Текст книги "Олимпия Клевская"
Автор книги: Александр Дюма
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 66 страниц)
VII. ШЕСТВИЕ ИРОДА И МАРИАМНЫ
Мы уже упоминали, что мышиная трапеза завершилась к утру; тогда же настала пора потрудиться и послушнику.
Первой его заботой было убедиться, что ни рука, ни даже пальцы не могут дотянуться до предполагаемой оконной рамы.
Однако же, как ни скудно было убранство залы размышлений, оно давало смельчаку, не боящемуся свернуть себе шею, возможность достигнуть высоты десяти – двенадцати футов.
Строительные леса он решил смастерить из лежанки, служившей ему кроватью, водрузив на нее скамейку, заменявшую стул.
Оба эти предмета, поставленные один на другой, давали четыре фута, вторая скамейка, взгроможденная на первую, выгадывала еще фута полтора, а если прибавить сюда пять футов и четыре дюйма роста самого Баньера, то в сумме получалось около одиннадцати футов.
Чтобы забраться еще выше, юноша мог вскарабкаться по драпировке, используя в качестве стремян белые нашивки изречений. Обивка могла и порваться, но это его не смущало: разодрав ее, он, по крайней мере, больше узнает о том, какую тайну хранит стена.
Все произошло так, как Баньер и ожидал.
Он влез на лежанку, с нее перебрался на первую скамейку, потом на вторую. Добравшись до верха, он надорвал драпировку, чтобы просунуть ногу, что позволило выиграть еще два дюйма и дало возможность, ударив кулаком в стену над головой, услышать звук, похожий на гул деревянного ставня под любопытной рукой.
Баньер поискал упор для второй ноги, разорвал ею ткань в другом месте и, упершись с одной стороны в «Vanitas vanitatum note 24Note24
Суета сует (лат.)
[Закрыть]», а с другой – в «Познай самого себя» и просунув левую руку за тряпичный череп, правой проделал дыру в ткани и убедился в существовании того, что уже предсказывала его столь хвалимая преподобным отцом Мордоном проницательность: там таилось обреченное быть вечно затворенным старое окно со ставнями, заложенными на железный прут; в то время, когда это окно выходило в помещение, еще не превращенное в залу размышлений, оно, будучи отнюдь не маленьким, давало достаточно света, чтобы там не оставалось темных углов, как ныне, при подслеповатом отверстии в своде, схожем с глазом без века и грустно взиравшем с потолка на нашего пленника.
– Окно! – радостно вскричал Баньер. Но он тотчас оборвал себя:
– Прекрасно, но куда оно выходит?
«О, вот и голова Медузы! – размышлял он. – Если я открою ставень, уберу занавесь, расчищу место для обозрения, на что я наткнусь? Не поджидает ли меня либо глумливая физиономия какого-нибудь подлого доносчика настоятеля, либо надменная маска самого настоятеля? Почему бы этому иезуиту не иметь смежной комнаты с залой? И не предусмотрел ли он трюк с мышью? Не заготовил ли заранее тираду, которой встретит меня, как только распахнется ставень?
Вот где ужас!
И все же нет! Чутья у мыши всегда больше, чем прозорливости у какого-нибудь настоятеля, будь он даже настоятелем иезуитов. Она не стала бы здесь ничего грызть, не уверившись в полнейшей безопасности. Если она была здесь, то потому, что не опасалась ни неожиданного вмешательства, ни западни…»
Внезапно спина его покрылась холодной испариной:
«Отец Мордон уже дважды ловил меня с „Иродом и Мариамной“, он схватил меня за руку и в третий раз, запер сюда, заставив поститься восемнадцать часов, внушая тем своему ученику истинные понятия о религиозной нравственности, – уж не способен ли этот дальновидный и разносторонний ум опуститься до изобретения механизма, который подражает грызущей мыши? Подобных явлений немало описано в естественной истории, так почему бы им не быть и в механике? Змеи свистят по-птичьи; гиены подражают плачу младенца, чтобы подманить человека; видали и лис, перенявших у собак повадку поднимать зайца и гнать его на другую лису, спрятавшуюся на его тропе. А иезуит не уступит в ловкости змее, в уме – гиене и в изворотливости – лисе. Ему ведь ничего не стоит завлечь какого-то послушника в западню серьезного прегрешения. И что для этого требуется? Два часа царапанья по простой деревяшке».
