Текст книги "Олимпия Клевская"
Автор книги: Александр Дюма
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 66 страниц)
XIV. КАБИНЕТ РАЗМЫШЛЕНИЙ
Вступив в туалетный кабинет, Баньер рухнул в глубокое кресло новомодной работы, на сиденье и спинке которого были раскиданы еще теплые одежды – те, что недавно совлекла с себя мадемуазель де Клев.
Их сладостная теплота пронизала всю комнату от пола до потолка, наполнила воздух и каждый его вдыхаемый атом влекущими ароматами и флюидами женской притягательности.
Распаленный до горячечной дрожи, Баньер прежде всего обхватил голову руками и спросил себя, неужели все, что с ним произошло, не привиделось ему во сне, в отравленном дьявольскими кознями наваждении, сходном с теми, что в раннехристианские времена насылали бедным схимникам в их кельи глумливые недруги Всевышнего.
Шествие Ирода и Мариамны, бегство из монастыря, тонкие щиколотки и маленькие ножки обитательниц Авиньона, встреча с актерами, допрос в театральном фойе, спектакль, ужин, чмокавшие его в щеку театральные дамы, шамбертен и шампанское, столько пышных обнаженных плеч, касавшихся сначала его рясы, потом Иродовой мантии… а глаза Олимпии, ее белая нервная рука, сжавшая его локоть… а жемчуг ее зубов, которые Господь наградил таким роскошным обрамлением, затем те же зубы, скрытые сжатыми губами и снова обнажившиеся в улыбке на пороге пиршественной залы…
О, а потом еще мимолетное пребывание в розовой комнате, золотистая кровать с кружевным покрывалом в затянутом атласом алькове, розовые блики на всем, сладострастные ароматы – все, что Баньер увидел, он впитал в себя за пять секунд; а потом еще Олимпия в простом пеньюаре, с распущенными по плечам не напудренными волосами, – все это в голове несчастного Баньера смешалось с тирадами Ирода, с восторженными возгласами публики, с остатками настороженного страха, время от времени покусывавшего его в сердце, – все склубилось, порождая в мозгу такой неумолкаемый гул, от которого и мудрец потерял бы рассудок.
Он слышал, как Олимпия отослала своих прислужниц, как по золоченому карнизу алькова скользнули кольца занавеси, как скрипнуло изящное ложе под весом, хоть и почти неощутимым, доверившегося ему обворожительного тела.
И только теперь он огляделся вокруг.
Алебастровая лампа, свисавшая с потолка на серебряной цепи, освещала очаровательный туалетный кабинет, который Саксония снабдила не только чашами и раковинами, но и консолями и зеркалами и который обладал в глазах юноши после сделанного им беглого осмотра лишь одним недостатком: непрозрачностью стен.
Ему пришло в голову, что поскольку здесь имеется дверь, а в двери замок, то должна быть и замочная скважина. Мы ведь уже говорили, что его подталкивал какой-то бес, надо думать бес любопытства.
Он согнулся перед дверью и приник глазом к замочной скважине, но бедняге и здесь роковым образом не повезло:
сквозь отверстие было видно только кресло, на котором, правда, были раскиданы какие-то белоснежные одежды из почти воздушной, как тончайший батист, ткани, теперь скомканные и измятые недавно покинувшим их телом.
Кресло заслоняло весь видимый горизонт, словно тот же бес давал Баньеру понять: «Вот и смотри, большего не получишь».
Но ему этого было мало. Он вскочил и начал поиски еще какого-нибудь отверстия и обнаружил над дверью, совершенно глухой, ромбовидное окошко, задернутое муслиновой занавеской.
Заметив его, он издал что-то вроде победного рыка.
Нашего героя обуревал не только бес любопытства.
«Вперед! – нашептывал ему еще и злой дух. – Вперед, Баньер, действуй!»
Он заметил в одном уголке кабинета обитую тканью скамеечку, в другом – ножную грелку и примостил ее на скамейку. Составив из них довольно шаткий пьедестал, он взгромоздился на него.
Однако до окошка было десять или одиннадцать футов, а все сооружение Баньера вместе с ним самим не превышало и девяти.
Вспомнив окно залы размышлений, послушник попробовал было подтянуться на руках до благословенного стекла.
Но стоило ему оторваться от своего постамента, как тот зашатался и с грохотом рухнул на пол.
Баньер же повис, впившись кончиками пальцев в оконный выступ, причем его ноги, лишившись опоры, невольно стали выбивать барабанную дробь на двери.
Это неимоверно испугало его и привело в бешенство, ибо звук получился чрезвычайно нелепый.
