Текст книги "Консьянс блаженный"
Автор книги: Александр Дюма
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 32 страниц)
Однажды Бастьена попросили объездить коня, только что купленного местным фермером г-ном Детурнелем. День был воскресный, и хвастливый Бастьен, желая триумфально продемонстрировать людям свое мастерство в выездке, выбрал в качестве манежа деревенскую площадь, а свой спектакль приурочил к окончанию церковной службы.
В эту минуту, когда девушки, томившиеся во время богослужения и теперь спешившие поскорее вновь обрести дневной свет, свободу и возможность поболтать, стали появляться на пороге церкви, Бастьен предстал перед церковью на строптивом жеребце.
Путь от конюшни до деревенской площади составлял всего около половины льё, но конь прошел его за полчаса, поскольку всадник сдерживал его, стремясь показаться перед выходящими из церкви людьми ни минутой раньше, ни минутой позже.
Затея Бастьена привела к тому, что на коне забелели клочья пены, глаза его налились кровью, а ноздри обожгло огненное дыхание.
Доехав до места, достойного бравого гусара, то есть до деревенской площади, Бастьен приступил к своим упражнениям.
Вначале казалось, что победу одержит человек; однако то ли в коне взыграло чувство собственного достоинства, о котором говорит Бюффон, то ли он не мог стерпеть все те оскорбления, которым целый час подвергал его Бастьен, то ли он решил воспользоваться случаем и на виду у всех совершить акт страшной мести – так или иначе, увидев ступени церковной лестницы, устланные коврами, как в цирке, и множество людей, похожих на цирковую публику, конь начал целую серию прыжков из стороны в сторону и яростных брыканий и завершил их такой чехардой, что, несмотря на все свое кавалерийское мастерство, гусар вылетел из седла и уткнулся носом в пыль, оказавшись на десять шагов впереди коня.
Что касается строптивца, то он, лишь только избавился от всадника, круто развернулся и галопом поскакал по дороге к своей конюшне.
Зрелище это вызвало взрыв хохота у всех крестьянских парней, которых, как мы уже говорили, Бастьен всегда затмевал, всегда высмеивал, всегда вынуждал отступать, так что у них не было причин испытывать к нему большую симпатию; однако, увидев, что гусар, вместо того чтобы сразу же вскочить на ноги, продолжал неподвижно лежать на месте падения, люди сообразили, что он ударился головой о землю и потерял сознание, и все тут же бросились к нему на помощь.
Однако они ошиблись лишь отчасти: Бастьен не потерял сознания, но был оглушен.
Его подняли и заставили выпить стаканчик водки; ему стали дуть в лицо, и он открыл одновременно и глаза и рот: глаза, чтобы яростно вращать ими в поисках коня, а рот, чтобы разразиться проклятиями и богохульствами, показавшими арамонским крестьянам, насколько гусарская речь богаче речи деревенской.

Но вдруг глаза Бастьена перестали вращаться, а рот закрылся, словно он увидел перед собой голову Медузы.
Нет, он увидел нечто пострашнее.
То был Консьянс, приведший строптивого коня по улице, по которой тот пустился в бегство. Юноша сидел верхом на жеребце, ставшем таким же кротким, как тот мирный осел, на котором Господь осуществил свой въезд в Иерусалим, и, так как Консьянс держал в руке зеленую ветку, подобную ветви священной пальмы, так как ноги его свисали по бокам коня вне стремян, так как взгляд его был приветлив, а улыбка – ласковой, так как все посторонились, чтобы освободить для него проход, – сходство блаженного с божественным прообразом было настолько велико, насколько возможно сходство между бедным смертным и Богом.
Бастьену на мгновение померещилось, что он находится во власти сновидения: он протирал глаза и произносил нечленораздельные звуки, он видел, как приближается к нему эта мирная живая реальность, но она наводила на него ужас, словно полночное видение.
– Господин Бастьен, – спокойно обратился к гусару Консьянс, – я шел из Лонпре и на дороге увидел вашего коня, спасающегося бегством; я подумал, что это вас обеспокоит, потому и привел его к вам.
Все разразились хохотом, но только не Бастьен. Консьянс обвел окружающих удивленным взглядом: он не понимал, почему все смеются.
