей», естественно, вызвала обиды в некоторых кругах: кто обиделся за Сталина, кто за Гитлера, кто за квасной патриотизм.
Одни обиделись, но благоразумно промолчали. Другие же высказались – печатно или устно. Среди высказавшихся печатно был Владимир Солоухин.
Суть его упреков можно уловить из ответной реплики Юрия Нагибина, появившейся в «Литературной газете» 23 декабря 1992 года и озаглавленной «За кого обижен Солоухин»:
«...в лучших кухонных традициях он обвиняет меня в том, что я кропаю свою порнуху, чтобы заработать побольше. За презренный металл продал литературную душу, – язвит Нагибин. – Да, я не занимаюсь спекуляцией иконами, антиквариатом и церковными фотогравюрами, живу от литературы, и если б Солоухин так делал, то знал бы, что рассказы не кормят, а «Пик» – издательство честное, но бедное. Всего заработанного от книги «Любовь вождей» хватит от силы на два обеда в Дубовом зале ЦДЛ».
Денежный аспект литературной перепалки был завершен политическим уколом той остроты, к какой никогда раньше не прибегал Нагибин: «...Книга «Любовь вождей» – бескорыстный труд. Это – моя борьба с фашизмом и фашиствующими всех мастей».
То есть, книга, как мы и ожидали, наделала шуму.
Однако надежды заработать на ней капитал оказались тщетными.
Дело даже не в том, что прекрасный писатель оказался беспомощным в жанре коммерческого чтива – тут ведь нужен совсем иной талант, равный его полному отсутствию.
И дело не в том, что я сам оказался плохим издателем, никудышным бизнесменом – бизнесмен из меня и впрямь не получился, чего греха таить.
Но дело в том, что талант делать деньги на российской почве приобрел единственное значение: он стал синонимом воровства.
Несколькими годами позже описываемых событий я как-то встретился на Воздвиженке с Артемом Боровиком, главой процветающего издательского концерна «Совершенно секретно». Нам предстояло вместе участвовать в деловом совещании у директора Российской государственной библиотеки.
Казалось бы, мы должны были встретиться друзьями: ведь именно «Пик» издал книгу Артема Боровика «Спрятанная война» – об афганской гибельной кампании.
Но между нами пробежала кошка: глава концерна «Совершенно секретно» переманил к себе из «Пика» коммерческого директора, которого звали Лева. Не то, чтобы мне было жалко расставаться с этим Левой – я сам был рад от него избавиться, – но он получил это лестное приглашение как раз в тот момент, когда мы схватили его за руку. Молодой и блистательный Артем сообразил, что нам будет легче всего вернуться к былым добрым отношениям на ноте доверительной беседы.
– Ну что, обворовал вас Лева? – спросил он.
– Обворовал, – ответил я.
– Он и меня обворовал. А после него еще двое обворовали...
Артем Боровик оглянулся на своего нового усатого директора в щегольском кашемировом пальто до пят, запирающего дверцу дорогой автомашины.
– И этот обворует, – убежденно сказал Артем.
Я еще раз, лишь мельком, увидел его через несколько месяцев: он топтался на паперти Успенского собора в Новодевичьем монастыре, дожидаясь кого-то, заглядывал сиротски в храм, где пылали свечи и слышались пасхальные песнопения...
Мы, молча, обменялись рукопожатием.
Вскоре он погиб в авиационной катастрофе, на взлете.
Январь девяносто четвертого начался с сюрприза: принесли газету «Литературные новости», где была опубликована первая глава повести Юрия Нагибина «Тьма в конце туннеля».
Редакция уведомляла, что будет печатать эту повесть из номера в номер, от начала до конца, целиком и полностью.
Газета была малоформатной, типа советской заводской многотиражки («многоподтирашки», как ласково называли их благодарные читатели). На заре поэтической юности я охотно печатал свои стихи в подобных листках. И целый год проработал ответственным секретарем редакции газеты «За газификацию» на Новой Басманной в Москве.
