Текст книги "Амори"
Автор книги: Александр Дюма
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 19 страниц)
Наконец, он остановился на маленьком томике в сафьяновом переплете с серебряным крепом вверху, взял его и, войдя в комнату уснувшей дочери, сел у ее изголовья.
Это был том «Подражание Иисусу Христу».
Господин д'Авриньи ничего больше не ждал от людей, но он мог еще надеяться на Бога.
XVIII
ДНЕВНИК ГОСПОДИНА Д'АВРИНЬИ
«22 мая, ночь.
Борьба отца со смертью началась. Нужно, чтобы я дал второе рождение моему ребенку.
Если Бог со мной, я надеюсь, что добьюсь этого, если он меня покинет, то она умрет.
Ее сон лихорадочный и беспокойный, но она спит; во сне она произносит имя Амори… Амори… Амори всегда.
Ах, почему я им позволил кружиться в вальсе? Но нет… это значило бы снова говорить о том же…
Нужно обращаться более чутко с душой Мадлен, а не с телом: ее душевные страдания заставляют бояться за нее больше, чем из-за болезни в ее груди, и она упадет в обморок от ревности быстрее, чем от истощения.
От ревности!.. То, что я подозревал, правда. Она ревнует к своей кузине. Бедная Антуанетта, она это заметила, как и я, и весь этот вечер она была сама доброта и самоотречение.
Только Амори ничего не замечает. По правде сказать, мужчины иногда слепы. У меня было желание все ему сказать, но тогда он был бы более внимателен к Антуанетте, чем раньше… и лучше оставить его в неведении.
Ах! Я думал, что она проснется, но, прошептав несколько бессвязных слов, она снова упала на подушку.
Я боюсь и хочу, чтобы она скорее проснулась, я хотел бы знать, лучше ли ей?.. И не стало ли ей хуже?
Понаблюдаем за нею. Когда я думаю, что уже дважды Амори ранил ее, едва прикоснувшись к ней… Ах, Боже мой! Очевидно, этот человек убьет ее.
Иногда я думаю, если бы она не знала его, она могла бы жить. Нет, если бы не было Амори, был бы кто-нибудь другой; могучая и вечная природа так хочет. Любое сердце ищет свое сердце, любая душа желает найти свою душу. Несчастлив тот, у кого сердце и душа находятся в слабом теле – крепкие объятия их сломают. Вот и все; нет, замужество – это несбыточная мечта.
Счастье ее убьет. Разве не умирает она потому, что мгновение была счастлива?
30 мая.
Восемь дней я ничего не мог записать в этот альбом.
В течение восьми дней моя жизнь цеплялась за прерывистое дыхание, за биение пульса. Восемь дней я не покидал этот дом, эту комнату, это изголовье и никогда – хотя я был занят только одним – столько событий, столько волнений, столько мыслей не поглощали мои часы. Я покинул всех моих больных, чтобы заниматься только ей одной.
Король посылал за мной дважды, я сказал, что страдал, что чувствовал себя нездоровым.
Я кричал его лакею: «Скажите королю, что моя дочь умирает!»
Благодарю Господа! Ей немного получше. Пора, чтобы ангел смерти начал уставать. Яков боролся только одну ночь, а я борюсь шесть дней и шесть ночей.
О, Боже, кто может описать тревогу тех минут, когда я думал, что уже победил, когда я видел в природе изумительного помощника, посланного мне Богом для борьбы с болезнью, когда неописуемая радость надежды пробуждалась во мне, но ее тут же гасил первый приступ кашля или незначительное повышение температуры.
Тогда все подвергалось сомнению, тогда я снова чувствовал ужасное отчаяние: враг, на минутку удалившись, наступал более упорно.
Этот ужасный стервятник, который разрывает своим клювом грудь моего ребенка, набрасывается снова на свою добычу, и тогда я кричу, стоя на коленях, прижавшись лбом к земле: «О, Боже! Боже, если Ваше бесконечное предвидение не поможет моей бедной ограниченной науке, мы все погибли».
Повсюду говорят обо мне, что я умелый доктор. Есть, конечно, в Париже несколько сотен людей, обязанных жизнью моим заботам; я вернул много жен их мужьям, много матерей – их дочерям, много дочерей – отцам, а я – у которого умирает дочь – я не могу сказать: я ее спасу.