Баньер застыл в каком-то оцепенении, но понемногу к нему возвратилась прежняя отвага:
«Струсить? Мне? Голодающему узнику испугаться еще одного поругания? О, клянусь честью, нет! Я отворю это окно! Ведь, в конце концов, окно ли здесь, или что-либо другое, но это выход куда-нибудь, а если за ним я обнаружу иезуита и он окликнет меня, спросит, что мне надо, я отвечу: „Хлеба!“»
И, ободряя себя, чтобы голод не одолел его быстрее, Баньер вскарабкался на подоконник, вытянул из скоб железный прут и откинул ставень.
О, несказанная радость! Никакого иезуита за окном не было. Только солнце, заплетавшее свои золотые волосы в голубом небе, ворвалось в мрачную обитель размышлений.
Баньер втянул в себя сквозь открывшийся проем живительный утренний воздух с влажным привкусом вод Роны, испарения которой поднимались от ее русла до крыш домов.
Отдышавшись, он огляделся.
Стена под окном отвесно спускалась в улочку, которая наискось выходила на другую, отлого сбегавшую к площади.
Благодаря этому уклону молодой человек смог разглядеть вдали прохожих, еще редких в этот час, но он их видел!
Однако узнику не подобало слишком долго любоваться пейзажем, а потому он набрал в грудь побольше воздуха и прикинул высоту окна.
До земли было футов тридцать; что касается улицы, то она была засыпана тем особенным щебнем, что встречается в южных городах.
Окинув все это единым взглядом, Баньер испугался, что его застигнут до того, как он примет какое бы то ни было решение, отпрянул назад, закрыл ставень, привел в порядок изречения, поправил драпировку, после чего оттащил лежанку на прежнее место и вернулся к скамейке, как собака к своей цепи.
Около семи часов он услышал шум в коридоре и увидел, как открывается дверь. Это слуга принес ему дневной паек, столь же жалкий, сколь всепожирающим казался его аппетит.
Баньер не стал привередничать: он подумал, что ему еще понадобятся силы, и съел все до последней крошки.
Поскольку педель предупредил его, что провизию следовало бы поделить на три части, так как в очередной раз он появится только назавтра, то юноша, уяснив, что до тех пор его никто не обеспокоит, вновь поднялся в свой наблюдательный пункт.
То был час, когда все закупают провизию, хозяйки спешат в рыбные ряды, а на улицах слышатся трещотки разносчиков хлеба и продавцов вафельных трубочек, гремушки сборщиков подаяния.
Упершись подбородком в подоконник, Баньер с таким удивлением созерцал эту сладостную картину, словно видел ее впервые.
Вдруг он заслышал грохот барабанов, звуки флейт, цимбал и бунчуков. Вскоре в дальнем конце выходящей на площадь улицы появилась длинная цепочка людей в диковинных одеждах, со стягами и гигантскими досками с надписями.
Одна из них черным по красному объявляла:
«ШЕСТВИЕ ИРОДА И МАРИАМНЫ». ТРАГЕДИЯ ГОСПОДИНА АРУЭ»
За ней несли другую афишу со следующими завораживающими словами:
«Городские комедианты дают сегодня прелестную и благочестивую трагедию „ИРОД И МАРИАМНА“, творение г-на Аруэ де Вольтера, замечательную как очарованием стиля, так и чистотой чувств».
За афишами двумя цепочками шли актеры в театральных одеждах, а замыкал процессию весь прочий театральный люд в тюрбанах и Иродова стража в панцирях и набедренниках.
Среди этой толпы имелись в уместных пропорциях римляне, азиаты и иудеи. Шапки, украшенные лошадиными хвостами, знамена с полумесяцем, свидетельствовавшие о том, что директора театра заботила больше пышность постановки, чем историческая достоверность, сверкание блесток на одеждах – все исторгало вопли восхищения у великого множества городских сорванцов.
Во главе актеров плелся смертельно удрученный Шанмеле. Добрые напутствия отца де ла Санта, видимо, уже утратили свое действие, ибо лицедей походил на мученика, идущего на казнь и пока еще не видящего пальмовой ветви.