«Литературные новости» считались газетой Содружества Союзов писателей и Союза писателей Москвы – осколков бывшего Союза писателей СССР, распавшегося в 1991 году, а также писательской ассоциации «Апрель».
На деле же «Литературные новости» выпускал Эдмунд Иодковский, поэт, активист «Апреля»: сам добывал у спонсоров деньги на издание, сам выстраивал «политическую линию», сам заполнял страницы газеты чем бог послал, сам же ее распространял.
Однако «Литературные новости» открыто и смело противостояли черносотенной газетенке «Московский литератор», вокруг которой кучковались «патриоты», – что и придавало ей вес.
Газета выходила раз в декаду. Таким образом публикация «Тьмы в конце туннеля» могла растянуться на месяцы. Я не знал реального объема рукописи, но чутье подсказало, что это займет не менее полугода.
Читать Нагибина через час по чайной ложке? Ну уж нет: мы с этим автором не были приучены к подобной дозировке.
Можно было догадаться, что «Тьма в конце туннеля» – одна из тех заветных рукописей, которые имелись в виду в его газетном интервью: мол, пишу в стол, сделался каким-то литературным диссидентом...
И еще было очевидно: уж если Нагибин отдал свою повесть в многотиражку «Литературные новости», значит, иной возможности ее опубликовать у него нет. Стало быть, в редакциях толстых литературных журналов эту вещь у него не взяли: смутились, заколебались или попросту сдрейфили.
А отдельное издание, книга?
Нужно срочно звонить автору, покуда не опередили другие.
Но прежде, разумеется, надо хотя бы бегло прочесть опубликованную главу. Надо хотя бы знать, о чем в ней речь.
Итак, «Пролог».
«Я похоронил мать. Вслед за ней ушел отчим, вдруг перед этим как-то странно, жалко и неприятно взбодрившийся для будущего. Прошло несколько лет, и мне захотелось воскресить образ матери через немногие сохранившиеся в доме материальные знаки ее существования...
Письма были перевязаны черной шелковой ленточкой. Я разорвал ее, распрямил верхний конверт: «Ее благородию Ксении Николаевне Красовской» – значилось на конверте. Да, моя мать была «благородием» и осталась им в гуще советского хамства. Ну, что пишут «ее благородию»? По естественному психологическому ходу я вынул письмо из единственного конверта без адреса...
«Милая Ксёнушка, – писал неведомый автор мелким, убористым почерком, словно экономя бумагу, – это письмо передаст тебе человек вполне надежный, но в качестве почтальона ты его не используй. И вообще, не пиши мне до тех пор, пока я не дам тебе знать. Но знака может и не быть. Я зашел слишком далеко, чтобы вернуться назад. Прости меня. Мы ведь знали, что нам нельзя иметь ребенка... У него должен быть отец. Ты понимаешь, что я имею в виду? Время наступает серьезное, и надо забыть сантименты. Мне не выкрутиться, даже если я сейчас уцелею. Они не угомонятся, пока не перебьют всех. Тебе нужна защита. Одна ты не справишься, хотя ты сильная. С таким грузом, как я, не выплывешь. Меня надо вычеркнуть – раз и навсегда...
Остается Мара. Вы любили друг друга, думаю, он до сих пор любит тебя...
...Прости и прощай. К.»
Сейчас я не могу передать, что я чувствовал, читая это письмо... Помню с абсолютной достоверностью ощущение грубой усталости и хамскую фразу, которую я произнес вслух:
– Надо было гондон надеть.
Так я приветствовал возвращение моего отца.
...Своей грубой фразой я ответил свинцовой усталости, вдруг навалившейся на меня. Как будто вся прожитая жизнь медленно прокатилась по мне своим тяжелым колесом».
Я нахожусь в затруднении: ну, как мне отделить этот монолог героя, который почти тождественен автору повести, от моего собственного монолога – монолога читателя, тоже взволнованного, но пытающегося унять это волнение хладнокровным размышлением?
