Текст книги "Консьянс блаженный"
Автор книги: Александр Дюма
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 32 страниц)
XVI
ВОИНСКОЕ ПРИСУТСТВИЕ
И правда, все шло к лучшему, по крайней мере вначале. Как почти всегда бывает в случае паралича, разум папаши Каде в первые дни болезни померк настолько, что старик не понимал никаких объяснений по поводу беды, случившейся с Консьянсом, и даже не замечал у внука никакого увечья.
Доктор Лекосс, как и обещал, на следующий день приехал снова. Состояние обоих больных он нашел относительно неплохим. Консьянса донимали боль и сильный жар, но он переносил их с таким спокойствием, что лишь по его глазам с их непривычно огненным блеском можно было догадаться о его муках.
Однако в глубине самого несчастья, постигшего обе хижины, родилась надежда, вызванная к жизни словами доктора, что Консьянс, ставший непригодным к военной службе, возможно, будет забракован в день, когда соберется воинское присутствие.
День этот, как уже говорилось, назначили на ближайшее воскресенье, то есть через четыре дня после несчастного случая с Консьянсом.
Супрефектура находилась в семи льё от деревни Арамон. Чтобы прибыть к десяти утра в Суасон, всем другим новобранцам предстояло отправиться ночью и пройти эти семь льё пешком. Хотя, по мнению доктора Лекосса, у Консьянса хватило бы сил, чтобы совершить это путешествие вместе со своими товарищами, Бастьен не хотел об этом и слышать, и в шесть утра в воскресенье он уже стоял у дома папаши Каде с двуколкой, одолженной у соседа Матьё.
Женщины даже на день не хотели расставаться с Консьянсом. Поскольку Мариетте предстояло доставить молоко в Виллер-Котре, это был повод проделать одно льё и подольше побыть вместе с возлюбленным; Мадлен попросила дать возможность и ей воспользоваться этим случаем и побыть вместе с сыном; г-жа Мари, будучи Консьянсу молочной, а не кровной матерью, осталась дома присматривать за больным стариком.
Бернар с его маленькой повозкой должен был бежать за двуколкой.
Позволяя себя запрячь, бедный пес испытывал непростые чувства, ибо понимал, что в предстоящем путешествии он, вероятно, не примет участия, опыт же научил его: стоит оставить хозяина всего лишь на два часа – и с ним случается несчастье, а потому он опасался покинуть Консьянса на более длительное время, чтобы с ним не случилась еще бόльшая беда.
Папаша Каде следил за этими приготовлениями безжизненным взглядом: все представало перед ним мутно и зыбко, словно в сновидении. Старику сказали, что Консьянсу предстоит недалекое путешествие, и больше никаких объяснений ему не потребовалось.
Поцеловав г-жу Мари, Мадлен и Мариетта уселись в двуколку. Консьянс устроился на втором сиденье, Бастьен сел рядом с ним, стегнул лошадь, и двуколка тронулась.
Бернар завыл протяжно и заунывно и побежал за большой повозкой.
В этот день деревня проснулась намного раньше обычного. Новобранцы, которым предстояло пройти семь льё пешком до Суасона, отправились в путь в три часа ночи, и, словно бы горе, вошедшее в каждый дом, захотело открыться здесь любому прохожему, двери оставались открытыми, в комнатах горели свечи и через открытые двери при свете свечей можно было увидеть то одинокую застывшую фигуру матери, молча вытирающей слезы, то группку обнявшихся родственников, чьи слезы слились и как бы стали общими.
Сама смерть постучалась во все эти двери, которые даже она не смогла бы обтянуть траурным крепом более мрачным и душераздирающим.
Вытянувшие жребии с большими номерами были вызваны наравне с другими; хотя признать парня непригодным к службе стало куда труднее, всегда предписывалось отбраковать тех, кого слишком малый рост или увечье делали полностью непригодными к армейской службе; следовательно, каждый отвергнутый поневоле вынуждал другого занять его место.
На рассвете, в семь утра, подъехали к Виллер-Котре; к десяти необходимо было добраться до Суасона; предстояло проехать еще шесть льё, так что нельзя было терять время.
Бастьен, чтобы подарить друзьям хотя бы еще несколько мгновений, остановился только на другом конце Виллер-Котре, уже на самой дороге в Суасон. Здесь пришлось прощаться.
То была первая разлука. Никогда с самого рождения Консьянс не покидал мать на целый день.
Кто знает, на сколько дней они теперь разлучались!
