Текст книги "Олимпия Клевская"
Автор книги: Александр Дюма
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 66 страниц)
А Олимпия, застыв в дверях гримерной, все подгоняла их, равно как и парикмахеров, с помощью новых и новых слов не давая рассеяться своим чарам, сама трепеща от нетерпения и повторяя: «Ну же! Ну!»
Баньеру оставалось только наблюдать, как с него одно за другим стаскивали все одеяния послушника-иезуита и бросали в кучу в угол, и через десять минут из уборной Шанмеле вышел блистательный, излучающий сияние, по-настоящему прекрасный, совершенно преображенный юный герой, исполненный благородства, как и царица, довершившая его совращение поцелуем.
С этого мгновения Баньер, склонивший голову под ярмо, усмиренный, прирученный, уже не прекословя, только прижав обе руки к готовому выпрыгнуть сердцу, позволил отвести себя в кулисы, как раз когда оратор обращался к залу со следующими словами:
– Господа, наш собрат Шанмеле, выказывавший с начала дня явные признаки недомогания, поражен простудой. Болезнь оказалась достаточно серьезна, чтобы внушить нам немалые опасения за его судьбу и будущее театра. Ко всеобщей радости, один из наших друзей, знающий роль, взял на себя труд прочитать ее вместо него, дабы не сорвать представление, но, поскольку он никогда не играл ни в каком театре и никоим образом не готовился к этому дебюту, он уповает на все мыслимое снисхождение к нему.
На счастье дебютанта, Шанмеле отнюдь не был любимцем публики, а потому весь зал, уже угадавший, что по другую сторону занавеса творилось нечто чрезвычайное, разразился рукоплесканиями.
Они не успели утихнуть, как, дабы не расхолаживать воодушевление зрителей, на сцене пробили три удара, после чего поднялся занавес и воцарилась полнейшая тишина, подогреваемая общим ожиданием.
А мы тем временем объясним читателю, почему мадемуазель Олимпия так упорствовала в желании именно в тот вечер играть «Ирода и Мариамну».
X. ОЛИМПИЯ КЛЕВСКАЯ
Мадемуазель Олимпия Клевская, которую в труппе звали просто Олимпией, та прелестная особа, что уже дважды появлялась на наших страницах, впервые – на улице во время шествия Ирода и Мариамны, а затем – на пороге актерского фойе, и каждый раз производила столь сильное впечатление на Баньера, – так вот, Олимпия Клевская происходила из благородной семьи и была выкрадена любовником-мушкетером из монастыря в 1720 году, то есть когда ей едва исполнилось шестнадцать лет.
Этот мушкетер хранил ей верность целый год, что почти неслыханно и достойно занесения в анналы мушкетерской роты, но однажды утром он вышел из дома и уже не вернулся.
Одинокая, покинутая, без надежд на будущее, Олимпия не осмелилась вернуться в отчий дом и не пожелала без вклада вновь поступить в монастырь; она продала те немногие драгоценности, что еще у нее остались, проучилась год и дебютировала на провинциальной сцене.
Она была так хороша, что ее освистали.
Олимпия тотчас поняла: если природа так одарила женщину, необходимо, чтобы и искусство со своей стороны приложило к этому руку. И она принялась за труды, на этот раз со всей серьезностью, и по истечении еще одного года, сменив театр, заставила аплодировать своему таланту после того, как она, о чем мы уже упоминали, была освистана за свою красоту.
Постепенно, переходя из труппы в труппу, Олимпия возвысилась до театров больших городов, пользуясь репутацией и хорошей актрисы, и добродетельной женщины (сочетание свойств, всегда непостижимое для влюбленных и богачей).
Не то чтобы она была добродетельна по натуре, но, познав одного мужчину, она научилась ненавидеть весь мужской пол, а поскольку в самых нежных сердцах раны бывают самые глубокие, сердце покинутой красавицы и пять лет спустя продолжало болезненно кровоточить.