Признаюсь: меня давно занимали и даже тревожили те жизненные совпадения – не мистические ли? – которые обозначились на всем протяжении моего знакомства с Юрием Нагибиным.
Эти газетные публикации на стенде в Марьиной Роще – одна за другой, мой рассказ, а следом его рассказ, которые практически и дали нам знать друг о друге. И то, что мы с ним оказались рядом в решении конкурсного жюри. И моя глупая телеграмма в «Комсомольскую правду» – хорошо, что она не дошла до адресата... И совместные дела на «Мосфильме». И мои пророчества в ночной Пахре. И все эти пьянки, все эти бабы... И то, что мы не потеряли друг друга из виду, перевалив через тот рубеж в истории несчастной страны, за которым многие, очень многие, предпочли отчуждение.
Я прочел всё, что он написал. Но лишь теперь, на склоне лет, узнал – как он сам узнал, найдя письмо в шляпной коробке, – что наши биографии, опять-таки, совпадают почти мистически, во всяком случае очень похожи, как схожи страшные перипетии жизни предшествующего поколения: удары революций, сотрясшие вековечный быт, война за войной, аресты, расстрелы, эмиграции, опять аресты, опять расстрелы, опять войны, опять революции, и конца им что-то не видно...
Стопка писем, перевязанных черной шелковой ленточкой – это память о его матери.
Старенький бювар, в котором я обнаружил фотографии своей предполагаемой сестры, но не нашел фотографий отца, – память о моей.
Его отец: студент, примкнувший к антоновскому мятежу – расстрелянный, а затем утопленный в Красивой Мече.
Мой отец: штабс-капитан русской армии, эмигрант, вернувшийся в недобрый час на родину, пошедший служить большевикам – и расстрелянный ими.
Его отчим: Мара, Марк Левенталь, ссыльный, потом другой отчим – Яков Рыкачев, писатель, тоже аресты, ссылки, тюряги...
Мой отчим: Ганс Нидерле, австриец, шуцбундовец, танкист интербригады, которого потом всю войну мордовали за то, что немец, а заодно и меня, за то, что сын немца...
И после нам обоим, Нагибину и мне, пришлось расхлебывать то, что не нами заварено. До сих пор расхлебываем.
Что там дальше у Нагибина – в его новой повести?
Чистые пруды, двор, дворовые приятели, постылая школа, восьмилетняя прелестница Нинка Котлова.
Первое остережение, услышанное после мальчишеской драки: «Ты что развоевался, жид?»
Первое недоумение: «Мама, что такое жид?»
И объяснение матери: «Ты крещеный». С ее же добавлением: «Жид крещеный, что вор прощеный».
С тем прожита жизнь.
А потом, в конце – в коробке, набитой всякой дребеденью, – связка писем, перевязанных черной шелковой ленточкой.
«...У него должен быть отец... Прости и прощай. К».
На этом прерывалась публикация в «Литературных новостях». Больше не раздумывая, я набрал номер телефона нагибинской дачи в Красной Пахре.
Ответила Алла.
Я был знаком с нынешней женой Юрия Нагибина, у нас были добрые и ровные отношения, отражающие его расположение ко мне.
Впервые я увидел ее в апреле 70-го, на банкете в Доме актера, где обмывали пятидесятилетие Нагибина и который он так описал в своем дневнике: «...Просто удивительно, как в Доме актера все гости подтянулись, обрели высокую и добрую речь, растроганность жестов, какую-то даже красоту. Рекемчук был по меньшей мере графом, Петька – Тэном или Рескиным, и только Л. остался секретарем СП...»
Петька – это Петр Суздалев, критик, искусствовед, давний друг Нагибина. Кто такой Л., который секретарь СП – не знаю, не стану строить догадки.
Там же, в Доме актера, я впервые увидел мать юбиляра, Ксению Алексеевну (в повести она – Николаевна): она была уже очень стара, дряхла, и, когда время от времени ей надобилось выйти из-за стола, то через весь банкетный зал, бережно поддерживая, ее вела невестка, Алла Григорьевна Нагибина, высокая, статная, с зорким глазом женщина. И все, конечно, прикидывали мысленно, как выглядели бы в этой роли – в роли заботницы, провожающей старуху в уборную, – прежние жены писателя и, боюсь, не видели их в этой умилительной роли.