Юноша покраснел, слез с коня, передал поводья в руки Бастьена и, положив ладонь на голову Бернара, встал в нескольких шагах позади Мариетты, только что вышедшей с г-жой Мари из церкви по окончании мессы и теперь смотревшей на всю эту сцену, не понимая, что тут происходит.
Бастьен забыл поблагодарить Консьянса; горя нетерпением взять реванш, он вскочил на коня. Похоже, что Консьянсу удалось изгнать из животного дьявола, еще четверть часа тому назад таившегося в нем. На сей раз конь покорился всаднику, не позволив себе ни взбрыкиваний, ни прыжков из стороны в сторону.
Бастьен доставил г-ну Детурнелю навсегда укрощенного коня.
Нечего и говорить, что гусар и словом не обмолвился о том, каким образом был достигнут результат, после которого г-н Детурнель стал относиться к Бастьену с величайшим почтением.
Однако сам гусар так никогда и не узнал, что сделал Консьянс для укрощения коня, сбросившего с себя не кого-нибудь, а его, Бастьена, и, поскольку кавалерист был слишком горд, чтобы спросить Консьянса о его секрете, поскольку сам Консьянс постеснялся бы об этом заговорить, тайна укрощения бунтаря так и осталась загадкой.
Произошло еще одно событие, из-за которого Бастьен, к его великому отчаянию, оказался в долгу перед Консьянсом.
Помимо танцев, фехтования и верховой езды, Бастьен увлекался еще и охотой. До поступления в армию он стал одним из самых опытных браконьеров; теперь же, по возвращении на родину, благодаря кресту Почетного легиона, весьма почитаемому в те времена, он охотился едва ли не всюду, где ему хотелось, в окрестностях Арамона, Лонпре и Ларньи.
Сначала, лишенный двух пальцев на правой руке, Бастьен не мог управиться с ружьем; тогда, вместо того чтобы упражнять правую руку, он стал учиться стрелять при помощи левой. В первые дни все выпущенные пули летели мимо цели, затем – три четверти их, а еще через какое-то время – только половина. Хватило месяца, чтобы Бастьен научился стрелять левой рукой так же метко, как некогда у него получалось правой, а это означало, что он снова стал одним из лучших стрелков края.
Бывший солдат очень любил охотиться на болотах, так как они изобиловали дичью.
Чаще всего он предпочитал болото Вюалю, так как требовалось всего лишь четверть часа, чтобы дойти туда из Арамона или Лонпре.
Туда же постоянно ходил другой знаменитый охотник, насмешливый мельник, позволивший себе отпустить шуточку по адресу Катрин насчет еще не снесенного гусиного яйца.
Шуточку эту знал и Бастьен, но, вместо того чтобы сердиться на нее, он, вспоминая эту остроту, не раз смеялся вместе с ее автором, а это доказывало, что сам он не намерен явить прекрасной Катрин матримониальное перо, чего она ждала с нетерпением.
Так что мельник и Бастьен стали лучшими друзьями и, когда наступал сезон охоты, ходили с ружьями три-четыре раза в неделю то вместе, то порознь.
И вот однажды, когда Бастьен охотился один в камышах огромного пруда, который тянулся с севера на юг и над которым возвышалась плотина с построенной на ней мельницей, он с обычной ловкостью, с третьего поворота, подстрелил кулика.
Кулик упал, но упал в пруд.
Любой охотник страшно досадует, когда теряет свою добычу. Тщеславный Бастьен досадовал сильнее, чем кто-либо другой. Так что он решил достать своего кулика из воды во что бы то ни стало.
Он положил ружье на землю, чтобы освободить обе руки и стал осторожно продвигаться по зыбкой почве у самой кромки воды.
Охотник приблизился к птице насколько это было возможно, но до кулика оставалось еще восемь – десять шагов.
Отличный стрелок, отличный наездник, отличный фехтовальщик, Бастьен имел один пробел в своем воспитании: он был никудышным пловцом.
В качестве вспомогательных средств гусар использовал все, что только можно, но, будучи третьеразрядным пловцом, был явно не способен добраться вплавь до кулика.