Я встречаю на улицах каждый день безразличных людей, которые едва здороваются со мной, потому что они заплатили мне несколько экю, и которые, если бы я их покинул, лежали бы в темноте гробницы, а не прогуливались бы при солнечном свете, и тогда я побеждал смерть, сражаясь, как кондотьер [59]59
Кондотьер – предводитель наемного военного отряда в Италии 14–16 вв.
[Закрыть], ради чужих людей, ради незнакомцев, ради этого прохожего. Я изнемогаю, Боже мой, когда речь идет о жизни моего собственного ребенка, то есть о моей собственной жизни.
Ах, горькая насмешка, и какой ужасный урок дает судьба моему тщеславию ученого.
Ах, у всех людей речь шла об ужасных болезнях, какие, однако, не были смертельными, для каких находились лекарства.
Лечили брюшной тиф бульоном и водой Зедлица, побеждал самый острый менингит с помощью противовоспалительной обработки, самое тяжелое воспаление сердца методом Вальсава, но туберкулез!
Единственную болезнь, которую даже Бог может вылечить только чудом, это та болезнь, которую Бог посылает моему ребенку.
Однако есть два или три случая туберкулеза во второй стадии, когда его радикально вылечили.
Я видел один случай собственными глазами в больнице, у бедного сироты, не имеющего ни отца, ни матери, на могиле которого никто не плакал бы; может быть, потому, что он был так покинут, Бог обратил свой взор на него.
Иногда я поздравляю себя с тем, что Провидение сделало из меня врача, как будто заранее Бог догадался, что я должен буду бодрствовать в последние дни моей дочери.
И на самом деле кто, кроме меня, несущего бремя филантропии медицины, мог бы иметь терпение, чтобы не покинуть эту дорогую больную хоть на миг. Кто сделал бы ради золота или ради славы то, что делаю я из отцовской любви? Никто. Если бы я не находился там, как тень, чтобы все предвидеть, готовый все отложить, готовый сражаться, Боже, два или три раза ее жизнь уже была бы в опасности.
На самом деле этого наказания нет даже в аду Данте [60]60
Данте Алигьери (1265–1321) – великий итальянский поэт, автор поэмы «Божественная комедия».
[Закрыть]: увидеть, как в груди твоего ребенка сражается жизнь со смертью; когда жизнь побеждена, едва переводит дух, преследуемая смертью, отступает шаг за шагом и оставляет поле битвы потихоньку своему непримиримому врагу!
К счастью, я сказал уже об этом, болезнь не прогрессирует; я на мгновение вздохнул.
Я надеюсь.
XIX
5 июня.
Ей лучше, дорогая Антуанетта, и этим «лучше» я обязан вам. Амори был великолепен; если он причинил зло, трудно сделать больше, чтобы его исправить. Все время, которое он мог проводить около Мадлен, он посвятил ей, и я уверен, что он все время думал о ней.
Но я заметил следующее: как только Антуанетта и Амори вместе были около Мадлен, Мадлен становилась беспокойна: ее глаза переходили с Антуанетты на Амори, стараясь застать врасплох, когда они обменивались взглядами; по привычке ее рука была в моей, и она забывала, что я чувствую, как ревность бьется в ее пульсе.
Когда тот или другой были наедине с ней, пульс становился спокойнее, но когда случайно оба отсутствовали, Боже мой, бедная, дорогая Мадлен, как она страдала, как жар пожирал ее до тех пор, пока тот или та не появлялись.
Я не мог удалить Амори. В этот момент Амори был ей необходим, как воздух, которым она дышит.
Мы увидим позднее, как следует поступить Амори – уехать или нет.
Я не осмелился удалить Антуанетту: как я мог сказать этому бедному ребенку, юному и чистому, как божий свет: «Антуанетта, уходи!»?
Конечно, она догадалась обо всем. Позавчера я увидел, как она входила в мой кабинет.
– Дядя, – сказала она мне, – я слышала, что вы собирались, как только наступят прекрасные дни и Мадлен почувствует себя лучше, увезти ее в замок в Виль-Давре. Дядя, Мадлен чувствует себя лучше, и прекрасные дни наступили. Дядя, я пришла просить вас, чтобы вы разрешили мне уехать.