Так вот: к телефону в Пахре подошла Алла.
На сей раз тон ее речи был не только удрученным, но и, как мне показалось, несколько отчужденным.
И это меня обеспокоило. Я поспешил объяснить ей, что только что прочел в газете первую главу повести, что она меня очень заинтересовала, что необходимо срочно прочесть всю рукопись, и что, видимо, есть повод для разговора о новой книге Нагибина в «Пике».
– Эту книгу не издаст никто, – жестко сказала она.
– Вот как... а если мы, все же, попробуем?
Алла Григорьевна помолчала, вздохнула, но сдалась:
– Сейчас позову Юру.
Нагибин отнесся к моему звонку более радушно. Вероятно, он еще не был утомлен и пресыщен читательскими восторгами по поводу новой вещи – ведь она только что появилась в печати, к тому же не вся, лишь начало, пролог, – а писатели очень отзывчивы именно на первые знаки внимания.
Кроме того, он знал, что в «Пике» работают заводные ребята: уж если их что-то заинтересовало, уж если им что-то легло на душу, то робеть не станут – дадут «зеленую улицу», как было с его «Любовью вождей». А там уж пускай падают в обморок критические дамы, пускай негодуют литературные мужи.
И был еще один угадываемый оттенок в его тоне: он знал унылую ситуацию на книжном рынке той поры, не обольщался надеждой на то, что его будут осаждать другие издатели, понимал, наконец, что всё может вообще ограничиться публикацией повести в многотиражке «Литературные новости».
– Хорошо, – сказал он. – Завтра Алла привезет в Москву рукопись. Читайте.
Последняя буква алфавита
Теперь я мог прочесть «Тьму в конце туннеля» целиком, от начала до конца. Мог и поразмыслить о прочитанном.
Новая повесть Юрия Нагибина была написана от первого лица.
Это не было для него робким опытом в исповедальном жанре. Он уже давно опробовал его в рассказах о детстве, о ранней юности, составивших книгу «Чистые пруды». Проникнутые светлым первоощущением жизни, безоглядной доверчивостью, восторгом влюбленности, они несли в себе ту цельность юной души, которая в сороковые-роковые годы определила жертвенный порыв молодежи в войне против фашизма, в победе света над тьмой, – яупотребляю это пафосное выражение, сообразуясь с названием новой нагибинской повести.
Показательно, что его «Чистые пруды» прозвучали в лад той звонкой ноте юношеского максимализма, с которой пришло в литературу новое поколение писателей, зарегистрированное скучными критиками под порядковым номером как четвертое.
А где, в таком случае, пятое? Или его не было вовсе? Или сбились со счета? Или просто имелось в виду, что советская литература прекратила свое существование, что Бобик сдох?..
Мне же в стенах Литературного института довелось работать с тем новым поколением, к которому прилепится ярлык первого – опять первого! – но уже свободного поколения русской литературы.
Проблемы исповедальности горячо дебатировались в творческом семинаре.
Я объяснял, почему молодая проза катаевской «Юности» пятидесятых и шестидесятых годов так сильно изменила общий литературный пейзаж. Ее исповедальное «Я» – тонкое, ломкое, наивное – прозвучало как гром небесный в басовитом и нудном мычаньи традиционной многоплановой романистки.
Более того, это юношеское «Я» очень многими было воспринято, как неслыханная дерзость, как отчаянное безрассудство, более того – как посягательства на основы.
Еще бы! В ту пору, когда я учился в школе, нам с настойчивостью, достойной лучшего применения, вбивали в мозги речевку: «Я – последняя буква алфавита!» И буква последняя, и сам ты – последний... При этом, конечно, умалчивалось, что «Азъ» древнерусской азбуки обозначал то же самое «Я», но был при этом не последней, а первой буквой.