Однако худшее ожидало впереди – он услышал голос Олимпии:
– Что это вы там делаете, господин Баньер? Решили разнести перегородку в щепки?
– Ах, мадемуазель! – отозвался несчастный измученным голосом, которому постарался придать всю выразительность тяжкого вздоха.
– Так что там? Вам, случайно, не худо?
– Ах, мадемуазель! – продолжал он так же жалостно. – Это несказанная пытка.
– Бедный мой господин Баньер, – с чуть издевательской сердобольностью вздохнула Олимпия. – Так что же с вами стряслось?
– Мне трудно выговорить, мадемуазель.
– Ба!
– Единственное, что не подлежит сомнению, – это то, что я проклят.
– Почему же? Оттого только, что сыграли в трагедии? Я переиграла их более сотни, однако, надеюсь, это не помешает моему спасению.
– О мадемуазель, с вами совсем другое дело. Вы не были послушником у иезуитов.
Олимпия расхохоталась, и он снова услышал, как ложе нежно застонало под тяжестью ее тела.
Этот скрип заставил Баньера разжать пальцы, и он спрыгнул на пол; теперь его умножившееся отчаяние вновь излилось вздохами, из грустных сделавшихся душераздирающими.
– Послушайте, дорогой мой собрат, всем нам пора спать! – уже не шутя сказала актриса. – Скоро пробьет четыре часа утра.
– Невозможно, мадемуазель, невозможно. Я пил шампанское, и у меня голова идет кругом. Я увидел вас, и мое сердце пожирает огонь.
– Ах, Боже мой! Да это же настоящее объяснение в любви.
– Мадемуазель! – взмолился Баньер, соединив ладони, словно его жест можно было разглядеть сквозь запертую дверь.
– Ох, – продолжала Олимпия, – теперь я вижу, что вы правы; остерегитесь, господин Баньер, не то вы действительно можете навлечь на себя проклятие.
– Мадемуазель! – в отчаянии воскликнул послушник. – Не надо насмехаться надо мной. Я весь дрожу, меня бросает то в жар, то в холод. О, наверное, это и называется быть влюбленным – влюбленным до безумия.
– А может, это именуется «опьянеть», бедный мой собрат?
– О нет! Если б вы знали! Мой разум сравнительно спокоен. Но вот мое сердце, мое сердце пылает все сильнее и сильнее. Когда я слышу ваш голос, слышу, как скользит ваша занавесь, слышу… Знаете, мне кажется, я готов умереть.
– Спите, нам надо спать, дорогой господин Баньер.
– Мадемуазель, с той минуты, как я вас увидел, я понял, что уже не принадлежу себе.
– Дорогой мой Баньер, все письма, что я получаю – а получаю я их немало, – начинаются именно подобными словами.
– Как счастливы те, мадемуазель, кому вы позволили доказать, что все написанное ими – правда.
– Бедный мальчик! Да есть ли в вас еще хоть капелька благоразумия, дорогой господин Баньер?
– Увы, не знаю, мадемуазель.
– Что ж, если все, что вы сказали, правда, сочувствую вам от всей души. Будем спать.
– О, вы мне сочувствуете! – воскликнул Баньер, только это и усвоив из ее последних слов и вновь пропустив мимо ушей уже три или четыре раза повторявшееся обидное для него повеление. – Вы мне сочувствуете! Но это доказывает, что у вас доброе сердце.
И в заключение речи он подергал дверь.
– А вы, дорогой друг, – все еще смеясь, отозвалась Олимпия, – вы мне в ответ доказываете, что у вас крепкие кулаки.
– О, вот вы снова принялись меня высмеивать, – промолвил Баньер. – Если б вы только знали, как мало мне надо, чтобы меня утешить. Всего одного слова, а оно мне так необходимо. Вы не можете даже вообразить, насколько я обезумел, если так дерзко обращаюсь к вам. Нет, я более себе не принадлежу. Я впал в умоисступление.
– Да оставьте в покое эту дверь, господин Баньер, или я позову прислугу.
Баньер прекратил трясти дверь и вместо этого привалился к ней всем телом.
– Я ведь сам признался, что вел себя как полоумный, – продолжал он. – Ах, сударыня, Господь уже наказывает меня за грех, в который я ввергнут дьяволом. Что до любви, то уж не для меня, увы, дано вам хранить свой пламень. Кто я? Червь земной, пылинка, менее чем ничто. О, по всему видно, я невозвратно погиб, можете мне поверить.
– Господин Баньер, – уже серьезнее заговорила Олимпия, видя, что при всем комизме сцены его страдания хотя бы отчасти подлинны, – вы напрасно так изводите себя. В вас есть кое-что привлекательное, и ума вы не лишены. Скажу даже больше: у вас доброе и благородное сердце.