Едва она заговорила, я обо всем догадался, и я устремил свой взгляд на нее. Она опустила глаза, и как только она их подняла, она увидела мои раскрытые объятия. Она бросилась в них, рыдая.
– О, дядя, дядя! – вскрикнула она, – я не виновата, клянусь вам. Амори не обращает на меня внимания, Амори не занят мной с тех пор, как Мадлен больна, Амори забыл о моем существовании, и, однако, она ревнует. И эта ревность причиняет ей боль. Не возражайте, вы это знаете так же хорошо, как и я; эта ревность – в ней, в ее пылких взглядах, в дрожащей речи, в ее прерывистых движениях. Дядя, вы хорошо знаете, что мне необходимо уехать, и, если бы вы не были так добры, разве вы мне уже не сказали бы, что нужно уехать?
Я не отвечал Антуанетте, только прижимал ее к сердцу.
Потом мы вернулись в комнату Мадлен.
Мы нашли ее беспокойной и взволнованной. Амори не было уже полчаса; было очевидно: Мадлен думала, что он с Антуанеттой.
– Дитя мое, – сказал я ей, – так как ты чувствуешь себя все лучше, и я обещал, что через две недели мы сможем поехать за город, то наша добрая Антуанетта, которая берет на себя обязанность быть нашим квартирьером, уезжает заранее, чтобы приготовить наше жилье.
– Как! – воскликнула Мадлен. – Антуанетта едет в Виль-Давре?
– Да, моя милая Мадлен, тебе лучше, как сказал твой отец, – отвечала Антуанетта. – Я оставляю тебя на горничную, миссис Браун и Амори, они о тебе позаботятся. Их присутствие достаточно для выздоравливающей; а я тем временем приготовлю твою комнату, буду ухаживать за твоими цветами, я устрою твои оранжереи. И когда ты приедешь, ты найдешь все готовым к твоему приезду.
– А когда ты уезжаешь? – спросила Мадлен с волнением, которое она не смогла скрыть.
– Сейчас запрягают лошадей.
Тогда, то ли от угрызения совести, то ли от признательности, то ли от обоих этих чувств, Мадлен раскрыла свои объятия Антуанетте, и девушки обнялись.
Затем Мадлен, казалось, сделала над собой усилие.
– Но, – сказала она Антуанетте, – разве ты не подождешь Амори, чтобы попрощаться с ним?
– Попрощаться? А зачем, – сказала Антуанетта, – разве мы не увидимся через две или три недели? Ты с ним попрощаешься и обнимешь его от моего имени; ему понравится.
И, сказав это, Антуанетта вышла.
Спустя десять минут мы услышали стук колес ее коляски, и Жозеф прибыл, чтобы объявить, что Антуанетта уехала.
Странная вещь, все это время я держал за руку Мадлен.
Как только объявили об отъезде Антуанетты, ее пульс изменился. С 90 ударов он снизился до 75; затем, утомившись от этих волнений, таких незначительных для постороннего, могущего увидеть только их внешнюю сторону, она уснула самым спокойным сном, какого она не знала с того фатального вечера, когда мы уложили ее в кровать, которую она с тех пор не покидала.
Так как я не сомневался, что Амори не замедлит явиться, я приоткрыл дверь, чтобы шум, который он произведет, входя, не разбудил ее.
И на самом деле через некоторое время он появился.
Я сделал знак, чтобы он сел у кровати, там, где лежала голова моей дочери, чтобы ее глаза, открывшись, могли увидеть его.
А, мой Бог, вы знаете, что я не ревнив, пусть ее глаза закроются после того, как она проживет долгую жизнь, и пусть все ее взгляды будут устремлены на него.
С этого времени ей стало лучше.
9 июня.
Улучшение продолжается… Спасибо, Боже!
10 июня.
Ее жизнь в руках Амори. Пусть он помнит о том, что я у него прошу, и она спасена!»
XX
Мы обратились к дневнику господина д'Авриньи, чтобы описать происшедшие события, так как никто лучше, чем этот дневник, не смог бы объяснить, что произошло у изголовья бедной Мадлен и в сердцах тех, кто ее окружал.
Как уже сказал господин д'Авриньи, заметные улучшения произошли в состоянии больной благодаря кропотливым заботам отца, и, однако, несмотря на науку и даже на плоды этой науки, делающей так, что ни одно из таинств человеческого организма не могло ускользнуть от нее, господин д'Авриньи понял, что, кроме доброго и злого гения, которые боролись за больную, была третья сила, помогающая то болезни, то врачу: это был Амори.