Однако глубокая скорбь не помешала ему щегольски выглядеть – он был в пурпурной хламиде, в восточном шлеме-тюрбане, в сапогах со шпорами и широкими отворотами и в белой мантии с золотыми звездами – и притягивать жадные взгляды толпы, особенно женщин, из-за чего мужчины разглядывали его с поддельным высокомерием, скрывавшим подлинную зависть.
Однако, несмотря на печаль, понятную одному Баньеру, в царственной поступи лицедея ощущалось столько благородства, что наш послушник, для которого возглавить подобную процессию, притом в столь великолепных одеждах, представлялось вершиной счастья, чуть не вывалился из окна, хлопая в ладоши; однако в этот самый момент он заметил Мариамну в длинных белых одеждах в окружении не только стражи царя Ирода, но и толпы офицеров из Нима и Оранжа, приехавших, чтобы участвовать в своеобразном празднестве, в какое превращало жизнь Авиньона присутствие столь богатой и многочисленной труппы. Как истые зеваки и подлинные язычники, какими, по сути, они и были, офицеры время от времени пытались приподнять целомудренные покрывала, которые закутывали палестинскую царицу, походившую на солнце в облачном алькове. Внезапно одно облачко отлетело в сторону: откинутая вуаль позволила этому солнцу улыбнуться стройному молодцу, у которого мундир капитана королевских жандармов не мог скрыть манер знатного сеньора, Баньер же, ослепленный лучами великолепного светила, приоткрывшего свой лик, правда, не ему, а кому-то другому, но не ускользнувшего и от его глаз, нечаянно потерял равновесие, не успел удержаться и рухнул в залу размышлений, увлекая за собой кусок драпировки и обнажив кусок стены.
Тем не менее зрелище оказало свое действие: Баньер поклялся не оставаться пленником в городе, где творятся подобные чудеса. А потому молодой человек с удвоенной прытью пошел на приступ и утвердил подбородок на подоконнике как раз в ту минуту, когда за кулисой «со стороны сада», то есть за поворотом левой улочки скрывался последний стражник Ирода, чью гигантскую алебарду можно было разглядеть еще секунды три после его исчезновения.
«Хорошо же! – сказал себе юноша. – Ночью я, не мешкая, отдеру кусок драпировки, привяжу ее покрепче к оконному переплету, соскользну вниз вдоль стены и отправлюсь, счастливый и свободный, посмотреть, как играют театральную пьесу настоящие актеры и актрисы. Конечно, святые отцы поднимут крик, устроят погоню – что ж! Само собой разумеется, они меня поймают, но, клянусь честью, я все-таки посмотрю спектакль, и потом, когда они начнут меня мучить, пусть будет так, я, право, по крайней мере приму пытку не задаром».
VIII. ПРОХОД К АКТЕРСКИМ УБОРНЫМ
Баньер полностью сдержал данное себе слово. Когда день померк, он оторвал широкий кусок драпировки, сделал из нее веревку в два десятка футов с равномерно расположенными по всей длине узлами, доверил ей вес своего тела, а поскольку она оказалась короче, спрыгнул на дорожный щебень с высоты шести или восьми футов, отделявших его от земли, и опрометью, не рассуждая, опьяненный свободой, бросился туда, где было больше огней: к стоявшему почти напротив Ульских ворот театру, местоположение которого он угадал сразу по выкликам привратников и флейтам зазывал.
То был как раз час, когда все самые красивые дамы Авиньона подкатывали к театру, и длинная вереница карет, портшезов и ручных одноколок уже начала заполнять площадь.
Оказавшись там и смешавшись с толпой, Баньер испытал замешательство, устыдившись своей послушнической рясы. Конечно, обычай тогда позволял служителям Церкви, особенно иезуитам, присутствовать на драматических представлениях. Но у него не было ни су. Он бы попытался расположить к себе кого-нибудь из добросердечных горожан (а таких обыкновенно больше всего встречается именно у входа в театр) и попросить уделить ему местечко в ложе, но проклятое одеяние привлекло бы к нему все взоры, и, окажись там хоть пара глаз, состоящих на службе у отца Мордона, – он погиб. Содрать бы с себя злополучную рясу, но тогда молодой человек остался бы в одной рубашке, а в одной рубашке куда проберешься, кроме как на самую жалкую галерку?