– О-о! – простонал Баньер.
– Да и лицом вы совсем не дурны, – добавила Олимпия, – вы будете нравиться женщинам, уж поверьте мне!
– Во всем мире я хочу нравиться только вам – вам одной.
– Но вы ведь послушник у иезуитов.
– Ах! Вы правы.
– Пока на вас ряса и вы не забросили ее в крапиву…
– О мадемуазель, она в крапиве уже до пояса и будет там целиком, если…
– … если?
– А впрочем, что толку? В рясе или без рясы – та, кому бы я хотел нравиться, на меня никогда не взглянет.
– Та, кому бы вы хотели нравиться, это, вероятно, я?
– О да, сударыня, это вы, вы, да, вы!
– Благодарю, ибо вы произнесли это так, что я не могу сомневаться, и, поверьте, женщина всегда благодарна тому, кто ее действительно любит. И женщина обязана ему ответить если не равным по силе чувством – она не всегда вольна распоряжаться своим сердцем, – то полной искренностью. Так вот, дорогой господин Баньер, я любовница, то есть собственность, некоего благородного человека по имени господин де Майи.
– Увы! – вздохнул Баньер, чувствуя, что подобное препятствие воистину непреодолимо.
– И поскольку я ни у кого ничего не краду, – продолжала Олимпия, – поскольку мое слово столь же крепко, как слово порядочного мужчины и порядочной женщины вместе взятых, прошу вас, ради вас самих, никогда больше не помышлять о том, что вас занимает сейчас.
– Занимает! – возопил оскорбленный, ошеломленный Баньер. – Занимает! И она называет эту пытку занятием!
– Вы меня выслушали, дорогой сосед, – самым решительным тоном произнесла Олимпия. – За десять минут вы узнали обо мне больше, чем кто бы то ни было за десяток лет. Я женщина и могу проявить слабость. Я еще понимаю этот девиз: «Одному или другому!» – по моему хотению или по моему праву. Но «Одному и другому!» – никогда. Поэтому, дорогой мой господин Баньер, сносите впредь ваши муки с терпением, а сейчас укладывайтесь на подушки и спите.
– Спокойной ночи, мадемуазель, – замогильным голосом отозвался Баньер. – Мне осталось только попросить у вас тысячу извинений за тот беспорядок, что я у вас устроил, за все глупости, что я вам здесь наговорил, и за все те достойные осмеяния неудобства, что я вам причинил. Только теперь, мадемуазель, я осознал всю беспредельность моего несчастья. А посему с этой минуты, будьте покойны, вам не за что будет меня упрекнуть. Спите, мадемуазель, спите, я ограничусь немым отчаянием, жесточайшим из всех для того, кто его испытывает, и наименее стеснительным для тех, кто служит его причиной.
На этот раз Олимпия ничего не ответила. Она вытянулась на постели, и шум задвигаемых занавесей заглушил иной звук, который Баньер, будь он хоть немного тщеславен, не преминул бы принять за вздох.
Что касается несчастного молодого человека, то он рухнул в кресло, зарылся в брошенные там Олимпией одежды, еще хранящие терпкий пьянящий запах, который распространяет вокруг себя молодая красивая женщина, и всеми порами дыша Олимпией, приговорил себя к пытке неподвижностью.
Едва лишь он погрузился если не в сон, то в собственную решимость, как внизу у входа застучал дверной молоток.
Баньер вздрогнул и насторожился, ибо каждый звук в этом доме становился для него настоящим событием.
Как ему показалось, и от постели Олимпии донеслось какое-то движение, свидетельствовавшее о том, что его прелестная соседка тоже стала прислушиваться.
Тут входная дверь распахнулась и захлопнулась, затем он услышал, как открылась дверь в соседней комнате, под чьими-то шагами заскрипели половицы, и занавесь полога раскрылась.
Для Баньера это был страшный удар.
Итак, Олимпия лгала; итак, она оказывала кому-то предпочтение, отрекаясь от этого вслух; итак, она не хранила скачущему по дороге в Лион г-ну де Майи верность, в которой лишь недавно клялась; итак, его, Баньера, собственная пытка, и без того нестерпимая, усугубится всем кошмаром новых звуков и их истолкования.
Этого он уже вынести не смог; он соскользнул с кресла на ковер, завернулся в мантию Ирода и замер.
Никогда еще он не испытывал таких страданий.
Вдруг он услышал в соседней комнате возглас удивления.
Робкий, как все охваченные страстью влюбленные, он с удвоенным вниманием прислушался.