Вот почему в дневнике отмечено, что существование Мадлен было отныне в руках се возлюбленного.
Итак, на следующий день после того, как и он написал эти строки, они оба вышли из комнаты Мадлен, отец вынужден был передать Амори, что должен с ним поговорить.
Амори, который еще не лег, тотчас же пришел к господину д'Авриньи в его кабинет.
Старик сидел в углу у камина, опершись рукой на мрамор, погруженный в такое глубокое раздумье, что не услышал, как открылась и закрылась дверь, и молодой человек подошел к нему так тихо, что шум шагов, приглушенный толстым ковром, не вывел его из задумчивости.
Подойдя, Амори подождал и, не скрывая своего беспокойства, спросил:
– Вы меня звали, отец, не произошло ли что-нибудь нового? Мадлен не чувствует себя хуже?
– Нет, мой дорогой Амори, наоборот, – ответил господин д'Авриньи, – она чувствует себя лучше, и поэтому я вас позвал.
Затем, показав на стул, он сделал знак, чтобы Амори подошел к нему.
– Садитесь здесь, – сказал он, – и побеседуем.
Амори молча, но с видимым беспокойством послушался, так как, несмотря на утешительные слова, было что-то торжественное в голосе господина д'Авриньи, сообщившего, что он намерен говорить серьезно.
Действительно, когда Амори сел, господин д'Авриньи взял его за руки и, глядя на него с нежностью и твердостью, которые молодой человек так часто замечал в его глазах во время долгих бессонных ночей, проведенных у изголовья Мадлен, сказал:
– Мой дорогой Амори, мы похожи на двух солдат, что встретились на поле битвы, мы знаем теперь, чего мы стоим, мы знаем наши силы и можем говорить с чистым сердцем.
– Увы, отец, – сказал Амори, – во время этой длительной борьбы, в которой, я надеюсь, вы одержали победу, я вам был бесполезен. Но, если только любовь действительно бессмертна, мои страстные молитвы могут быть услышаны Богом и, может быть, зачтутся на небе вместе с чудесами вашей науки. Я тоже могу надеяться, что сделал что-то для выздоровления Мадлен.
– О, Амори, именно потому, что я знаю силу вечной любви, я надеюсь, что вы будете готовы пойти на жертву немедленно.
– О! – воскликнул Амори, – все, что угодно, отец, только я не откажусь от Мадлен.
– Будь спокоен, сын, – сказал господин д'Авриньи, – Мадлен твоя, и она никогда никому не будет принадлежать, кроме тебя.
– Ах, Боже мой! Что вы хотите сказать?
– Послушай, Амори, – продолжал старик, взяв вторую руку молодого человека в свои, – то, что я скажу тебе – это не упрек отца, это факт, о котором я сообщаю, как врач, озабоченный со дня рождения здоровьем своего ребенка; только дважды ее здоровье вызывало у меня серьезные опасения: первый раз, когда в малой гостиной ты сказал, что любишь ее, второй раз…
– Да, отец, ах, не напоминайте мне об этом, я об этом вспоминаю тоже, и очень часто, в тишине ночей – когда вы бодрствовали около Мадлен, а я плакал в своей комнате; это воспоминание было мне упреком; но что мне делать, если рядом с Мадлен я становлюсь как безумный, я забываю обо всем, моя любовь сильнее меня, я теряю самообладание, меня можно простить.
– Я тебя прощаю, мой дорогой Амори, если было бы иначе, ты бы ее не полюбил. Увы! Вот разница между моей и твоей любовью. Моя любовь предвидит постоянно будущие несчастья, твоя – постоянно забывает о несчастном прошлом. Вот почему, мой дорогой Амори, надо на время удалить слепую эгоистическую любовь и оставить мою любовь, преданную и предвидящую.
– О, отец, что вы говорите, Боже мой! Я должен покинуть Мадлен?
– Только на несколько месяцев.
– Но, отец, Мадлен меня любит так же, как я ее люблю, я это хорошо знаю, это невозможно. (Господин д'Авриньи улыбнулся). Не боитесь ли вы, что мое отсутствие причинит больше зла вашей девочке, чем мое присутствие?