Пока не наступил день прощания, они жили надеждой, они берегли ее, нежили и лелеяли; эта надежда представлялась им реальностью, и вот в миг, когда ее звали, когда ее окликали и всюду искали, она ускользала из рук, стремившихся ее удержать, ускользала как облачко, как химера!
Объятия были долгими и мучительными; Консьянс не мог целовать Мариетту так же, как целовал мать; поэтому, прижимая Маллен к сердцу изувеченной рукой, он протянул другую Мариетте, и Мариетта, касаясь этой руки, окропляла ее слезами.
Смиренный Бернар, не сводя глаз со своих безутешных хозяев, даже не пытался притязать хоть на какое-то внимание к себе, но со стороны нетрудно было заметить, как глубока в нем мýка.
Прозвонило половину восьмого: оставалось только два с половиной часа на то, чтобы проделать путь в шесть льё. Стерев слезу уголком рукава, Бастьен защелкал кнутом, как бы желая напомнить забывшимся людям, что настал час разлуки. Тогда тихие слезы перешли в рыдания, отрывистые слова чередовались с поцелуями, и, упрашивая Бастьена, взволнованного не меньше других: «Еще минутку, Бастьен, еще секунду!», Мадлен и Мариетта расстались с Консьянсом.
Однако стон, полный человеческого страдания, достиг слуха юноши и пронзил его сердце в ту минуту, когда он собирался сесть в двуколку.
– Ох, Бастьен! – воскликнул Консьянс. – Ведь я забыл бедного Бернара!
И он подбежал к Бернару, скромно сидевшему шагах в двадцати позади; увидев, что хозяин вспомнил о нем, пес бросился к юноше с такой прытью, что выплеснул из жестяных бидонов едва ли не половину молока.
Да не посмеются над тем, что сейчас будет сказано! Хозяин нежно поцеловал своего пса и тихонько сказал ему несколько слов, на что Бернар отозвался лаем, смысл которого был понятен только блаженному. Друзья обменялись обещаниями: Консьянс поручил пса заботам Мариетты на все время своего отсутствия, а Бернар обязался служить ей и защищать ее.
Последний поцелуй, мгновенный, как утреннее дуновение, и, как оно, орошенный слезами, был запечатлен на щеках Мадлен, коснулся лица Мариетты, и затем Консьянс, влекомый неумолимым Бастьеном, вновь сел в двуколку.
Двуколка поехала, но юноша, свесившись за ее борт, минут пять еще мог движениями головы и руки отвечать на прощальные жесты матери и Мариетты, пока они не скрылись из виду за поворотом дороги.
Тогда Мадлен уселась на склоне оврага, уронив голову на колени; Мариетта долго глядела на нее, опустив руки, не в силах сдержать слез; затем, полная благоговения к этому великому материнскому страданию, глубокому, словно пропасть, не сравнимому ни с какими другими страданиями, она вернулась в городок вместе с Бернаром, уверенная в том, что по окончании визитов найдет Мадлен там же, где ее оставила.
Что касается двуколки, уносившей Бастьена и Консьянса, то она продолжала катить по дороге в Суасон.
Ровно в десять она остановилась у дверей супрефектуры. Поскольку работа присутствия проходила так же, как жеребьевка, то есть в алфавитном порядке, кантон Виллер-Котре должны были вызвать только к четырем часам дня.
Консьянс мог пробыть с Мадлен и Мариеттой, по крайней мере, пять часов, а провел он их на ступенях супрефектуры с Бастьеном.
Как бы медленно ни тянулись часы, они всегда и неизбежно одни за другими утекают в бездну прошлого, именуемого временем. Настал черед Арамона, и пятерых молодых людей, вытянувших несчастливые жребии, ввели в сопровождении четырех других, надеявшихся избежать армейской службы благодаря большим номерам на своих жребиях.
Зал выглядел довольно сурово: на помосте сидели супрефект, мэр, муниципальные чиновники. Два городских врача и два военных хирурга стояли, образовав нечто вроде полукруга, куда вступали новобранцы; дюжина жандармов топталась у стены.
Порядок прохождения дел, установленный для города, для деревень был изменен: молодых людей собрали в одном зале и вызывали в соответствии с вытянутыми ими номерами, то есть вытянувшего № 1 вызывали первым и так далее – вплоть до последнего человека.
Следовательно, Консьянс с его № 19 должен был пройти воинское присутствие девятнадцатым.