В эти минуты Бастьен, наверно, поменял бы любой из своих талантов на умение хорошо плавать.
Тем не менее он преисполнился решимости добыть свой охотничий трофей.
К счастью, пруд Вюалю был непроточным, и подстреленная птица оставалась на том же месте, куда она упала.
Бастьен огляделся и увидел иву; подойдя к дереву, он выломал длинную ветку и возвратился к самому краю пруда.
Отсюда, добавив к длине своей руки длину ветки, он почти дотянулся ею до кулика.
Он даже дотронулся до птицы веткой.
Но кончик ее оказался таким гибким, что Бастьену все же не удалось подтащить добычу к себе.
Для этого потребовалось бы наклониться вперед на пять-шесть дюймов.
Бастьен наклонился, Бастьен изогнулся, Бастьен искривился дугой.
Наконец гусар так сильно потянулся вперед, что голова, можно сказать, повлекла за собой все тело, и он упал в воду.
Бастьен тут же понял все последствия этого падения.
Можно было ставить десять против одного, что он уже утопленник.
Сколь ни краток был отпущенный ему миг, Бастьен испустил душераздирающий крик, ибо его положение действительно было отчаянным.
К счастью, возвращаясь из Восьена, по плотине в эту минуту шел Консьянс в сопровождении верного Бернара; юноша услышал страшный крик и устремился к тому месту пруда, откуда донесся этот вопль.
В камышах уже была проложена дорожка, и Консьянс добежал по ней к оконечности мыска, откуда Бастьен, как позднее выразился острослов-мельник, по-гусарски нырнул вниз головой.
Консьянс увидел, как в этом месте шумно бурлит вода, мутная от поднявшейся со дна тины.
Затем посреди этого бурления юноша увидел торчащие из воды руки, беспомощно пытавшиеся схватить что-нибудь в воздухе.
Одного мгновения было достаточно, чтобы сообразить: здесь тонет человек; еще не зная, кто это, Консьянс дал знак Бернару, и тот сразу же бросился в пруд.
Через пять секунд пес вынырнул, держа Бастьена за воротник куртки, и поплыл к берегу, где Консьянс подхватил незадачливого охотника и, полуживого, вытащил на сушу.
Тут оба узнали друг друга; Консьянс почувствовал настоящую радость, что избавил человека от смертельной опасности, а Бастьену стало немного стыдно, что такую неоценимую услугу ему пришлось принять от Консьянса.
Но в конце концов Бастьен был честным парнем: страх расстаться с жизнью свидетельствовал о том, насколько она дорога ему, и он стал от души благодарить Консьянса; однако, так как Бернар тоже весьма способствовал его спасению, гусар, предпочитая быть обязанным собаке в большей мере, чем человеку, повернул дело так, что в его устах самых жарких похвал заслуживала именно она.
Поэтому впоследствии, встречая пса, Бастьен всякий раз ласкал его с преувеличенной благодарностью, за чем таилась неблагодарность по отношению к Консьянсу.
Но Консьянс никак не замечал этой тонкости, которая могла бы причинить боль любому другому не столь христианскому сердцу, и всякий раз, когда возникал разговор на эту весьма неприятную для Бастьена тему, тот с деланной веселостью заставлял себя сказать:
– О, ей-Богу, я и вправду шел на дно, и, не окажись рядом бедного Бернара, меня в эту минуту, вероятно, пожирали бы щуки папаши Шарпантье. Не так ли, Консьянс?
Консьянс отвечал просто:
– О, Бернар – отличный пес!
Дни, недели и годы протекали в будничных событиях, и, если не считать рассказанных нами случаев, каждое завтра было похоже на каждое вчера словно две капли воды.
Наступили последние дни октября 1813 года, и в середине одного из этих дней папаша Каде, возвращавшийся домой после визита к своей земле, увидел г-жу Мари, Мариетту, маленького Пьера, Мадлен, Консьянса и Бернара, собравшихся на пороге дома с правой стороны дороги, и в соответствии с установившимся порядком забрал с собой Мадлен, ее сына и собаку в дом напротив.