Тотальная война против «Я» в советские времена была, вне сомнения, осознанным средством подавления личности, в угоду якобы коллективистскому мышлению.
Постепенно это укоренялось и в литературной практике. Само использование первого лица зачастую давало повод для обвинений в индивидуализме, вольнодумстве, фрондерстве.
Отсюда же – враждебность к лирическому стиху, к лирике вообще.
Культивируемая на протяжении десятилетий осмотрительность в употреблении первого лица постепенно внедрялась в глубины подсознания.
И уже срабатывал фактор риска: напишу «Я» – меня потянут на Лубянку, напишу «Он» – на Лубянку потянут его...
Утрировка? Готов согласиться.
Но не потому ли в прозе советских времен это первое лицо, это «Я», если оно и появлялось, чаще всего было отдано героям детского либо подросткового возраста – в том числе юным героям нагибинских «Чистых прудов», – не потому ли, что эти герои были несовершеннолетними, и на них еще не распространялись карательные статьи Уголовного кодекса?..
Впрочем, и здесь простодушные авторы делали промашку: они совершенно упускали из виду особые указы, согласно которым члены семьи и, особенно, дети изменников родины, врагов народа, по достижении двенадцати лет все-таки подлежали санкциям, более того – были обязаны разделить судьбу своих расстрелянных, своих законопаченных в лагеря отцов.
Вероятно, сказав в газетном интервью о том, что он «стал каким-то литературным диссидентом», что пишет «в стол», Нагибин имел в виду не только свою работу над повестью «Тьма в конце туннеля».
У него уже имелся более ранний опыт крамольного сочинительства.
В 1952 году, то есть еще в кромешные сталинские времена, он написал повесть «Встань и иди», где картины детства, предвоенных скитаний по городам и весям страны, вдруг приобрели очертания трагедии: человека, которого мальчик Юра считал своим отцом, которого в обиходе звали Марой, а в расшифровке он был Марком Левенталем, – этого человека в 1937 году арестовали, посадили во внутреннюю тюрьму Лубянки, потом приговорили к семи годам лагеря и еще четырем годам поражения в правах. Он отбывал срок в Кандалакше и в Воркуте.
Такая же судьба постигла отчима, писателя Якова Рыкачева.
Вместе с матерью Юра носил передачи в тюрьму на Лубянке, ездил в Заполярье, к местам заключения, к местам ссылки. Суровая школа жизни продлилась войной, фронтом. А после войны начались события, о которых позже он напишет: «Знамя со свастикой подхватила крепкая рука Сталина...»
Об этом – повесть «Встань и иди».
Прочтя рукопись, отчим Юрия Нагибина зарыл ее в саду, от греха подальше.
Другой читатель рукописи, главный редактор литературного журнала, посоветовал тогда еще молодому автору: «Положи в ящик стола, а ключ от ящика потеряй».
Добрый совет был учтен. Повесть пролежала в письменном столе несколько десятилетий. Она была опубликована в журнале «Юность» лишь в 1987 году, когда лавина подобной же запретной литературы обрушилась на ошарашенных читателей.
Но к этому времени трагедийный контекст еще более усугубился для Юрия Нагибина.
Письмо, найденное в шляпной коробке, открыло уже немолодому писателю, что человек, которого он считал своим отцом, таковым не был. И что судьба подлинного отца еще более ужасна: он расстрелян без суда и следствия, а затем утоплен в речке, воспетой Тургеневым, в Красивой Мече.
Попутно ему открылось, что проживя жизнь евреем или полуевреем – ведь мать его была русской, к тому же русской дворянкой, – нахлебавшись досыта унижений, оскорблений, угроз, – в конце концов, уже на склоне лет, он вдруг обнаружил, что даже на свою еврейскую половину не имеет достаточных прав, поскольку и отец его был русским.
Подобный сюжет легче изобрести, придумать, нежели пережить его наяву.
Но ведь надобно еще и найти для такого сюжета художественный адекват!
И здесь опять писатель сталкивается с мучительной проблемой первого лица.