Те, кого признали непригодными к армейской службе, в ту же минуту получали разрешение выйти и возвратиться домой; тех же, кого признали пригодными, заводили в соседний зал, записывали, определяли полк для прохождения службы, посылали во временную казарму и через два-три дня отправляли в соответствующие полки.
Среди первых восемнадцати парней, прошедших воинское присутствие, забраковали только троих: один не подошел по росту, второго выручила хромота (он разбил колено при падении с крыши, когда занимался своим ремеслом кровельщика), а у третьего признали чахотку во второй стадии.
Затем пришла очередь Консьянса.
Громко произнесли его имя; дверь открылась, и он вошел.
Дверь за ним не успела закрыться, как в ее проем просунулась голова Бастьена.
Жандарм хотел было силой заставить ее исчезнуть, но, узнав военного, да еще награжденного, он выказал к гусару редкую учтивость.
– Приятель, – сказал он, – есть четкий приказ не впускать сюда никого, кроме тех, кто имеет честь принадлежать к законным властям, а также врача, хирурга, рекрута или жандарма.
– Черрт подерри! – возмутился Бастьен. – Так это действительно приказ?
– Вы сами понимаете: я не стал бы врать храбрецу, – ответил жандарм.
– Значит, приказ не позволяет мне войти?
– Не позволяет.
– И он не позволяет мне просунуть вот так голову в зал?
Этого приказ тем более не позволял.
И жандарм приготовился захлопнуть дверь.
– Подождите-ка, – попросил его Бастьен, – если приказ запрещает мне войти, если он запрещает мне просунуть голову…
– Он это запрещает.
– Хорошо… но он не запрещает вам ненароком, не обращая на это внимания, ради того чтобы порадовать старого служаку и оказать услугу товарищу, оставить дверь полуоткрытой как раз напротив меня… да таким образом, чтобы я поочередно пользовался то глазом, то ухом, если бы мне захотелось услышать… а вы, жандарм, понимаете: мне очень нужно видеть и слышать то, что происходит, так как меня интересует новобранец, которого сейчас осматривают.
Жандарм повернулся к своему коллеге:
– Эй, ты слышишь?
– Да, прекрасно слышу.
– И что ты об этом думаешь?
– Думаю, невелико преступление сделать то, чего он хочет.
– Хорошо, приятель, – обратился жандарм к Бастьену, – не турки же мы какие-нибудь.
– А, в добрый час!
– Слушайте и смотрите, но не произносите ни слова, иначе я вас выведу за ухо или за нос.
– Не сомневайтесь, я буду благоразумным, – пообещал гусар.
– Тихо, сейчас говорит начальство, так что помолчим…
– Истинная правда, – согласился Бастьен и стал слушать.
Во время этого диалога Консьянсу велели стать напротив помоста, где восседал господин супрефект; у юноши спросили его имя и фамилию, а затем осведомились о причинах, какими он может мотивировать свое освобождение от военной службы.
Тогда он протянул свою подвешенную на перевязи изувеченную руку.
К нему тотчас подошли два хирурга, сняли перевязь и обнажили рану, уже начавшую зарубцовываться.
При виде этой столь характерной раны оба медика обменялись взглядами с супрефектом, а затем друг с другом.
– Молодой человек, – насмешливо спросил один из них, – когда произошел с вами сей несчастный случай, который представляется вам достаточным основанием для уклонения от службы?
– Сударь, – ответил Консьянс, – это случилось со мной в прошедший вторник.
– Через два дня после жеребьевки?
– Да, сударь.
– И следовательно, через два дня после того как вы вытянули номер девятнадцать?
– Да, сударь.
– И что же? – спросил супрефект.
– А вот что, господин супрефект, – объяснил насмешливый хирург. – Случай не нов: древние римляне иногда делали то, что сделал этот парень; однако, поскольку в их эпоху ружье еще не изобрели, они отсекали себе большой палец. Отсечение большого пальца – по-латыни pollex truncatus – практиковалось довольно часто и было настолько знаменательным, что обогатило французский язык словом poltron [4]4
Трус (фр.).
[Закрыть].
Блеснув эрудицией, врач учтиво приветствовал супрефекта, возвратившего ему приветствие столь же учтиво.
– Черрт! Черрт! – прорычал Бастьен. – Похоже, плохо дело!
– Тихо! – одновременно потребовали оба жандарма.
– Вы, молодой человек, слышите, что говорит господин хирург? – спросил супрефект.