– Но кто же принес это письмо? – спросила Олимпия. «Прекрасно, тут всего лишь письмо!» – подумал он.
– Какой-то драгун, мадемуазель, примчался во весь опор, а чуть только конверт очутился у меня в руках, ускакал так же быстро, как появился.
«Голос мадемуазель Клер! – еще более возликовал Баньер. – Дела становятся все лучше и лучше».
– Вот уж странное, однако, послание, – дрожащим голосом произнесла Олимпия.
Затем наступило молчание, после чего актриса приказала:
– Идите, ложитесь спать, Клер.
– Слушаюсь, сударыня.
И Клер сделала несколько шагов к двери.
– Кстати… – остановила ее Олимпия. Клер замерла.
– Отодвиньте щеколды на двери кабинета.
– Кабинета, где находится иезуит? – тоном глубочайшего изумления переспросила служанка.
– Да.
Клер отодвинула щеколды, и Баньер, дрожа, приподнялся с пола.
– А что потом?
– А потом, – пояснила спокойным голосом Олимпия, – вы попросите господина Баньера, если он не спит, доставить мне удовольствие и зайти на минутку побеседовать со мной.
Она не успела еще закончить, как Баньер уже был на ногах.
Клер открыла дверь, за которой бедного послушника столько времени колотила дрожь и по которой он столько колотил сам.
Она увидела, что Баньер стоит посреди комнаты.
– Да он вовсе не спит, мадемуазель, – обернулась она к своей хозяйке.
– Тем лучше.
Голова актрисы показалась из-за занавеси алькова:
– Соблаговолите подойти поближе, господин Баньер, прошу вас.
– Мадемуазель!
– Если, конечно, это не покажется вам неуместным, – улыбнулась Олимпия. С сердцем, готовым выскочить из груди, бледный, Баньер вошел в ее спальню.
Сквозь занавесь из розовой камки, освещенная ярким ночником, фитиль которого купался в ароматическом масле, Олимпия блистала на белейшем ложе, словно Венера в морской пене.
Рядом с ней застыла камеристка в дезабилье, способном навсегда отвлечь от созерцаний самого благочестивого из послушников.
Щеки Олимпии раскраснелись, на лбу и меж бровей залегли морщинки, а глаза пылали мрачным огнем. Ее пальцы, розовые, словно у Авроры, сжимали письмо.
– Приблизьтесь, сударь, – промолвила она.
«Э, да сейчас она прикажет выставить меня за дверь! – подумал Баньер. – В письме содержится распоряжение господина де Майи. Сейчас я окажусь за порогом».
– Идите, мадемуазель, – обратилась актриса к служанке, – и погасите везде свечи перед тем, как лечь спать.
Какое-то мгновение Клер еще пребывала в молчаливом ошеломлении, но затем по знаку своей госпожи она отвесила поклон, как комедийная субретка, когда та пытается повиноваться, не вникая в приказ, и вышла.
У Баньера, оставшегося наедине с Олимпией, застывшего возле ее ложа, голова в буквальном смысле пошла кругом. Если бы его приговорили к смерти и он уже стоял перед роковой плахой, даже тогда бы он не так дрожал и был не столь бледен.
«Она отослала камеристку, чтобы не слишком меня перед ней унизить, – твердил он себе. – О, бедный я, бедный!»
Олимпия подняла на послушника еще сверкавшие от гнева глаза.
– Сударь, – обратилась она к нему, – прочтите это письмо.
«Ну вот, все пропало», – подумал Баньер, все еще дрожа. Однако он взял бумагу и прочитал:
«Моя дорогая Олимпия, все в этом мире имеет конец, и любовь не исключение. Вы все еще храните ко мне чувства, продиктованные Вашей деликатностью, я же могу себя упрекнуть в том, что не питаю к Вам той пылкой страсти, какую Вы достойны внушать; между тем вся моя дружеская привязанность к Вам пережила мою любовь, и сейчас, когда государь пожелал меня видеть и я с сожалением вынужден Вас покинуть, Вы не поверите, сколь горячей и глубокой осталась моя привязанность к Вам.
Вы женщина, которая была бы способна ждать меня бесконечно, ибо являетесь воплощением верности. Потому я сам рву цепи, которые бы Вас стесняли. Расправьте же крылышки, прекрасная голубка.
Я оставил в Вашем секретере две тысячи луидоров – мой долг Вам, а также перстень – мой маленький подарок.
Не удивляйтесь, что я доверил это признание письму: никогда я бы не осмелился сказать Вам в лицо столько жестоких слов.
До свидания, и не храните на меня зла.
Граф де Майи».