Это был вечер, когда начинаются деревенские посиделки. Еще утром, вместе с Мариеттой доставив молоко горожанам, Консьянс возвращался через ту часть леса, что называют Каштановой рощей, собрал там большую сумку каштанов и привез их на своей тележке.
Эти каштаны вместе с несколькими бутылками сладкого сидра составили вклад Консьянса к вечернему столу и на этом сельском приеме заняли место ужина с прохладительными напитками, подаваемого обычно на городских раутах.
Посиделки проходили в огромном погребке, куда каждая девушка приносила свою прялку и кудель; подвешенная к потолку лампа неверным светом освещала молодые свежие лица; при ней было темновато, но для прядения яркий свет и не требовался, так что делу это скудное освещение, по сути, не вредило, зато оно весьма способствовало проявлению любовных чувств.
Как и следовало ожидать, с того дня, когда молодых людей пустили на посиделки, Бастьен, приглашенный туда так же, как другие, а то и за счет других, являл собою главное украшение этих собраний.
Для воскресных вечеров он придумал множество игр, и хотя они были весьма изобретательны, у них не было шансов воплотиться в жизнь. Некоторые из этих игр, после обсуждения на совете матерей и самых благоразумных девушек, были сочтены слишком уж гусарскими, чтобы их принять без поправок.
Мариетта, как и все девушки Арамона, приходила на эти посиделки: в ее возрасте остаться вне круга своих ровесниц значило бы выделяться и прослыть зазнайкой, как выражались в деревне.
Правда, Мариетта редко пела песни, водила хороводы или играла в те несложные игры, в которых г-жа де Лонгвиль никогда не принимала участия под тем оригинальным предлогом, что невинных игр она не любит.
Так что обычно Мариетта сидела в каком-нибудь уголке, занимая там самое скромное место, а из противоположного угла Консьянс, лежа или стоя с Бернаром, распростершимся у его ног, неотрывно смотрел на очаровательное лицо девушки и словно видел ее не только глазами, но всем своим естеством.
Обычно люди спорили из-за мест на посиделках, но только не с Консьянсом; если бы кому-нибудь вздумалось его обидеть, вся деревня, любившая своего бедного блаженного, поднялась бы, чтобы отомстить за такую обиду, а вот у Бернара место оспаривали, ибо, будучи простым четвероногим, он не находил ничего уж такого занятного ни в песнях, ни в танцах, ни в играх и, занимая немалое место, не только не помогал собравшимся, но изрядно им мешал.
Однако в этот вечер для него сделали исключение: все знали, что пес доставил каштаны из Виллер-Котре в Арамон, чтобы украсить ими праздничный стол.
Вечеринка удалась. Она удалась благодаря тем проявлениям человеческого тщеславия, которые, согласно утверждению древнеримского поэта Лукреция, удваивают счастье.
Погода стояла сумрачная, холодная, ветреная, и, укрывшись в погребке, согретые уютным теплом, парни и девушки слушали, как свистит ветер в ветвях, срывая с них пожелтевшие листья, которые кружили в воздухе, словно ночные птицы, совершающие мрачный полет.
Каждый занимал в погребке то же самое место, что и в прошлом году. Две-три такие же скромницы, как Мариетта, надеялись остаться всего лишь простыми зрителями игры и предусмотрительно принесли с собой прялки, чтобы не сидеть без дела.
Подобного рода вечера всегда начинались песнями, порою несколько легкомысленными в своей наивности; но, как известно, стыдливость сельских девушек потревожить не так легко, как стыдливость городских барышень, и то, что последних бросает в краску и заставляет отвернуться, у первых обычно вызывает только искренний простодушный смех.
Кому начинать петь, решал жребий; все знали, что Мариетта всегда вежливо отказывается играть активную роль на посиделках, а потому в жеребьевку ее не включали.
Бумажки с именами присутствующих были брошены в шляпу. Ее принесли Консьянсу; простодушный Консьянс запустил туда руку и извлек бумажку с именем Катрин.
Слушать, как поет Катрин, для всех было большой радостью. Катрин не только знала самые красивые песни, но и пела их в той манере, какую она усвоила на спектаклях в Париже, посещая их вместе с хозяйкой, по ее словам очень к ней благоволившей.