Аббаты, офицеры, толстосумы, актеры, светские фаты – все тщетно валялись у нее в ногах целых три года.
Наконец в один прекрасный день, вернее вечер, в Марселе Олимпия заметила за кулисами очень красивого, а главное, исполненного неподдельного достоинства мужчину. Он носил мундир шотландских жандармов и, судя по знакам отличия, был капитаном.
Олимпия тогда исполнила маленькую роль, заслужив сильные аплодисменты, и после спектакля за сценой ее окружило множество народу.
Не менее двух десятков самых знатных дворян подходили к ней со словами:
– Мадемуазель, я нахожу вас совершенно очаровательной!
– Мадемуазель, вы просто божественны!
Лишь один кавалер, как раз тот, о ком мы упоминали, приблизился и почтительно, на глазах у всех промолвил:
– Сударыня, я люблю вас.
И ничего более не добавив, поклонился, отступил на три шага и растворился в толпе ее обожателей.
Эта так странно прозвучавшая фраза смутила Олимпию сначала своей вызывающей откровенностью, а затем и ее действием на окружающих.
Она спросила у стоявших рядом молодых людей, как зовут странного служителя любви.
Ей отвечали, что это Луи Александр, граф де Майи, владетель Рюбампре, Рьё, Аврикура, Боэна, Ле-Кудре и других земель, а также капитан-лейтенант роты шотландских жандармов.
– А-а, – только и сказала она.
И в одиночестве, как обыкновенно, Олимпия возвратилась домой.
В то время у нее был ангажемент на девять тысяч ливров в год. От старого родственника, сохранившего к ней дружеские чувства несмотря на ее бегство с мушкетером и поступление в театр, она однажды получила около тридцати тысяч, из которых тратила по шесть тысяч в год, что позволяло ей в течение пяти лет располагать ежегодно вместе с жалованием четырнадцатью тысячами ливров в ожидании лучшего.
Вот почему она иногда принимала у себя, и не без блеска. Ее приемы даже получили в провинции некоторую известность, отчего первой заботой каждого пользующегося известностью человека было получить приглашение к мадемуазель Олимпии. Ни один из местных воздыхателей не пропускал таких случаев.
Не мешает, впрочем, заметить, что все любезности, расточаемые прекрасной хозяйке дома ее поклонниками, были напрасны: здесь хорошо принимали всех, но не отличали никого.
Но что еще невероятнее, никто из ее воздыхателей не мог похвастаться, что он преуспел.
В тот вечер, возвратившись домой, Олимпия невольно вспомнила о г-не де Майи.
«Он пойдет обычным путем, – подумала она, – и я увижу его в первый же мой приемный день, то есть когда у меня не будет спектакля».
Она ошиблась.
Граф, не пропускавший ни одного представления, в котором была занята Олимпия, всегда отправлялся за кулисы, где она принимала поздравления.
Но каждый раз он кланялся ей, не произнося ни слова, не делая ни единого лишнего жеста.
Такой образ действий весьма удивлял Олимпию. Она не сомневалась, что граф всерьез ею увлечен. Если мужчина действительно влюблен, для женщины это проявляется со всей очевидностью в каждом его движении.
Быть может, этот капитан шотландских жандармов слишком застенчив? Мало вероятно.
Тогда почему, выказав столь прямо свои чувства, он чего-то ждет? Чего он ждет?
«Уж не думает ли он случайно, – размышляла Олимпия, – что, если я всего лишь актриса, а он так знатен, мне следует ответить признанием на признание?»
Она еще подождала, надеясь, что граф рискнет что-нибудь предпринять. Он же не сделал более ни одного шага.
И Олимпия решила повернуться к нему спиной, когда он в следующий раз явится за кулисы.
Решение героическое, даже весьма опасное. Господин де Майи, в ту пору тридцати трех лет от роду, хорошо принятый при дворе, благородный сам по себе, с прекрасными родственными связями, занимавший положение в свете и отмеченный в армии, пользовался благорасположением и мужчин, и женщин. Оскорбление, нанесенное комедианткой, могло не только больно задеть и рассердить его самого, но и восстановить против нее немало тех, кто его окружал.