– Нет, Амори, она будет тебя ждать, а надежда – сладкое утешение.
– Но куда я поеду, о Боже! Под каким предлогом?
– Предлог найден, и это даже не предлог. Я добился для тебя миссии при дворе в Неаполе: ты скажешь, или лучше я скажу – я не хочу, чтобы ты нанес удар – я скажу, что забота о твоем будущем потребует, чтобы ты выполнил это поручение. Затем, когда она закричит, я скажу ей очень тихо: «Молчи, Мадлен, поедем ему навстречу, и вместо того, чтобы быть разлученными на три месяца, вы будете разлучены только на шесть недель.»
– Вы поедете мне навстречу, отец?
– Да, до Ниццы: Мадлен нужен теплый и мягкий воздух Италии, я отвезу ее в Ниццу, так как до Ниццы она может ехать, не уставая, поднявшись по Сене, следуя по Бриарскому каналу и спускаясь по Соне и Гаронне.
Из Ниццы я напишу, чтобы ты тотчас же возвращался или подождал еще, в зависимости от того, будет ли Мадлен сильной или слабой, и тогда, ты понимаешь, твое отсутствие больше не причинит боль, так как надежда на будущую встречу сменится радостью, сладкой радостью, без тех ужасных волнений, которые доставляет ей твое присутствие, без тех ужасных физических страданий, которые ее изматывают.
Дважды я ее спас, но я предупреждаю тебя, Амори, третий кризис – и она умрет, а этот третий кризис, если ты будешь рядом, неизбежен.
– О, Боже, Боже!
– Амори, это не только ради тебя и ради меня я прошу, но ради нес. Пожалей мою бедную лилию и помоги мне ее спасти, сравни разлуку на время, разлуку на расстоянии с вечной разлукой, разлукой из-за смерти.
– О, да, да, все, что хотите, отец! – воскликнул Амори.
– Хорошо, мой сын, – сказал старик, улыбнувшись первый раз за пятнадцать дней, – хорошо, я тебя благодарю, и в этот час, чтобы тебя вознаградить, я осмелюсь тебе сказать: «Будем надеяться!»
XXI
На следующий день господин д'Авриньи вышел, удовлетворившись, что Мадлен чувствует себя лучше: он должен был увидеть короля, чтобы извиниться перед ним, затем министра иностранных дел, чтобы напомнить ему о его обещании.
Конечно, господин д'Авриньи мог бы сказать, не боясь прослыть обманщиком, что он сам был болен, так как за пятнадцать дней он постарел на пятнадцать лет, и хотя ему было только пятьдесят, его волосы поседели полностью.
Спустя час господин д'Авриньи вернулся, уверенный, что в день, когда он пожелает, дипломатическое письмо будет готово.
У дверей своего особняка он встретил Филиппа.
С того вечера, когда Мадлен чуть не умерла, Филипп приходил каждый день, чтобы узнать новости; сначала его принимала Антуанетта, потом, после ее отъезда, он обращался к Жозефу, спрашивая его о Мадлен и Антуанетте.
Что касается Амори, то Филипп думал, что тот должен быть обиженным на него; однако в течение пятнадцати дней Амори был так занят, что забыл о существовании своего друга.
Господин д'Авриньи узнал о внимании Филиппа и поблагодарил его с сердечной непринужденностью отца.
Затем он вернулся к Мадлен.
Наступили первые прекрасные дни июня; был полдень – самый теплый час дня, и господин д'Авриньи разрешил впервые открыть окна в комнате Мадлен; он нашел девушку сидящей на кровати и радующейся свежему воздуху, которым она еще не дышала, и зелени, по которой она не могла ни бегать, ни ходить, но зато ее кровать была усеяна цветами и походила на тот прекрасный временный алтарь, какой мы все видели в нашей юности и какой мы увидим еще, когда люди догадаются вернуть Богу этот красивый и поэтический праздник «тела Господня», что они отменили.
Амори приносил Мадлен цветы, которые ей нравились и которые он собирал для нее.