Так что Катрин не приходилось упрашивать. Она приглашала девять своих подруг, и десять девушек брали друг друга за руки; каждая получала условное имя, передаваемое по кругу; их руки раскачивались ритмически вперед-назад; хоровод плавно кружился, и слегка металлическим голосом Катрин начинала очередную песню, мелодию которой, к сожалению, мы воспроизвести не можем, зато приводим ее слова:
Было нас десять подруг на лугу;
Замуж пора всем. Ручаться могу:
Была там Дина,
Была там Лина,
Была Сюзетта, была Мартина,
Ах-ах!
Катеринетта и Катрин.
Была там юная Лизон,
Была графиня Монбазон,
Была Мадлен,
Была Дю Мен.
Сын короля проезжал в добрый час,
Всех до одной поприветствовал нас:
Поклон Дине,
Поклон Лине,
Поклон Сюзетте, поклон Мартине,
Ах-ах!
Катеринетте и Катрин.
Поклон молоденькой Лизон,
Поклон графине Монбазон,
Поклон Мадлен
И поцелуй Дю Мен.
Нас поприветствовал всех до одной,
Всем по колечку дал принц молодой:
Колечко Дине,
Колечко Лине,
Колечко Сюзетте, колечко Мартине,
Ах-ах!
Катеринетте и Катрин.
Кольцо молоденькой Лизон,
Кольцо графине Монбазон,
Кольцо Мадлен,
Брильянт Дю Мен.
Всем по колечку нам принц подарил,
Всех нас отужинать он пригласил:
Яблоко Дине,
Яблоко Лине,
Яблоко Сюзетте, яблоко Мартине,
Ах-ах!
Катеринетте и Катрин.
Яблоко юной Лизон,
Яблоко Монбазон,
Яблоко Мадлен
И апельсин Дю Мен.
Всех нас отужинать принц пригласил,
А после ужина спать уложил:
В солому Дину,
В солому Лину,
В солому Сюзетту, в солому Мартину,
Ах-ах!
Катеринетту и Катерину.
В солому юную Лизон,
В солому Монбазон,
В солому Мадлен,
На ложе мягкое Дю Мен.
Всех до одной нас он спать уложил,
С зарей по домам разойтись предложил:
Прощай же, Дина,
Прощай же, Лина,
Прощай, Сюзетта, прощай, Мартина,
Ах-ах!
Катеринетта и Катрин.
Прощай же, юная Лизон,
Прощай, графиня Монбазон,
Прощай, Мадлен!
Останься здесь, Дю Мен!
Хоровод Катрин имел большой успех у парней и девушек, чего нельзя сказать о Бернаре: словно протестуя против фривольности последних двух куплетов, он поднял морду, обеспокоенно посмотрел на дверь и протяжно завыл.
Нечего и говорить, протест такого рода отнюдь не нашел поддержки у развеселившейся компании, которая велела Бернару помолчать, и кто-то уже требовал вторую песню.
Бумажки с именами присутствующих снова бросили Консьянсу в шляпу, и юноша, по-видимому встревоженный больше остальных воем Бернара, запустил туда руку.
На этот раз он извлек бумажку с именем Бастьена.
Чем-чем, но просьбой исполнить песню смутить Бастьена было невозможно: в запасе у него имелся целый репертуар, но репертуар особого сорта, и потому даже девушки, вовсе не слывшие недотрогами, обеспокоенно ждали, какую же песню собирается спеть гусар.
– Ха-ха! – откликнулся тот, покручивая ус, – значит, это мне выпал жребий спеть вам песенку.
– Да, да! – подтвердили девушки, – но только хорошую, не правда ли?
– Конечно же, хорошую, – согласился Бастьен, – я ведь никаких других и не знаю.
Среди присутствующих прошел шепот недоверия.
Бастьен, чтобы успокоить публику, без промедления громким голосом затянул такую песню:
В боевом строю гусары,
Рен-тен-тен!
В боевом строю гусары,
Рен-тен-тен!
В сапоге одна нога, а другая – без;
Где тебя, гусар-бедняк, так мытарил бес?
Рен-тен-тен!
И тут настроения протеста, наметившиеся при первых же словах, вырвались наружу.