Он все еще пребывал в замешательстве, а минуты быстро бежали… Укрывшись за колонной, Баньер с сжимающимся до боли сердцем следил, как проплывают мимо красивейшие ножки под белейшими юбками, а с подножек карет или из дверок портшезов выпархивают такие округлые колени, такие изящные щиколотки, что все изречения залы размышлений не могли бы сейчас придать бедному ученику иезуитов должной философской твердости.
Вдруг Баньер заметил черную карету и в ней – двух отцов-иезуитов, чинно пристроившихся к цепочке экипажей. Перед театральным входом карета остановилась, и теперь, чтобы войти туда, им пришлось бы прошествовать в четырех шагах от юноши.
Мучимый сразу тремя демонами – любопытства, вожделения и страха, – Баньер воспользовался моментом, когда их экипаж остановился, и ловко отступил: он оставил между иезуитами и собой колонну и под ее прикрытием бросился туда, где был проход в актерские уборные.
Но едва он углубился в этот темный и пыльный коридор, освещенный только чахоточным чадным огарком, как его грубо толкнули две мускулистые руки, так что от неожиданности он чуть не потерял равновесие. Однако Баньер был молод, проворен и силен; памятуя, что, упав, он явит чужому глазу свои лопнувшие штаны, наш послушник решительно вцепился в наглеца, намеревавшегося расчистить себе путь таким странным образом, в обход всех правил приличия, свойственных той эпохе учтивости.
Баньер повернулся лицом к толкнувшему его мужчине, а тот крикнул, стараясь притиснуть его к стене:
– Эй, дайте же пройти, раздери вас сотня чертей!
– Надо же! Господин де Шанмеле! – воскликнул Баньер.
– Надо же! Мой юный иезуит! – воскликнул актер. При свете огарка оба узнали друг друга.
– Ах, господин де Шанмеле! – повторил первый.
– Ах, мой дорогой Баньер! – откликнулся второй.
– Так это вы?
– Увы, да, это я.
– Но куда вы так спешите? Вам чего-то не хватает в вашем костюме?
– В моем костюме! Да плевать я хотел на мой костюм!
– Однако же он воистину великолепен! – с завистью промолвил беглый послушник.
– Да, – печально кивнул Шанмеле, – он так хорош, что в аду я буду носить именно его.
– В аду? Что вы хотите этим сказать?
– Ничего. Пропустите меня.
– Но можно подумать, дорогой господин де Шанмеле, будто вы спасаетесь бегством.
– Я и сам так полагаю.
– Но спектакль!
– Эх, спектакль и есть как раз причина, по которой я спасаюсь.
– О да, понимаю!
– Да позвольте же мне, наконец, пройти.
– Опять те же мысли?
– Сильнее, чем прежде. Знаете, что со мной стряслось?
– Вы пугаете меня.
– Сударь, – блуждающим взором глядя на юношу, проговорил актер, – я ведь обедал сегодня, так?
– Надо полагать, так, сударь. – А после обеда соснул.
– Не могу не одобрить.
– Так вот, брат мой, как только я задремал… Шанмеле тревожно огляделся.
– Вы задремали… и что же? – напомнил ему Баньер.
– … у меня было видение.
– О!
– Видение, как у моего отца и у моего деда.
– Но какое видение, Бог мой?
– Вот только мое было еще страшнее, чем у них.
– Как это?
– Я увидал самого себя, любезный брат мой…
– Самого себя?
– Да! В аду! На раскаленной решетке! В этом самом костюме Ирода, а переворачивал меня черт, как две капли воды похожий на господина де Вольтера. О, это было ужасно! Позвольте мне пройти, позвольте мне пройти!
– Но, дорогой мой господин де Шанмеле, не надо об этом думать!
– Напротив, я ни о чем другом думать не могу! Позвольте мне пройти!
– Но вы же сорвете спектакль.
– Лучше уж я сорву спектакль, чем меня в костюме Ирода будет целую вечность переворачивать на решетке над огнем черт, похожий на господина де Вольтера.