– Да, господин, – простодушно ответил Консьянс, – я слышу, но не понимаю.
– Не понимаете, что вы трус?
– Думаю, вы заблуждаетесь, господин супрефект, – столь же просто сказал Консьянс, – я не трус.
– И почему же вы отрубили себе не большой палец, а указательный… ведь вы отрубили его сами и, конечно же, умышленно?
– Да, я сам, сударь, и, как вы говорите, умышленно.
– Отлично! Он, во всяком случае, не лжец, – заявил супрефект.
– Я никогда не лгал, сударь, – подтвердил юноша. – Да и зачем лгать? Ведь если и удастся обмануть людей, то Бога обмануть невозможно.
– В таком случае, с какой целью вы отрубили себе палец? Так как вы никогда не лжете, скажите нам это.
– Чтобы не уезжать из дома, сударь.
Начальство пребывало в благодушном настроении и расхохоталось.
– Плохо дело, плохо дело! – прошептал Бастьен, покачав головой. – Дурак! Разве он не мог сказать, что все произошло случайно… Ах, будь я на его месте, уж я-то наплел бы им!
– Ну-ка, потише! – цыкнули на него жандармы. – А то мы закроем дверь!
– Да, жандарм, – смирился гусар, – я умолкаю: вы правы.
– Итак, – продолжал задавать вопросы супрефект, – вы не желали уезжать?
– Да, сударь, я желал остаться дома.
– И это не по трусости вы хотели остаться?
– Нет, сударь.
– Тогда в чем же тут причина?
– Дело в том, сударь, – пояснил Консьянс своим серьезным и мягким голосом, – что, уехав, я оставил бы в Арамоне престарелого больного дедушку, который мог бы умереть от голода, и всю в слезах мою бедную дорогую мать, которая могла бы умереть от горя.
Чувство, с каким юноша произнес эти слова, было столь глубоким, что начальство перестало посмеиваться.
– Ах, – прошептал Бастьен, – хорошо сказано, черрт подерри!
– Да помолчите же! – одернули его жандармы.
– Я? Да я ведь ничего не говорил! – возмутился гусар.
Муниципальные чиновники только переглянулись.
Затем супрефект продолжил ряд своих вопросов, мало-помалу превратив их в допрос:
– И кто же внушил вам эту злосчастную мысль отсечь себе палец?
– Вы сами, господин супрефект, – ответил Консьянс.
– Как это я?.. Объяснитесь, пожалуйста! Ведь я впервые вижу вас и разговариваю с вами впервые.
– Это верно, сударь, но один из моих друзей, приезжавший в Суасон в последний понедельник, имел честь видеть вас и беседовать с вами.
– Со мной?.. Один из ваших друзей?..
Тут Бастьен толкнул дверь и просунул голову между двумя ее створками.
– Это был я, мой супрефект, – заявил он. – Вы меня узнаёте?
– Ну, это уж слишком! – зарычали оба жандарма, закрывая створки двери каждый со своей стороны и хватая гусара за шиворот.
– Эй-эй! – закричал Бастьен. – Не давайте волю рукам!.. Вы меня, приятели, чего доброго, еще задушите!
И, с силой распахнув дверь, он вырвался из жандармских рук и оказался в зале.
Первым побуждением супрефекта было выставить гусара вон из зала, но его военная форма и крест сделали свое обычное дело: утвердительным кивком чиновник велел жандармам терпеть присутствие Бастьена в святилище.
Приободренный начальственным кивком, Бастьен счел, что теперь ему пора взять слово и все объяснить.
Консьянс повернулся к другу и ласково ему улыбнулся.
Эта улыбка придала Бастьену еще больше смелости.
– Тут вот в чем дело, мой супрефект, – начал он. – Как вам известно, я приехал сюда, чтобы предложить себя вместо и на место Консьянса.
– Да, я вас узнаю.
– О, если бы вы меня и не узнали, это все равно было бы правдой. Доказательство тому ваш отказ под тем предлогом, что у меня недостает двух пальцев, и вы видите, господа, – добавил Бастьен, показывая руку, – двух пальцев действительно не хватает.
– Пусть так! Но какая тут может быть связь с тем, что только что говорил новобранец?