– Ах, отец, – сказала девушка, заметив господина д'Авриньи, – как я благодарна вам за этот сюрприз, который вы позволили Амори мне сделать, вернув мне воздух и цветы, мне кажется, что я дышу свободнее, вдыхая аромат лета, и я, как та бедная птица, помните, отец, которую вы поместили с розовым кустом в свою клетку для опытов и которая каждый раз умирала, как только вы убирали от нее розовый куст, и, наоборот, оживала каждый раз, как только вы его возвращали. Скажите, отец, когда мне не хватает воздуха, когда я задыхаюсь, словно я тоже в клетке, – не могли бы меня вернуть к жизни, окружая цветами?
– Да, дитя мое, – сказал господин д'Авриньи, – мы так и сделаем, будь спокойна, я увезу тебя в страну, где ни розы, ни девушки не умирают, и там ты будешь жить среди цветов, как пчелка или птица.
– В Неаполь, отец? – спросила Мадлен.
– О нет, дитя мое, Неаполь очень далек для первой поездки, к тому же в Неаполе дует сирокко,от которого умирают цветы, а неощутимый пепел Везувия сжигает грудь девушек. Нет, мы остановимся в Ницце.
И господин д'Авриньи замолчал, вопросительно глядя на Мадлен.
– И что? – спросила Мадлен в то время, как Амори опустил голову.
– А Амори поедет в Неаполь.
– Как? Амори нас покидает? – вскрикнула Мадлен.
– Ты называешь это «покидает», мое дитя? – живо возразил господин д'Авриньи.
И тогда мало-помалу, слово за слово, с бесконечными предосторожностями, он объявил Мадлен о плане, который он придумал и который состоял, как мы уже сказали, в том, чтобы прибыть в Ниццу и ожидать в этой оранжерее Европы возвращения Амори.
Мадлен выслушала все эти планы, склонив голову, как бы во власти одной-единственной мысли, и когда отец закончил, она спросила:
– А Антуанетта, Антуанетта поедет с нами?
– Моя бедная Мадлен, – сказал господин д'Авриньи, – я на самом деле в отчаянии, что разлучаю тебя с твоей подругой, с сестрой, но ты понимаешь, что я не могу доверить присмотр за домом в Париже и за домом в Виль-Давре посторонним. Антуанетта остается.
Радость блеснула в глазах Мадлен, отсутствие Антуанетты примирило ее с отсутствием Амори.
– А когда мы поедем? – произнесла она с чувством, похожим на нетерпение.
Амори поднял голову и посмотрел на нее удивленно. Амори, с его эгоистичной любовью влюбленного, не догадался ни об одной из тайн, в которые со своей отеческой любовью проник господин д'Авриньи.
– Наш отъезд зависит от тебя, дорогое дитя, – сказал господин д'Авриньи, – заботься хорошо о своем драгоценном здоровье, и как только ты будешь достаточно сильной, чтобы перенести путешествие в коляске, то есть, когда, опираясь на мою руку или руку Амори, ты дважды обойдешь, не уставая, сад, тогда мы уедем.
– Ах, будь спокоен, отец, – воскликнула Мадлен, – я сделаю все, что ты мне прикажешь, и мы очень скоро уедем.
То, что господин д'Авриньи предвидел, оправдалось: в Виль-Давре Антуанетта была слишком близка к Амори.
Амори – Антуанетте
«Вы спрашиваете подробности о выздоровлении Мадлен, дорогая Антуанетта, я понимаю это: недостаточно знать, что ей лучше, вы хотите знать еще, как лучше? По правде говоря, я тот рассказчик, который вам нужен, так как, не имея вас рядом, чтобы говорить о ней, я счастлив вам писать. Кроме того, очень странно, но к ее отцу, который любит ее почти так же, как и я, я не чувствую, не знаю почему, ни доверия, ни непринужденности. Это объясняется, без сомнения, разницей в возрасте или серьезностью его характера. С вами, дорогая Антуанетта, все иначе, я буду говорить о ней с вами всегда.
В течение восьми дней после вашего отъезда я повторял каждый вечер, буду ли я жить или умру, так как все эти восемь дней Мадлен была в опасности. Сегодня, дорогая Антуанетта, я могу сказать: я буду жить, поскольку я могу сказать, что она будет жить.
Верьте мне, Антуанетта: это не банальная и проходящая любовь, которой я ее люблю; это не женитьба ради приличий, которые я соблюдаю, женясь на Мадлен; это не женитьба из привязанности, как говорят еще. Меня с ней объединяет необычная страсть, беспримерная, единственная, и, если она умрет, я должен умереть.