– Ах, господин Бастьен, – попросили девушки, держа друг друга за руки, – пожалуйста, какую-нибудь другую, другую!
– Как другую?!
– Да, да, другую, сделайте милость.
– А почему другую? – полюбопытствовал гусар.
– Да потому, что эту мы знаем, – объяснили парни, – ты нам пел ее уже больше десяти раз.
Бастьен, сдвинув брови, повернулся к молодым людям:
– Допустим, я ее пел уже десять раз, а если мне хочется спеть ее и в одиннадцатый?
– Дело твое, Бастьен, но и мы вольны уйти, чтобы ее не слышать.
И два или три парня сделали шаг к двери.
Бернар, похоже, был на стороне протестующих, так как снова поднял морду и стал выть еще дольше и мрачнее, нежели в первый раз.
Души всех присутствующих словно содрогнулись.
– Господи Боже, – вскричала Мариетта, – уж не умирает ли кто-нибудь неподалеку?
– Не заставишь ли ты помолчать свою собаку? – воскликнул Бастьен, обратившись к Консьянсу.
– Я могу приказать Бернару: «Держи Бастьена!», когда Бастьен тонет, – ответил Консьянс, – но не могу сказать: «Бернар, замолчи!», когда Бернар хочет говорить.
– Ах, вот как, ты не можешь заставить его замолчать, – процедил сквозь зубы Бастьен, – я сам за это возьмусь, если ему вздумается завыть еще раз.
– Бастьен, – сказал Консьянс самым убедительным тоном, – советую вам: никогда не трогайте Бернара.
– И почему же это? – поинтересовался Бастьен.
– Потому что Бернар сердится на вас.
– Бернар на меня сердится? Ха-ха, с чего бы это?
Консьянс поднял на Бастьена свои большие прозрачно-голубые глаза.
– А с того, что вы, Бастьен, меня не любите, а Бернар, который любит меня, не любит тех, кто меня ненавидит.
Все, даже Бастьен, онемели, услышав этот меланхолический ответ.
– Что за ерунда, – пробормотал гусар, – напротив, я тебя не ненавижу.
И он протянул Консьянсу руку.
Консьянс, улыбнувшись, подал ему свою.
Бернар поднял морду, высунул язык и облизал соединившиеся руки Консьянса и Бастьена.
– Ты прекрасно видишь, что он меня не ненавидит, – продолжал Бастьен, по-прежнему произнося на свой лад слово «ненавидеть».
– Потому что ты в глубине души добрый, – заявил Консьянс, – и потому что порой ты признаешься самому себе, что то нехорошее чувство, какое ты испытываешь ко мне, несправедливо.
Суждение, высказанное юношей, столь точно выражало все происходившее в душе Бастьена, что гусар не сумел найти в ответ ни единого слова и сменил тему разговора.
– Итак, – сказал он, – вы просите другую песню?
– Да, да! – хором подтвердили все.
– Хорошо, я вам спою одну, бретонскую хороводную, да еще и с бретонским акцентом, но для этого мне надо переодеться.
– Тебе переодеться? – удивились парни.
– Да… и пусть эти барышни переоденут меня в старушку-мать… своими белыми ручками, а иначе… до свидания, петь не буду.
– За этим дело не станет, – заверили девушки, – что вам понадобится, Бастьен?
– О, достаточно будет чепчика, косынки и передника; к этому надо добавить прялку и пучок кудели; может быть, я немножко запутаю нить, но тем хуже… нельзя приготовить омлет, не разбив яйца, как говаривают у нас в полку.
Затем он не удержался от возгласа в своей привычной манере, уже осужденной нами:
– О, черрт поберри! Полк – вот это да!
Поскольку все предметы, затребованные Бастьеном, достать было несложно, его быстро превратили в старую пряху, и истины ради надо сказать, что, когда Бастьен с его усами и косичкой, со старушечьим чепчиком на голове, с косынкой, скромно зашпиленной на груди, с очками на носу, уселся посреди погребка, пропуская кудель до пояса и приводя прялку в движение левой ногой, а правой рукой протягивая и смачивая нить, – желанный для Бастьена триумф был полным и каждый, даже Мариетта, хлопал в ладоши и покатывался со смеху.