Что это? Исповедь, рвущаяся из души?.. Да.
Но чья душа, чья исповедь? Как зовут человека, который обнажает перед миром свое окровавленное, изъязвленное, почти уже бездыханное естество? Его зовут Юрий Маркович Нагибин? Но тогда по какому литературному реестру прикажете числить новый опус? Мемуары? Очерки былого? Дневники разных лет?..
А вот автор не желает писать мемуары! Он оставляет этот жанр на потом, напоследок, ну, туда, в самый конец, который еще неизвестно где обозначен, не сообщали, сигнала не было.
Он, наш автор, желает писать повесть! Он хочет написать роман!.. Кто вправе ему помешать, наложить запрет? Тем более, что нынче у нас – свобода!
Ну, что ж, пишите. А мы почитаем.
Только не забудьте, почтеннейший, золотое правило: имя и фамилия героя вашей повести не должны совпадать с именем и фамилией автора книги, обозначенными на обложке, на видном месте. Ни в коем случае! Иначе это будет уже не повесть и не роман, а черт знает что...
И он не посмел перечить золотому правилу.
В глубоком потрясении дочитывал я «Тьму в конце туннеля». Но к потрясению, к очищающему душу катарсису, по мере чтения примешивалось чувство досады.
От страницы к странице, то и дело, возникало ощущение, что со мною играют в «Угадайку», популярную радиоигру для детей с песенкой: «Угадайка, угадайка, интересная игра!..»
Не скажешь, что эту литературную «угадайку» изобрел Юрий Нагибин. Она существовала задолго до него.
В ней, например, был весьма искусен Валентин Петрович Катаев.
Чего стоят писательские прозвища в одном лишь «Алмазном моем венце»! Командор, птицелов, мулат, щелкунчик, королевич, синеглазый, штабс-капитан, конармеец... Впрочем, эти прозрачные клички лишь усугубляли ярость катаевских недругов, поскольку они были не просто обозначениями конкретных, вселенски знаменитых лиц, но, сами по себе, имели силу художественных образов и потому могли быть вменены автору в качестве отягчающего обстоятельства...
Он нахлебался сполна от этой веселой игры.
Но остался тверд:
«...Вообще, в этом сочинении я не ручаюсь за детали. Умоляю читателей не воспринимать мою работу как мемуары. Терпеть не могу мемуаров. Повторяю. Это свободный полет моей фантазии, основанный на истинных происшествиях, быть может, и не совсем точно сохранившихся в моей памяти. В силу этого я избегаю подлинных имен, избегаю даже вымышленных фамилий...»
Конечно же, Юрий Нагибин читал «Алмазный мой венец».
Но он старался избежать в своей повести этой иронической образности.
Он кипел тем неистовством, что когда-то жило в исповедных и обличительных текстах протопопа Аввакума, которому Нагибин посвятил один из своих поздних рассказов.
Во «Тьме» автор был тороплив, неуклюж, небрежен, ограничиваясь лишь заменой какой-нибудь из букв в именах и фамилиях своих персонажей.
Белла у него становилась Геллой, Маша – Дашей, Валя – Галей. Порой задача усложнялась: Салтыков делался Калмыковым, Зубавин – Зубиловым, Викулов – Дикуловым, Носов – Роговым, Белов – Зиловым (пожалуй что из вампиловской «Утиной охоты»), Шукшин – Шурпиным...
Всё это, как говорится, обязывало. И главный герой повести Юрия Марковича Нагибина превращался в Петра Марковича Калитина.
Когда же у автора иссякала изобретательность, кончалось терпение (перетирались терпелки) либо просто он не видел резона в том, чтобы маскировать некоторых своих персонажей, он пренебрегал это докукой и милостиво оставлял им право жить под своей собственной фамилией: Донской, Шредель, Солженицын, Шафаревич... нет, извините, в последнем случае приятель молодых лет, все-таки, фигурирует в повести как Шапаревич. Нипочем никто не догадается!