– Но вы подводите ваших товарищей!
– Наоборот, я их спасаю, спасаю себя, их и всех тех несчастных, что навлекают на себя проклятие, явившись поглазеть на нас. Прощайте!
И на этот раз Шанмеле так удачно обратил в единое целое волю и движение, что заставил Баньера трижды повернуться вокруг своей оси, сам же во время второго оборота проскользнул мимо и бросился во мрак.
– Господин де Шанмеле, господин де Шанмеле! – закричал Баньер, сделав несколько шагов в ту же сторону.
Но напрасно Баньер кричал, напрасно пытался его догнать: заслышав позади себя на лестнице, ведущей в уборные, отдаленный топот, актер понесся, как олень, почувствовавший запах собачьей своры.
Удивленный и растерянный, юноша остался один.
Но крики, но шаги, которые Шанмеле как бы по наитию предугадал, уже послышались на лестничных маршах.
Шум быстро нарастал – голоса, мужские и женские, кричали: «Шанмеле, Шанмеле!»
Тут дверь на лестницу, ведущую в коридор, распахнулась, и на юношу хлынула лавина актеров и актрис в сценических костюмах; они в отчаянии вздымали руки и жалобно кричали:
– Шанмеле, Шанмеле!
Вся эта шумная толпа окружила Баньера, крича ему в уши:
– Шанмеле, Шанмеле!.. Вы не видали Шанмеле?
– Э, господа, – промолвил молодой человек. – Ну, разумеется, я его видел.
– И что же вы сделали?
– Да ничего.
– Ну, и где же он?
– Он ушел.
– Ушел! – вскричали женщины.
– Вы позволили ему уйти? – наседали мужчины.
– Увы, да, судари, увы, да, сударыни! Он убежал.
Не успел Баньер произнести роковое слово, как его уже обступили и стали дергать с десяти разных сторон десятки рук – из них одни были мягкими и очаровательными, зато другие – грубыми и почти что угрожающими.
– Он убежал, убежал! – твердили комедианты и комедиантки. – Иезуит видел, как он убежал. Господин иезуит, это правда, неужели так и было, вы уверены, что Шанмеле убежал?
Баньер не мог ответить всем сразу. Окружившие его тоже это поняли, и тогда один актер из труппы, тот, кто при особых обстоятельствах, исполняя роль оратора, обращался к публике, возвысил свой голос и потребовал тишины, и она тотчас же наступила.
– Итак, брат мой, – спросил он, – вы видели, как ушел Шанмеле?
– Да, так же ясно, как вижу вас, сударь.
– Он говорил с вами?
– Он оказал мне такую честь.
– И он вам сказал…
– … что имел видение.
– Видение… видение… Он что, с ума сошел, какое видение?
– Ему представилось, что он проклят и его поворачивает на решетке над огнем господин де Вольтер, переодетый чертом.
– Ах, это… Он мне говорил о чем-то подобном.
– И мне.
– И мне тоже.
– И все же, куда он направился? – спросил оратор.
– Увы, сударь, это мне неизвестно.
– А когда он вернется? – спросила дама в костюме дуэньи.
– Увы, сударыня, он оставил меня в неведении.
– Но это же ужасно!
– Это же недостойно!
– Это же предательство!
– Он пропустит свой выход!
– Он настроит против нас публику!
– Ах, судари, ах, сударыни! – воскликнул Баньер с такой мукой в голосе, будто желал приготовить своих слушателей к еще более чудовищным откровениям.
– Что, что еще?
– Если бы я осмелился открыть вам всю правду…
– Говорите, говорите!
– Я бы подтвердил вам, что вы не увидите господина де Шанмеле.
– Не увидим?
– По крайней мере сегодня вечером.
При этих словах коридор потряс вопль отчаяния, он, как траурная процессия, поднялся по театральной лестнице и наполнил мрачной скорбью все верхние коридоры.
– Но почему, что случилось? – закричали все вокруг.
– Но, судари, я уже сказал, но, сударыни, я уже повторял, – твердил Баньер. – Потому что у господина де Шанмеле воспалена совесть. Он боится получить церковное проклятие, если будет играть сегодня вечером.