Но Олимпия была по натуре неустрашима. Она подождала, пока г-н де Майи приблизился к ней, глянула прямо ему в лицо, а когда он, по обыкновению, отвесил поклон, отвернулась без приличествующего реверанса.
Задетый за живое, граф густо покраснел, выпрямился и ушел, казалось не обратив никакого внимания на волнение, которое выходка Олимпии произвела в кружке ее поклонников.
На следующий день г-н де Майи вновь появился за кулисами. Немало людей заранее предупреждали Олимпию, какой опасностью чревата ее неучтивость.
Но наша сумасбродка придала увещеваниям так мало веса, что, когда г-н де Майи явился, она отошла на несколько шагов раньше, чем он успел ей поклониться.
Но графа это не смутило.
Напротив, он подошел прямо к ней и сухо, но вежливо произнес:
– Добрый вечер, мадемуазель.
И встал так, что отступать ей стало некуда. С понятным любопытством все присутствующие не сводили с них глаз.
Олимпия никак не отозвалась.
– Я имел честь, – повторил г-н де Майи, – пожелать вам доброго вечера.
– И вы, сударь, напрасно это сделали, – громко отвечала она. – Вы должны были бы догадаться, что я вам не отвечу.
– Если бы вы были обыкновенной актрисой, – с чрезвычайной учтивостью произнес г-н де Майи, – и, будучи обыкновенной актрисой, нанесли мне подобное оскорбление, мне было бы достаточно написать несколько слов градоначальнику, и вам бы дорого обошлась такая дерзость. Однако, поскольку вы не просто актриса, я прощаю вас, мадемуазель.
– Но если я не просто актриса, кто же я тогда, сударь? – спросила Олимпия, не сводя с графа широко распахнутых от удивления глаз.
– Мне кажется, что именно здесь не место для подобных объяснений, мадемуазель, – заметил г-н де Майи с той же утонченной учтивостью, что служила ему в этих странных обстоятельствах орудием самозащиты, – секреты знати не пристало развеивать по ветру.
Олимпия услышала достаточно, и не приходилось желать, чтобы г-н де Майи сказал ей здесь еще что-либо. Олимпия решительно направилось в пустой угол сцены и сделала графу знак следовать за ней.
Он подчинился.
– Говорите же, сударь.
– Мадемуазель, – спокойно произнес г-н де Майи, – вы благородного происхождения.
– Я? – с удивлением промолвила Олимпия.
– Мне это известно, и отсюда то уважение, что я неизменно вам оказывал, даже после того как вы меня оскорбили, притом без всяких на то оснований. Мне известна, повторяю, вся ваша жизнь, и ничто не заставит меня раскаяться в моем поведении по отношению к вам, даже ваша суровость.
– Однако, сударь… – попробовала возразить Олимпия.
– Вас зовут Олимпия де Клев, – невозмутимо продолжал г-н де Майи. – Вы получили воспитание в монастыре на улице Вожирар. Там же в то время обреталась и моя сестра. Вы покинули монастырь три с половиной года назад, и мне известно, как это произошло.
Олимпия побледнела. Однако, поскольку она еще не стерла румян, это было заметно только по ее побелевшим губам.
– В таком случае, сударь, – тихо сказала она, – это вы сыграли со мной злую шутку, когда несколько дней назад сказали…
Она осеклась, но ее собеседник договорил за нее:
– Сказал, что люблю вас? Нет, мадемуазель, я не играл с вами, напротив, я говорил истинную правду.
Олимпия недоверчиво покачала головой.
– Позвольте мне с известной иронией отнестись к молчаливой страсти, – произнесла она и, заметив протестующий жест г-на де Майи, уточнила: – Или к той, что заговорила лишь однажды.