Бог не захотел ее смерти, спасибо, Боже. Только позавчера д'Авриньи поверил, что сможет поручиться за ее жизнь, а еще он сказал, что при одном условии: я должен уехать.
Сначала я подумал, что новость окажется опасной для Мадлен, но, без сомнения, у бедного ребенка не было сил живо чувствовать, так как, узнав, что она будет ждать в Ницце, где я присоединюсь к ним, она почти заторопилась уехать; это мне показалось еще более удивительным, так как ее отец сообщил ей, что вы не сможете ее сопровождать.
В остальном больные похожи на больших детей. Со вчерашнего дня она делает себе праздник из этого путешествия.
Действительно, ей кажется, что мы совершим его вместе, хотя господин д'Авриньи меня уже предупредил, что я уеду через восемь дней.
Но даже если предположить, что состояние больной будет улучшаться, Мадлен не сможет, очевидно, уехать раньше, чем через три недели или месяц.
Как смог он убедить Мадлен позволить мне уехать?
Признаюсь, я об этом не знаю, но он мне сказал, что возьмет все на себя.
Сегодня впервые Мадлен встала, или точнее, господин д'Авриньи перенес ее из кровати в большое кресло, которое он поставил около окна, и бедный ребенок был еще так слаб, что, если бы во время этого переезда миссис Браун не поднесла ей флакон с нюхательной солью, она, конечно, упала бы в обморок. Однажды, когда она сидела у окна, мне разрешили войти.
О, Боже мой, дорогая Антуанетта, только тогда я смог узнать, какие губительные последствия нанесла болезнь моей обожаемой Мадлен.
Она красива, более красива, чем когда-либо, ибо в своем длинном платье без талии похожа на одного из прекрасных ангелов Беато Анджелико [61]61
Беато Анджелико (собст. Фра Джованни да Фьезоле, ок. 1400–1455) – итальянский живописец, представитель флорентийской школы Раннего Возрождения.
[Закрыть]с прозрачным челом и воздушным телом, но эти прекрасные ангелы – на небесах, в то время как Мадлен, благодаря Богу, еще среди нас; и то, что у них составляет божественную красоту, делает ее красоту ужасной.
Если бы вы смогли увидеть ее, как она счастлива и довольна у этого окна! Можно сказать, что она впервые видит небо, вдыхает этот чистый воздух, вдыхает запах благоухающих ароматом цветов; сквозь ее бледную и прозрачную кожу видно, как она возвращается к жизни.
Ах, Боже мой, разве когда-нибудь эта жизнь будет земной? Будет ли это хрупкое создание чувствовать человеческие радости и страдания, не сгибаясь от радости или от горя?
Все эти страхи усиливаются поведением отца, который через четверть часа подходит к ней и берет ее за руку, щупая пульс.
Вчера вечером он был веселым; пульс уменьшился на три или четыре удара в минуту за день.
В четыре часа, когда солнце полностью покинуло сад, несмотря на просьбы Мадлен, господин д'Авриньи потребовал, чтобы она легла; он взял ее на руки и отнес в кровать, но, к его радости, она лучше перенесла этот второй переезд, чем первый: она сама держала флакон, и он ей был не нужен, что служило доказательством того, что воздух и солнце вернули ей некоторые силы.
В то время, как ее перенесли на кровать, я играл в гостиной мелодию Шуберта [62]62
Шуберт Франц (1797–1828) – австрийский композитор, создатель романтической песни-романса.
[Закрыть]; когда я кончил играть, миссис Браун пришла мне сказать от ее имени, чтобы я продолжал играть. В первый раз она слышала музыку с того самого ужасного вечера, когда музыка ее чуть не убила. Я продолжал играть по ее просьбе и, когда пришел к ней, нашел ее в экстазе.
– Ах, вы не представляете, Амори, – сказала она мне, – что эта ужасная болезнь, которая так всех вас беспокоит, имеет удивительную сладость для меня: мне кажется, что чувства не только удвоили свои силы, но пробудили во мне другие чувства, прежде не существовавшие, чувства души – если это можно так назвать.
В этой музыке, которую вы мне сейчас играли и которую я слышала двадцать раз, я услышала мелодию, о которой я не подозревала до сегодняшнего дня, как в запахе роз и жасмина я чувствую теперь аромат, какой я не чувствовала раньше и какой, может быть, я не буду чувствовать, когда здоровье вернется ко мне.