– Сударь, – сказал актер-оратор. – Здесь не место говорить о делах: нас могут услышать. Слух о бегстве Шанмеле может распространиться до того, как мы найдем средство исправить сложившееся положение. Окажите нам честь, сударь, подняться в фойе.
– В фойе! – воспламенился Баньер. – В фойе актеров и актрис!
– Да, там, сударь, вы изложите во всех подробностях то, о чем неуместно упоминать здесь, и, быть может, дадите нам добрый совет.
– Да, да, идемте! – торопили послушника женщины, повиснув на его руках, и вся труппа разделилась на две части: первая тянула его наверх, вторая подталкивала сзади.
IX. ФОЙЕ
Баньер, надо отдать ему должное, героически сопротивлялся насилию, но что он мог поделать? Его потащили, а вернее сказать, понесли в актерское фойе как живое подтверждение роковой новости.
И вот при полном стечении труппы, уже подготовившейся к представлению, бедному молодому человеку пришлось не только в подробностях пересказать то, что случилось несколько минут назад, но и в качестве необходимого предисловия к фатальному событию, приведшему в отчаяние всех присутствующих, передать подробности состоявшегося накануне визита Шанмеле в часовню иезуитского коллегиума и разговора, имевшего там место.
Это повествование, пронизанное волнением более чем понятным, если вспомнить, что нашего послушника еще снедала лихорадка его собственного бегства, окружало жаркое сияние светильников, опьяняли прикосновения, духи и дыхание комедианток, так что уже через минуту он сгорал в пламени, по сравнению с которым огненный ветер из адской печи, приводивший в такой ужас Шанмеле, показался бы лапландским бризом, – это повествование произвело на всех присутствующих самое удручающее впечатление.
– Сомнений нет, выручка потеряна! – уронив в отчаянии руки, промолвил актер-оратор.
– Мы разорены! – согласился с ним первый комический старик.
– И театр закроют! – горестно вздохнула дуэнья.
– А в зале весь город! – воскликнула наперсница Мариамны, юная субретка восемнадцати лет, которой, казалось, весь город действительно был знаком.
– А тут еще господин де Майи прислал нам угощения и предупредил, что явится самолично отужинать вместе с нами! – напомнил оратор.
– И у Олимпии больше не будет своего Ирода! – заметил первый комический старик.
– Она уже знает, что произошло?
– Нет еще: она кончает одеваться в своей уборной. И ведь только что, проходя мимо, я слышал, как Шанмеле крикнул ей: «Добрый вечер!»
– Надо ее предупредить! – воскликнули одновременно несколько женщин, забывших о личном самолюбии перед лицом общего бедствия.
И все в едином порыве бросились к двери.
Баньер, о котором на минуту забыли, воспользовался сутолокой и скромно забился в уголок.
Почти тотчас толпа, теснившаяся около двери, расступилась.
– Кто там? Что случилось? Что за шум? – осведомилась, появившись на пороге фойе, молодая женщина изысканной красоты; облаченная в великолепный наряд царицы, с кринолином десяти футов в обхвате и прической высотой в фут, она величественно прошествовала в центр комнаты, сопровождаемая двумя фрейлинами, которые несли шлейф ее мантии.
Пудра резко оттеняла ее черные глаза, делая их еще темнее; овал ее лица был изящен; гладкие щеки естественно розовели даже сквозь румяна; сладострастно-пунцовые чувственные губы, приоткрываясь, обнажали голубоватые, просвечивающие, словно фарфоровые, зубки; кисти ее рук и плечи могли принадлежать лишь восточной царице, а ступни – ребенку.
Увидев ее, Баньер пошатнулся, и, не будь у него за спиной стены, послужившей опорой, он упал бы точно так же, как недавно упал в зале размышлений. Уже во второй раз за день сияющая красота этой женщины опаляла его, как молния.
– Весь шум оттого, бедная моя Олимпия, – торжественно провозгласил актер-оратор, – что теперь ты можешь вернуться к себе в уборную и переодеться.
– Переодеться? Зачем?
– Затем, что мы сегодня не играем.
– Хм! – фыркнула она с надменностью чистокровной кобылицы. – Мы сегодня не играем! А кто, позвольте узнать, может нам воспрепятствовать?