– Мадемуазель, теперь я вижу, что вы не поняли меня, – возразил граф. – Увидев вас, я узнал вас; узнав вас, я полюбил вас; полюбив вас, я сказал вам об этом; сказав вам об этом, я дал вам доказательство.
– Дали доказательство? – возмущенно воскликнула Олимпия, решив, что на этот раз уличит своего противника в излишнем самомнении. – Доказательство? Вы, вы дали доказательство, что любите меня?
– Разумеется. Когда влюбляешься в актрису, то говоришь ей: «Вы мне очень нравитесь, Олимпия, и, клянусь честью, если вам это будет угодно, я полюблю вас». Но когда обращаешься к благородной девушке, к мадемуазель де Клев, можно сказать только: «Мадемуазель, я люблю вас».
– И когда это сказано, можно, без сомнения, считать, что сделано достаточно, – пренебрежительно рассмеялась Олимпия. – Остается ждать, когда эта благородная девица поднесет вам ответ!
– Ждешь не того, о чем вы только что упомянули, мадемуазель, ждешь, что женщина, пережившая разлуку с первым возлюбленным и не пожелавшая слушать никого другого, поскольку она возненавидела мужчин, ждешь, повторяю, что такая женщина, преображенная, обезоруженная почтительностью и обходительностью благородного человека, постепенно изгонит из души ненависть, чтобы прислушаться к голосу любви. Вот чего ждешь, мадемуазель.
– Лучше уж тогда, – вся дрожа, тихо сказала Олимпия, – лучше уж было бы, мне кажется, ничего не говорить этой женщине.
– Но отчего же, мадемуазель? Почтительность благородного человека не может вызывать раздражение и, во-первых, свидетельствует о его вежливости, во-вторых, обнадеживает в ожидании лучших дней, наконец, означает, что женщина, на которую обращена эта почтительность, может ошибиться, остановив свой выбор на другом. Вот все, что я пытался вам доказать, и был бы счастлив, если преуспел в этом.
Во время этих речей, благородный характер которых еще больше выигрывал от безукоризненности тона и жеста, Олимпия вдруг ощутила, как ее сердце сладостно затрепетало, исполнившись живительной теплоты.
Несколько мгновений она стояла с опущенными глазами, потом с нежностью подняла их на графа.
Господин де Майи не нуждался в ее ответе, он только взял ее руку и спросил:
– Понят ли я?
– Задайте мне этот вопрос через неделю, – ответила она. – А когда я привыкну к этой мысли, спросите меня, любимы ли вы.
Произнеся такие слова, она поднесла свою руку к губам вздрогнувшего от счастья графа и исчезла.
Вместо того чтобы последовать за ней, граф отвесил церемонный поклон и вернулся к кружку офицеров, жаждавших узнать, чем кончилось это объяснение.
– Она напоминала грозу? – полюбопытствовал один.
– Или град? – усмехнулся другой.
– А может быть, гром или ливень? – спросил третий.
– Господа, – отвечал им граф де Майи, – воистину мадемуазель Олимпия обворожительная женщина!
И с этими словами он покинул их. Озадаченные приятели глядели ему вслед, но хватило всего несколько дней, чтобы тайна объяснилась.
XI. ДЕБЮТ
С того дня откровений протекло три года. Олимпия, три или четыре раза разлученная со своим возлюбленным войнами или превратностями гарнизонного быта, почувствовала, что цепи их любви начали понемногу ослабевать. В 1727 году г-н де Майи все еще служил в Марселе, Олимпия же играла в трагедиях и комедиях на авиньонской сцене.
Графа она не видела уже два месяца, и он объявился только накануне: он дал ей знать, что, будучи вынужден по делам новой службы (недавно г-н де Майи стал командовать жандармским полком) отбыть в Лион, окажется проездом в Авиньоне, чтобы присутствовать на премьере «Ирода и Мариамны».