Мне пришлось заранее оговорить все эти расшифровки с тем, чтобы в последующих эпизодах уже не заниматься ими по ходу дела, сбивая с панталыку и читателя, и самого себя.
Укажу лишь, что там, где моей собственной догадки не хватало, я опирался на именной указатель первого издания «Дневников» Юрия Нагибина (издательство Юрия Кувалдина «Книжный сад»), где в алфавитном порядке расписано – кто есть кто.
Чудесное и внезапное превращение главного героя повести «Тьма в конце туннеля» из еврея в нормального русского человека, конечно же, повлияло на всю его дальнейшую сознательную жизнь, поскольку в прожитом ранее отрезке, увы, уже нельзя было ничего поправить.
Окружающие люди, наблюдая со стороны это превращение, отмечали, что он стал еще больше пить, задираться к окружающим и, находясь в подпитии, лезть в драку с кем ни попадя.
Здесь, конечно же, имела место психологическая компенсация за вынужденные ограничения детского возраста, когда в дворовой компании он не раз слышал справедливые остережения пацанов: «Ты чего развоевался, жид? А ну-ка, отмыливай в свой Бердич...»
Теперь же никто не мог и не смел – во всяком случае, не должен был сметь! – высказывать ему подобного рода замечания.
И он упоенно дрался теперь при всяком удобном случае.
Юрий Нагибин охотно и подробно изображает в своей повести эти драки, иногда даже используя термины классического бокса, ведь в ту пору восточные единоборства еще не были столь распространены, как ныне.
Один раз он исколошматил в Дубовом зале ЦДЛ какого-то нахала из Радиокомитета (под этим названием тогда подразумевался совсем другой Комитет), чем заслужил одобрение и сочувствие ресторанной публики, а также очаровательных наших официанток.
В другой раз, как помним из предыдущих глав, он уже в качестве зрителя, но тоже вполне профессионально, оценил удар Солоухина по морде Бубеннова.
В третьем же эпизоде, подробно описанном в повести «Тьма в конце туннеля», драка произошла на улице, в непосредственной близости от Дома литераторов на тогдашней улице Герцена, а также от Дома кино на тогдашней улице Воровского – мы жили по соседству, – точнее, на слиянии этих двух улиц, на площади Восстания, как она тогда называлась.
В тот раз важней была именно близость к Дому кино.
Я предварю само это действие необременительным комментарием.
Однажды Белла Ахмадулина за дружеским столом поведала мне, что накануне ей звонили со студии «Союзмультфильм» и предложили озвучить Золотую Рыбку в одноименной сказке Александра Сергеевича Пушкина. Она спросила меня – полагая, что я достаточно компетентен в делах кинематографа, поскольку работаю на «Мосфильме», – стоит ли ей соглашаться на это экстравагантное предложение, ведь все-таки она не актриса, а поэт. На что я ответил ей, что соглашаться, конечно, нужно, поскольку ни одна из знакомых мне лично киноактрис не обладает таким волшебным голосом, каким обладает она – особенно, когда читает стихи, просто сказка! Так что нужно немедленно соглашаться. Кроме того, сказал я ей, ты, Белла, принадлежишь к числу тех редких женщин в мировой истории, которые равно потрясали мужчин и своей красотой, и своею мудростью – подобно царице Савской, подобно Клеопатре, – и потому запечатлены в веках. Помимо того, сказал я, ты уже дебютировала в кино в самых разных качествах: вот недавно на «Мосфильме» сняли картину «Чистые пруды» по повести твоего мужа, и там звучат твои стихи, которые ты сама и читаешь. А теперь ты снялась в фильме Василия Шукшина «Живет такой парень», сыграла там молодую журналистку, которая берет интервью в сельской больнице у парня, совершившего геройский поступок, и он подтрунивает над гостьей, – роль, конечно, маленькая, но запоминающаяся, потому что ты в ней очень красива, и на тебе такой облегающий свитер, и твой голос звучит чарующе, – так почему бы тебе еще и не озвучить Золотую Рыбку?.. Хорошо, я подумаю, сказала Белла.