– Посмотри-ка, дорогая моя, вокруг себя.
– Смотрю.
И действительно, глаза Олимпии обежали все фойе, захватив в круг, очерченный взглядом, вместе с прочими и Баньера, но не остановившись на нем, как и на других.
Тем не менее, когда эти две звезды пролетели перед послушником, каждая из них успела метнуть в него по лучу.
Один из этих лучей воспламенил ему мозг, а другой сжег дотла сердце.
– Все ли здесь? – спросил оратор.
– Ну конечно, насколько я понимаю, – небрежно ответила Олимпия.
– Посмотри хорошенько: одного из нас не хватает.
Глаза Олимпии сначала опустились к собственному корсажу, на котором она поправила что-то кружевное, а потом вновь обратились на окружающих.
– Ах, да, – сказала она. – Шанмеле не видно. А где Шанмеле?
– Спроси вот у этого господина, – посоветовал оратор. И, ухватив послушника за плечо и кисть руки, он вытянул его на середину.
Любопытное предстало зрелище: воспитанник иезуитов в черной засаленной сутане стоял перед сияющей золотом и белизной царицей.
Губы юноши задрожали, но тщетно: он не мог выдавить из себя ни слова.
– Ну же, смелее, сударь, говорите! – повелительно окликнула его Олимпия.
Но взгляд ее заворожил Баньера.
– Сударыня, – пролепетал он, и лицо его из багрового сделалось бледнее самой смерти, – сударыня, простите меня: я всего лишь бедный монастырский школяр, и мне непривычно видеть то, что я вижу сейчас.
Оратор в нескольких словах ввел ее в существо дела.
– Неужели все, что мне рассказывают тут, правда? – произнесла Олимпия.
– Спроси у этого господина, – повторил оратор.
Она обернулась к Баньеру и вопросительно обратила на него свой царственный взор.
– Все это правда, – склонившись, отвечал Баньер, словно именно его отягощала вина Шанмеле.
Некоторое время Олимпия, нахмурив брови, в задумчивости молчала, продолжая рассеянно смотреть на послушника.
Затем, вне себя от раздражения, она закричала:
– Так нет же, нет, уход Шанмеле не должен, не может сорвать спектакль! Тут все с удивлением повернулись к ней.
– Нет! – упрямо повторила она. – Нет! Это совершенно невозможно, чтобы я не играла сегодня! И я буду играть!
– В одиночестве? – осведомился оратор.
– Но, насколько понимаю, нам недостает только Шанмеле?
– И этого вполне достаточно. Кто сыграет Ирода?
– Ну, если потребуется…
– Что?
– Кто-нибудь прочтет его роль.
– Читать по бумажке роль на премьере? Это же недопустимо!
– Но, послушайте, послушайте! – не сдавалась Олимпия. – У нас мало времени. Публика ждет и начинает терять терпение.
– И все же, – зашептали вокруг актеры, – нельзя читать по бумажке такую важную роль. Если объявить публике, что роль Ирода будут читать, она потребует назад деньги.
– Но мне необходимо сегодня вечером играть! – воскликнула Олимпия.
– Почему бы не сделать объявление перед началом? Почему не сказать, что актеру стало дурно? Так мы выиграли бы с полчаса, а за это время можно пуститься на поиски и отловить нашего проклятого святошу; мы бы притащили его сюда силком, даже если придется скрутить его по рукам и ногам, переодели бы его, желает он того или нет, и выпихнули на сцену… Ну, не упрямьтесь же! Объявление, объявление!
– А если его не поймают? – робко спросил чей-то голос.
– Ну и что? – возразил другой. – Публика ведь будет уже предупреждена. Ей сообщат, что недуг серьезнее, чем думали. Тогда его схватят завтра днем, и уж завтра мы наверстаем то, что потеряем сегодня. Если уверить публику, что завтра представление состоится, то, быть может, сегодня она не потребует денег и удовольствуется контрамарками.
– Нет! – решительно заявила Олимпия. – Нет, я хочу играть не завтра, а сегодня! Мне нужен не завтрашний, а сегодняшний успех. Или сегодня роль прочтут, или завтра я не выйду на сцену.