И лишь Бернар казался обеспокоенным.
Но это обстоятельство волновало только Консьянса, начинавшего понимать, что Бернар не станет так тревожиться по пустякам; а Бастьен, ничуть об этом не задумываясь, подчеркнуто гнусавым голосом и в полном самозабвении под аккомпанемент прялки затянул такую песню:
Ах, как же хорошо,
Ах, как же хорошо
В лугах пасти коровок,
Быкам грозить кнутом,
Когда мы с ней вдвоем, когда мы с ней вдвоем!
Когда мы вчетвером, уже не так привольно,
А вот когда вдвоем, а вот когда вдвоем,
Прекрасно мы живем.
Зон-зон-зон.
Не стоит говорить, что этот последний трижды повторенный слог должен был передать жужжание веретена. К сожалению, на бумаге невозможно сохранить и изобразить мимику Бастьена, а без этого, разумеется, нам не удастся произвести на читателей то же самое впечатление, какое Бастьен произвел на своих слушателей: он вызвал у них безудержный хохот.
Ободренный началом, Бастьен затянул снова:
Ужель не знаешь ты, пастушка, что ножка
Под юбкою твоей
Волнует все сильней.
Грудь прикрывать платком – что проку в этом, крошка?!
Тебе пятнадцать лет —
В любви загадок нет.
Зон-зон-зон.
Красавица Нинон, услышь меня, пойми же:
Зла не чиня, любя,
Хочу обнять тебя.
Чтоб знать, как нежен я, присядь ко мне поближе!
Всё, что сулит нам страсть,
Со мной вкусишь ты всласть.
Зон-зон-зон.
Красавица Нинон, во власти сладкой речи
Сплясала босиком
Под молодым дубком.
Красавица Нинон, во власти сладкой речи,
Забыв свой страх и стыд,
Любовь ему дарит.
Зон-зон-зон.
Ах, как же хорошо,
Ах, как же хорошо
В лугах пасти коровок,
Быкам грозить кнутом,
Когда мы с ней вдвоем, когда мы с ней вдвоем!
Когда мы вчетвером, уже не так привольно,
А вот когда вдвоем, а вот когда вдвоем,
Прекрасно мы живем.
Зон-зон-зон.
Едва успел Бастьен под рукоплескания девушек закончить припев, как Бернар, словно ожидавший этого мгновения, чтобы продолжить песню Бастьена, подхватил последнюю музыкальную фразу на том месте, где ее прервал гусар, и постепенно перешел от низких тонов к самым высоким и заполнил все помещение таким зловещим воем, какого еще не слышали человеческие уши.
На этот раз даже Бастьен не отважился пригрозить собаке.
Вслед за воем наступила еще более мрачная тишина. Но неожиданно посреди этой тишины Консьянс поднялся рывком и выдохнул одно страшное слово:
– Пожар!
И сразу все услышали набат, зазвонивший во всю мощь на деревенской церкви.
А на улице перепуганные люди выкрикивали: «Пожар! Пожар!»
Самый жуткий крик, какой только может быть исторгнут человеческим ужасом, это, бесспорно, крик: «Пожар!», тем более под удары набата в бурю темной ночью.
Парни и девушки тотчас выбежали из погребка и помчались по улице вдоль людского потока, катившегося с северо-западного направления.
Над деревенскими домами виднелось огромное зарево; оно росло и заполняло собой небо с каждой минутой, и мириады искр кружились под ветром среди клубящегося темного дыма.
Как только молодые люди добежали до последних домов деревни, им открылась вся мера бедствия.
Пылала ферма Лонпре!
Мариетта заметила папашу Каде, который стоял на камне со скрещенными на груди руками и не сводил глаз с пожара, даже не пытаясь бороться с огнем, поскольку несомненно пребывал в уверенности, что слабая стариковская помощь в подобных обстоятельствах окажется совершенно бесполезной.
– О Боже! – вскричала Мариетта. – Папаша Каде, что же случилось?
– Ты сама это хорошо видишь, девочка, – откликнулся старик.
– Но все же?
– Дело в том, что, хотя я ей об этом говорил, Жюльенна, упрямица этакая, сложила на ферме сено, не просушив его, и, вероятно, оно само по себе загорелось.