Но, может быть, кое-кто спросит: почему богатый и влюбленный г-н де Майи потерпел, чтобы мадемуазель Олимпия де Клев осталась в театре? Ответим: это не зависело от воли г-на де Майи. Он действительно предложил актрисе оставить ее ремесло, но, взойдя на подмостки по воле обстоятельств, Олимпия открыла свое лишенное любви сердце иной страсти, всепожирающей, ничем не уступающей любовному недугу: любви к искусству. Поэтому она отвергла все предложения такого рода, объявив, что ничто на свете не заставит ее расстаться с независимостью. Вследствие этого она продолжала тратить свои четырнадцать тысяч в год, принимая от графа только те дары, которые влюбленному уместно дарить своей избраннице, и надеясь на ремесло как на помощь в трудные дни.
Раз двадцать граф возобновлял свои настояния, и столько же раз Олимпия их отвергала. Известно, что она всегда знала, чего хочет, а особенно – чего не хочет.
Как бы то ни было, на полученное от графа письмо она отвечала, что «Ирода и Мариамну» сыграют на следующий день и потому граф может в полной уверенности прибыть в Авиньон.
Указанный день был четвергом, вот почему ей так понадобилось, чтобы премьера состоялась именно в четверг, несмотря на исчезновение актера, и поцеловала Баньера, когда тот согласился его заменить.
Быть может, она рассчитывала на успех в роли царицы, и надеялась, что ее игра оживит угасающую, как ей с некоторых пор казалось, нежность возлюбленного, но вероятно и то, что мы приписываем ей желание, которого она не ощущала, ибо темна ночь в сердце женщины, когда дело коснется тайн любви.
Мы оставили Баньера, одетого Иродом, в тот миг, когда прозвучали три удара и занавес поднялся.
Господин де Майи со всем своим штабом находился в зале и занимал большую центральную ложу. Он разделял с остальным залом тревожное ожидание: что это делается там, за кулисами? Каждый спрашивал себя: начнут представление или нет? Понятно, что все блестящее собрание, многочисленное и исполненное нетерпения, облегченно вздохнуло, услышав три удара и увидев, как поднимается занавес.
Мы не можем сказать с определенностью, к счастью или несчастью для юноши было то, что его персонаж не появлялся ни в первом, ни во втором акте, но доподлинно известно, что после каждого действия его дух нуждался в укреплении, чему способствовал приход Олимпии, спешившей, едва падал занавес, подбодрить новоявленного лицедея и повторить с ним самые важные сцены.
Больше всего юношу беспокоило не то, что в зале сидел сам папский легат, не присутствие там г-на де Майи со всем штабом, не сидевшие в первых рядах члены городского правления, а замеченные им два отца-иезуита, явившиеся словно специально, чтобы подстеречь его выход на сцену и опознать, несмотря на его бороду и царскую мантию на нем.
Вот почему Баньера не раз искушало непреодолимое желание убежать. Но два обстоятельства мешали этому: околдовавшая его притягательность Олимпии и постоянный надзор за ним. Ибо ни для кого, от первого любовника до последнего статиста, не составляло тайны, что дебютант был взят почти что врасплох, сменив рясу послушника на одежды Ирода, и, если взять это все в расчет, нельзя поручиться, не охватят ли его угрызения совести, подобные тем, что обратили в бегство Шанмеле, однако же никому не хотелось, чтобы одинаковые причины привели к одинаковым следствиям и чтобы с такими треволнениями начавшийся спектакль не был доведен до финала.
Итак, Ирода в самом деле охраняла его стража, сопровождая всякий его шаг за кулисами столь же отлаженным всеобщим передвижением, какое мы наблюдали в свое время в великолепной постановке «Марион Делорм», когда свита г-на де Нанжи таким же единым строем перемещалась за своим сюзереном.