Это, как вчера… (не смейтесь надо мной, Амори). Славка пела в кустарнике, где у нее гнездо; и мне показалось, что, если бы я была одна, а не с вами или с моим отцом, и если бы я закрыла глаза, если бы сконцентрировала все способности моего разума на этом пении, я бы поняла, о чем эта славка-самец говорил со своей самочкой и со своими малышами.
Я смотрел на господина д'Авриньи, дрожа от мысли, что Мадлен бредит, но он меня успокоил, покачав головой.
Через минуту он вышел.
Мадлен наклонилась к моему уху.
– Амори, – сказала она, – сыграйте тот вальс Вебера, который мы танцевали вместе, знаете его?
Я понял, что Мадлен ждала ухода своего отца, чтобы попросить меня сыграть этот вальс, и я испугался, что это опасно, если она услышит те же звуки, приведшие ее в такое сильное нервное возбуждение, и я ответил, что я его не совсем помню.
– Ну, ладно, – сказала она, – вы его поищите, а завтра вы мне его сыграете.
Я пообещал.
Ах, Боже мой! Разве то, о чем говорил мне господин д'Авриньи, правда?
Ей нужны волнения, хотя они ее убивают.
Когда я ее покинул вечером, она попросила меня, чтобы я обещал ей сыграть завтра этот вальс Вебера.
Господин д'Авриньи с десяти часов вечера до шести часов утра трижды заходил в комнату дочери и каждый раз находил ее спящей.
Миссис Браун, чья очередь была дежурить, успокоила его, сказав, что за все время, то есть за восемь часов, она проснулась только два раза, каждый раз проглатывая несколько капель успокоительной микстуры, приготовленной ее отцом, засыпала, уверяя миссис Браун, что чувствует себя лучше.
На следующий день, то есть сегодня утром, когда, по привычке, господин д'Авриньи прежде, чем ввести меня к Мадлен, рассказал мне о состоянии ее здоровья за ночь, я ему сказал, о чем она просила меня накануне – о вальсе Вебера.
Он оставался мгновение задумчивым, потом покачал головой.
– Я вам сказал правду, Амори, – ответил он, – когда говорил о необходимости эмоций, которых я боюсь, и о том, что ваше присутствие поддерживает их. Ах, мой друг, не сомневайтесь в справедливости моих слов, как я хотел бы, чтобы вы уехали.
– Но как быть, должен ли я играть этот вальс или нет? – спросил я его.
– Играйте его, нечего бояться, я не уйду, только слушайтесь меня: прекращайте или продолжайте играть, когда я вам скажу.
Я вошел в комнату Мадлен, она была радостной.
Ночь, как и сказал мне господин д'Авриньи, прошла хорошо, и жар утром уменьшился, как и вечером.
– Ах, друг мой, – сказала она мне, – как я хорошо спала, какой сильной я чувствую себя, мне кажется, если бы мой «тиран» мне разрешил, – и при этом она бросила взгляд безграничной любви на своего отца, – я пошла бы или полетела бы, как птица, но он считает, что знает меня лучше, чем я, и на сегодня он привязывает меня к этому проклятому креслу.
– Вы забываете, дорогая Мадлен, – сказал я ей, – что еще позавчера вы добивались этого кресла, и, сидя здесь, у открытого окна, вы чувствовали себя хорошо, как в раю. Вчера вы оставались в нем и чувствовали себя счастливой.
– Да, без сомнения, но то, что было хорошо вчера, не так хорошо сегодня. Если вы любите меня сегодня так, как вы любили меня вчера, – этого недостаточно, и я не найду удовлетворения в подобной любви. Все чувства, которые не увеличиваются – уменьшаются. Знаете, где я хотела бы быть? Я хотела бы быть под этим кустом роз, лежать на этом прекрасном и таком зеленом газоне, который, должно быть, такой мягкий.
– Итак, – сказал господин д'Авриньи, – я очень рад, дорогая Мадлен, что твое горячее желание ограничивается таким малым; через три дня ты там будешь.
– Правда, отец! – воскликнула Мадлен, хлопая в ладоши, как ребенок, которому пообещали желаемую игрушку.