– Ка-ка-я связь?! – повторил Бастьен, явно задетый за живое. – А есть такая связь… Дело вот в чем: присутствующий здесь Консьянс узнал от одной женщины… а что такое женщины, вы сами знаете, мой супрефект… они совершенно не в состоянии держать на привязи свой язык… так вот, он узнал от одной женщины… от Катрин, дочери папаши Пино, башмачника… так вот, он узнал, что я ездил в Суасон; я имел неосторожность довериться ей, этой Катрин!.. Узнал, значит, что я ездил в Суасон, что видел вас и хотел отправиться на службу вместо и на место Консьянса, а вы мне сказали: «Дорогой мой господин Бастьен, с великим сожалением вынужден отказать вам, но заменить Консьянса вы не можете – у вас недостает двух пальцев»; и вы даже добавили, вы должны это вспомнить, господин супрефект: «Если бы не хватало даже одного пальца, и этого было бы более чем достаточно!»
– Да, бесспорно, я так сказал.
– Так в этом именно и состоит неосторожность! Поскольку я имел честь беседовать с вами, Консьянс об этом узнал. Тогда, во вторник утром, когда я гнал лошадей на водопой, он подошел расспросить меня, чтобы узнать, как говорят, всю подноготную… Мне бы кое-что заподозрить, но у него всегда такой невинный вид, у этого шутника, а внутри у него сидит сам дьявол! Тогда я ему сказал, что императору не нужен солдат не то что без двух, но даже и без одного пальца… Вот тогда-то он мне сказал: «Это хорошо! Спасибо и прощай, Бастьен!», но и тогда Консьянс, смею вас уверить, был взволнован не более, чем сейчас. А после нашего разговора он возвращается домой и отсекает себе палец… Не правда ли, Консьянс, этим и закончилось дело?
– Действительно, все так и происходило, – подтвердил Консьянс.
– Четверть часа спустя я его встретил. О Боже мой, все было ясно, и ему сделали ампутацию; и даже… стыдно признаться в этом старому солдату, но, как говорит Консьянс, правда превыше всего… и даже мне стало плохо! В конце концов до этой минуты я считал себя мужчиной, но я заблуждался: я был не более чем ребенком, неженкой… не знаю уж кем! Но не менее истинно и то, что, если была допущена ошибка, то вину за это надо взять на себя вам или мне, а вовсе не Консьянсу. Пойдем, пойдем, Консьянс, господин супрефект признает свою неправоту… Давай уйдем отсюда! Императору не нужны увечные солдаты. Ваш покорный слуга, господин супрефект.
– Минуточку! – остановил гусара супрефект, протягивая руку.
– Как это минуточку?!
– Жандармы, заставьте его замолчать!
– Черрт подерри! – вскричал Бастьен.
– Тихо! – гаркнули жандармы, волоча Бастьена назад.
Бастьен сообразил: упорствуя, он только навредит Консьянсу, если уже не навредил, и потому примолк.
– Новобранец, – обратился супрефект к юноше, – вы совершили преступление, предусмотренное Военным кодексом; следовательно, вы могли бы понести за него наказание, и это не было бы даже сурово, это было бы только справедливо.
– Как это? Как это? – озадаченно повторял Бастьен. – Ведь Консьянс…
– Замолчите же! – крикнули оба жандарма в один голос.
– Но, – продолжал супрефект, – простодушие вашего признания обезоруживает ваших судей. Господа хирурги, объявите, каким видом оружия может пользоваться новобранец, несмотря на свое увечье.
– Каким оружием? – спросил Бастьен. – Да никаким, надеюсь, иначе мне придется уехать без Консьянса.
– Выведите гусара! – приказал потерявший терпение супрефект.
– Нет, нет, господин супрефект, клянусь, я не промолвлю больше ни словечка… Только позвольте мне остаться здесь до конца.
– По нашему мнению, – заявили, посовещавшись, хирурги, – несмотря на изувеченную руку, новобранец может стать отличным сапёром или превосходным солдатом обоза.
– Что ж, хорошо, – одобрил это заявление супрефект. – Проведите рекрута направо и запишите его в армейский обоз.
Услышав это решение, Консьянс смертельно побледнел, подумав о том страдании, какое испытают обе его матери и невеста.
Но, тем не менее, он повиновался, бросив прощальный и вместе с тем благодарный взгляд на гусара.
– Ах, бедный мой Консьянс! – воскликнул Бастьен, простирая к другу руки и не сдерживая слез. – Вляпаться в обозное дерррьмо – как говорят в полку… Какое унижение!
И он вышел, полный отчаяния, вовсе не оттого, что Консьянса не признали непригодным к службе, а оттого, что другу придется служить солдатом обоза.