– Но, в конце концов, какие у тебя на то причины? – спросил оратор.
– Дорогой мой! – устремила на него свой взгляд актриса. – Мои причины останутся при мне; приведи я их сейчас, вы, быть может, не найдете их важными, а для меня они вполне достаточны. Я желаю играть сегодня, сегодня, сегодня!
И выразив свою волю таким, как видит читатель, не терпящим возражений способом, комедиантка принялась топать ножкой и терзать веер с такой дрожью в пальцах, какая у всех нервических дам предвещает приближение чудовищного по силе припадка.
Баньер следил за малейшим движением прелестной царицы, его глаза пожирали ее, его дыхание прерывалось на каждом ее слове, а потому крайнее возбуждение ее нервов сверхъестественным образом передалось и ему.
– Но, господа, – воскликнул он, – вы же видите, даме сейчас будет нехорошо, она может лишиться чувств, даже умереть от отчаяния, если вы откажетесь прочесть роль Ирода. Бог ты мой! Да прочтите же ее, наконец! Разве так сложно прочитать роль? Ах, если бы только я не был иезуитом, не будь я послушником!..
– Ну хорошо, не будь вы послушником, что вы, скажите на милость, сделали бы?
– Да я сыграл бы ее, черт побери! – вскричал Баньер, выведенный из себя тревогой, которую внушало ему все возрастающее нетерпение прекрасной Олимпии.
– Как? Вы бы ее исполнили? – переспросил оратор. – Да полноте!..
– А почему бы и нет? – с достоинством возразил Баньер.
– Прежде всего ее пришлось бы выучить.
– О, если дело только в этом, то я ее уже знаю.
– Как? Вы ее знаете? – вскричала Олимпия.
– И не только ее, но и все роли в пьесе.
– Так вы знаете роль Ирода? – повторила Олимпия, подступая к нему.
– Да, и сейчас я это докажу! – тут юноша простер руку и сделал несколько шагов в подражание тогдашней манере шествовать по сцене в трагедии. – Доказательством послужит первый выход Ирода.
И он продекламировал:
Не мил Соэму я! При мне мрачнеют лица. Едва лишь появлюсь, как все спешат укрыться. Ужель внушаю я лишь ненависть и страх? О, проклят, проклят я навек в людских сердцах! Царица и народ бегут меня, бледнея, Корона жжет чело, ужасен сам себе я! Ах, Ирод, разве ты не сеятель беды? Крепись: пришла пора сбирать ее плоды! О Боже!..note 25Note25
«Ирод и Мариамна», III, 4
[Закрыть]
Вся труппа вне себя от удивления окружила Баньера, и он читал бы до конца всю сцену, если бы Олимпия не прервала его, возгласив: «Знает, он знает!», а все прочие не начали аплодировать.
– Что ж, – заключил оратор, – вот подлинная удача.
– Мой дорогой сударь, – сказала Олимпия, – нельзя терять ни минуты! А ну-ка сбросьте с себя ваш гадкий иезуитский наряд, который превращает вас в такое страшилище, что прямо страх берет, надевайте костюм Ирода и – живо, живо на сцену!
– Но, сударыня…
– У вас призвание, мой юный друг, – не пожелала слушать его возражений актриса. – А больше ничего и не надо. Остальное приложится после.
– Не говоря уж о том, – настоятельно изрек оратор, – что лучшего случая дебютировать вам никогда не представится.
– Вперед! – перебила его Олимпия. – Быстро оповестить публику! Живо – костюм Шанмеле! Вы только поглядите на него, да он же красавчик! Не то что Шанмеле, эта коровья башка. Да это настоящий восточный царь. Что ж, в добрый час! Какая внешность, какой голос! Ох, быстрее, да пошевеливайтесь же!
Баньер издал вопль несказанного ужаса. Он чувствовал, что в эту минуту решается вся его судьба. Он было попробовал воспротивиться, но Олимпия схватила его за руки. Он что-то забормотал, но ее розовые пальчики закрыли ему рот. Наконец, совершенно оглушенный, опьяненный, обезумевший, он дал себя увести костюмерам, они же за десять минут превратили его в Ирода, причем в уборной самого Шанмеле.