– Ох, бедная Жюльенна, бедная Жюльенна! – воскликнула Мариетта.
Жюльенна была той самой фермершей, что постоянно давала Мариетте восемь мер молока на продажу в Виллер-Котре.
Крестьяне, словно ошеломленные, остановились и в потрясении глядели на пожар.
– О, вы же мужчины! – вскричала девушка, обернувшись к Бастьену, Консьянсу и другим парням. – На помощь, на помощь!
Призыв Мариетты словно наэлектризовал людей: кроме папаши Каде и двух-трех других стариков, остававшихся в неподвижности у въезда в деревню, все остальные устремились к горящей ферме.
Пожар – одно из тех бедствий, которые быстрее всего пробуждают в людях сострадание. Видя страшные последствия пожара, каждый боится за себя и из эгоистического чувства готов тушить огонь, даже подвергаясь опасности.
Небольшая загоревшаяся ферма стояла на другой стороне оврага в каких-нибудь пятистах шагах по прямой, но, чтобы добраться до нее, надо было спуститься в овраг, а затем уже подняться к ферме, что еще удваивало расстояние.
Оказавшись у фермы, люди увидели тех, что прибежали туда первыми; одни из них испуганно суетились вокруг этого огнедышащего вулкана, а другие тщетно пытались оказать помощь.
Как и говорил папаша Каде, горели действительно риги, а от них огонь перекинулся на дом.
Мариетте, Бастьену и Консьянсу хватило нескольких минут, чтобы добежать до фермы.
Сразу же вслед за ними сюда примчались все те, кто покинул вечеринку вместе с ними.
Первым из добежавших пришлось выламывать дверь. Жюльенна, без сомнений, проводила вечер где-то в окрестностях фермы. Работники сидели в кабачке; девушка-работница, по всей вероятности, занималась своими любовными делишками.
Войдя во двор, люди услышали рев и мычание животных. Всякий знает о том странном воздействии, какое оказывает пожар на домашний скот; как правило, никакая сила не может заставить животных сдвинуться с места: до тех пор пока к ним не придет смерть, лошади остаются в конюшне, быки – в хлеву, бараны – в овчарне.
Уже были предприняты тщетные попытки спасти лошадей, коров и баранов; они противились человеческим усилиям с обычным упрямством, и бедной Жюльенне предстояло не только увидеть свою ферму сгоревшей дотла, но и лишиться в этом пожаре всего скота, а это означало бы для нее полное разорение.
Вот тогда и проявилось чудодейственное влияние Консьянса на животных. Сначала он вошел в конюшню и поговорил с лошадьми: их била сильная дрожь, и они в ужасе оборвали недоуздки, сбились в круг, в центре которого находились их головы, и брыканием отпугивали любого, кто пытался к ним приблизиться. Однако, услышав голос Консьянса, они подняли головы и заржали. Среди дыма, пронизанного искрами от загоревшейся соломы, падающей между балками крыши, юноша сел верхом на одного из коней, без труда направил его к двери и выехал во двор, сопровождаемый всеми остальными лошадьми; затем, поскольку в испуге они бежали кто куда, он как-то по-особому посвистел и все лошади собрались в одном месте вокруг коня, вынесшего на себе юношу.
Опасаясь, что лошади могут снова испугаться, Консьянс приказал Бернару стеречь их, и пес сразу же кинулся выполнять приказ хозяина.
После этого юноша вошел в стойло к коровам точно так же, как вошел в конюшню к лошадям. Два-три человека, пытавшиеся раньше проникнуть туда, были опрокинуты, сбиты с ног и теперь отказывались от всяких попыток совладать с обезумевшими животными. А Консьянс шагнул прямо к быку: тот мычал, бил ногой по подстилке, поднимая в воздух тысячи соломинок; юноша взял его за ноздри и притянул к себе, усмиренного и послушного. Как только коровы увидели, что бык пошел, они двинулись вслед за ним, и уже через минуту коровы и бык, отданные, так же как кони, под надзор Бернару, согнули дрожащие ноги и улеглись на влажный навоз далеко от пожара.