Наконец, занавес, уже опускавшийся в первом и во втором акте, поднялся в третьем; близился страшный миг. Баньер ни жив ни мертв слышал, как летят одна за другой в зал строки, и каждая улетевшая строка приближала его выход. Хотя актеры на сцене декламировали в обычном темпе, ему чудилось, что они безумно торопятся проговорить то, что им положено; перед его взором сцены сменяли друг друга, как те легкие темные облачка, что носятся в нависших над землей небесах под грозовыми западными ветрами. Так подошел черед третьей сцене третьего акта, той, что непосредственно предшествует выходу Ирода. И вот, словно накатывающаяся приливная волна, неминуемое настигало юношу: до его выхода осталось только четыре строки, потом две, наконец, одна! С последним полустишием лоб его покрылся холодной испариной. Голова у него закружилась, и он затравленно оглянулся в поисках лазейки для бегства. Но увидел только улыбающуюся Олимпию, поймал ее ободряющий взгляд. Вокруг шептали: «Ну же, вперед!» Он почувствовал, как маленькая ручка, обладавшая большей силой, чем рука великана, подтолкнула его в спину, исполненный дивной музыки голос крикнул ему на ухо: «Смелей!» и горячее дыхание обожгло его щеку. Он шагнул вперед и очутился перед горящими свечами, люстрой и тремя тысячами искорок в глазах зрителей, среди которых ему померещился адский свет двух пар глаз преподобных отцов-иезуитов.
Ослепленный, задыхающийся, он с трудом сделал несколько шагов, боясь споткнуться на слегка покатом полу сцены.
Но он был так хорош собой и статен, на лице его отпечаталась столь мрачная меланхоличность, которая шла ему не меньше, чем недурная лепка икр и пламенеющий взгляд, что по всему партеру, единодушно вставшему с кресел от любопытства, волнующемуся словно ржаное поле под пригибающим колосья летним ветром и торопившемуся подбодрить новичка, да к тому же отблагодарить за любезность, прокатился шквал рукоплесканий.
Он оказал на дебютанта мгновенное действие: пелена с глаз спала, кровь перестала гудеть в ушах, и он, наэлектризованный выкриками «браво», как рысак – похвалой или плетью, храбро отчеканил первую строку.
Уж в чем он не сомневался, так это в своей памяти. Единственное, что внушало ему сомнение, – его собственная персона. Но ведь он произвел впечатление, а следовательно, половина партии была выиграна.
Ободрительные хлопки партера придали ему твердости, он внушил себе, что прежде всего он – такой же человек, как и другие, равный по уму тем, что в зале, и, быть может, не уступающий, а то и превосходящий талантами тех, кто находился на сцене.
Воодушевясь всем этим, Баньер продекламировал на подмостках одну за другой свои тирады почти с тем же задором, как и недавно в фойе.
За неимением опыта, он полагался на свою силу; недостаток точности в отделке мелочей восполнял душевный жар, а тут еще в первой совместной сцене Олимпия между репликами два или три раза еле слышно шепнула ему: «Хорошо, очень хорошо!» И он действительно сыграл весьма неплохо – совсем так, как в зале размышлений, где ему никто не мешал.
Что касается Олимпии, давно прекрасно владевшей своим ремеслом, да к тому же вместо двух зловредных отцов-иезуитов видевшей в зале г-на де Майи и весь штаб своих обожателей, то она отдалась порыву вдохновения, как никогда, что вряд ли бы случилось, будь рядом Шанмеле, и ей удались все до одного ее эффектные приемы, тем более что представление шло под одобрительный шум партера и восторженные выкрики гарнизонных ценителей прекрасного.
Спектакль удался. Баньер не только ни разу не допустил ошибки, но даже подсказывал реплики стражникам, наперсникам, трагикам и комикам.
Напомним, что он знал всю пьесу назубок.
Благодаря этому после первого же выхода его задушили комплиментами все мужчины и женщины труппы. А вот после второго – ему продолжали симпатизировать одни женщины: они, надо сказать, остались верны в своих чувствах до самого конца представления.
Когда занавес упал в последний раз, Олимпия уже не поцеловала, а лишь поблагодарила юношу.
Баньер даже не уловил этой тонкости, слишком уж он был оглушен: человек, напившийся простого вина, не почувствует аромата вин деликатных.
Итак, Баньера окружили восторженными ласками и похвалами. Он же ускользнул от всех этих поздравлений, ибо все еще сохранял в душе робкую надежду вернуться в коллегиум, а потому убежал в гримерную, где его переодевали.
Найти ее оказалось нелегко, но он преуспел и в этом.
Первое, что бросилось ему в глаза – налитая ванна. Словно для того, чтобы смыть с себя водой грязь телесную, прежде чем очиститься исповедью от грязи духовной, Шанмеле завел обыкновение принимать ванну после каждой вновь созданной роли. Баньер поглядел на нее с вожделением и решил: коль скоро он исполнил роль, предназначенную Шанмеле, он мог бы принять за него ванну. От одной логической предпосылки к другой он быстро доказал себе, что имеет все права на эту ванну, в то время как Шанмеле не имеет на нее никаких прав.
Затем Баньер сбросил с себя костюм Ирода и с наслаждением вытянулся в ванне.
Он провел там уже минут десять, вдоволь растираясь мылом Шанмеле и мысленно обозревая всю вереницу мельчайших подробностей достославного представления, когда в дверь его гримерной постучали.
Баньер задрожал так, будто его в этой ванне поймали с поличным.
– Что вам от меня нужно? – закричал он. – Не входите! Он преисполнился стыдливости.
– Я не прошу позволения войти, сударь. (Баньер по голосу узнал парикмахера.) Царя Ирода просят подняться.
– Куда?
– В фойе.
– И что понадобилось там от царя Ирода?
– Господин граф де Майи дает ужин в честь наших дам и господ и говорит, что собрание будет неполным, если рядом с царицей Мариамной не окажется царя Ирода.
Баньер какое-то время собирался с мыслями и вспомнил, что он не имеет другой одежды, кроме послушнического облачения, и что его черная сутана будет жалко выглядеть на веселом празднестве.
– Передайте, что я от всего сердца благодарю господина графа де Майи за честь, которую он желает мне оказать, но не могу принять приглашения, поскольку не имею подходящей одежды.
– Как не имеете? – удивился парикмахер. – А костюм Ирода? Он же весь из горностая, бархата и шелка.
– Но ведь это театральный костюм, а не одежда.
– Э-э! – протянул парикмахер. – Там все в театральных костюмах, это, напротив, одно из условий ужина.
– И мадемуазель Олимпия тоже? – осмелился спросить молодой человек.
– Да, в полном парадном облачении. Она только стерла румяна, сняла мушки и приняла ванну. Вот почему еще не все собрались к столу.
Ужин с г-ном де Майи, под предводительством Олимпии, ужин, на котором он увидит ее вновь, на котором она скажет ему, что он хорошо сыграл, но прежде прочего – ужин, на котором он предстанет не в мерзком рубище послушника, но в роскошном одеянии Ирода! Большего не требовалось, чтобы убедить Баньера возвратиться в обитель на два часа позже. Впрочем, там либо знали, либо не знали о его выходке. Если о ней известно, два часа не имеют никакого значения, а наказание будет так чудовищно, что лишние два часа никак не смогут его усугубить.
Баньер оказался в положении приговоренного к повешению, который рискует быть колесованным, дав себе маленькую поблажку. Умирать так умирать, но до того он доставит себе наслаждение, достойное небожителей.
Вот почему он учтиво ответил:
– Что ж! Тогда передайте господину де Майи, что я буду иметь честь явиться по его приглашению.
К тому времени юноша, сияющий и благоухающий, уже вылез из ванны. Взамен театральных румян его щеки сияли матовым загаром, этими румянами южан, а вместо развевающегося парика его главу венчала копна черных волнистых волос, которым вода придала голубоватый отблеск воронова крыла. Он посмотрел на себя в зеркало Шанмеле и впервые заметил, что недурен собой.
Но почти тотчас он горестно вздохнул:
– Ах! Она тоже очень красива!
И Баньер зашагал к большому фойе, где были накрыты столы для ужина.