– Боже мой! – в порыве сострадания вскричал, дочитав послание, Баньер. – Мадемуазель, о, как вы теперь, должно быть, несчастны!
– Я? – с улыбкой возразила ему Олимпия. – Вы заблуждаетесь. Теперь я свободна, вот и все.
И она одарила послушника, вернее царя Ирода, второй улыбкой, за которой, почудилось ему, таилось небесное блаженство.
Баньер продолжал наслаждаться им, когда вдруг кто-то снова постучал во входную дверь, на этот раз не в пример резче и решительнее, чем в первый.
XV. ИЕЗУИТЫ НА СПЕКТАКЛЕ
Перед тем как сообщить любезным читателям, что за новый незваный гость обеспокоил героя и героиню нашей истории именно в ту деликатную минуту, до которой мы довели повествование, необходимо (и в этом уверены, по крайней мере, мы сами) на какое-то время вновь обратиться к персонажам безусловно менее важным, но все же таким, кого не следует оставлять без внимания, ибо они представляют собой заинтересованных участников в этом своего рода романическом действии.
Мы хотим вернуться к Обществу Иисуса, несколько подзабытому нами на протяжении последних трех или четырех глав, вернуться вместе с нашими читателями к отцу Мордону и отцу де ла Санту, которые представляются нам персонажами слишком значительными, чтобы столь явно умалять их роли.
Мы уже упоминали, что иезуиты посещали театр, поскольку в то время аббатам и священникам позволялось слушать там пьесы и выносить им оценки с точки зрения нравственности. Считалось общепринятым, что проповедник вправе позаимствовать у гистриона некоторые из его жестов или приемов выразительной речи. Все, что содействует вящей славе Господней, почиталось богоугодной добычей, особенно в Обществе Иисуса.
Ведь изречение «Ad majorem Dei gloriam note 28Note28
К вящей славе Господней (лат.)
[Закрыть]» было начертано на его гербе.
И не иначе как радея о вящей славе Господней, преподобные отцы Мордон и де ла Сант отправились выслушивать полустишия язычника Вольтера в исполнении вероотступников-лицедеев.
Нет сомнений, что отец Мордон в одной из своих проповедей и отец де ла Сант в очередной религиозной трагедии не преминули бы воспользоваться несколькими золотыми крупинками, найденными в этой навозной куче, – «Margaritas in sterquilinio note 29Note29
Жемчужинами в навозной куче (лат.)
[Закрыть]».
Вот почему спрятавшийся за колонну Баньер мог наблюдать перед спектаклем двух почтенных иезуитов, благочинно восседающих в карете, которая доставила их к дверям театра.
Мы уже упоминали, что это видение повергло несчастного в ужас и вынудило его ретироваться в один из театральных коридоров.
Страх этот оказался так силен, что позволил Баньеру заметить лишь краешек рясы и уголок шляпы. Уже эти две части одеяния преподобных отцов обратили злополучного юношу в описанное нами поспешное бегство.
Будь он повнимательнее, он бы распознал, каких значимых персон облекали эти рясы и украшали эти шляпы.
Что касается благочестивых отцов, то они не заметили ни полу рясы Баньера, ни краешек его шляпы. И сколь ни велика была их проницательность, мы осмелимся сказать: даже заметь они эти детали его облачения, они бы никогда не смогли предположить, что из трех сотен юношей, подчиненных их ордену, от них убегает столь проворно именно узник залы размышленией.
Благочестивые отцы вошли в театр, нимало не помышляя о Баньере, и заняли места в маленькой зарешеченной ложе, их батарее, откуда они могли метать каленые ядра в г-на де Вольтера и в полной безопасности собирать свою поживу, что приносило двойную выгоду святому делу.
Отец де ла Сант, исповедовавший накануне Шанмеле, особенно тешил себя приятной надеждой увидеть кающегося грешника проявившим малодушие и участвующим в греховных деяниях, притом если как исповедник он был милостив, то как критик не обещал никакой жалости.
И как раз в то время, когда в его глазах под густыми седоватыми бровями уже замерцала враждебность, которая у этого превосходнейшего человека еще несла в себе толику снисходительности, оратор труппы лишил его удовольствия, сообщив, что Шанмеле нездоров и его заменит некий доброволец.
Благочестивые отцы немного поворчали, но им, как и прочей публике, надлежало терпеливо снести эту досаду, и, увлекшись действием первых двух актов, где много говорят об Ироде, но сам Ирод не появляется, они почти позабыли о замене к тому моменту, когда в третьем акте сирийский царь выступил из кулис.
Его выход, уже описанный нами, произвел на преподобных отцов то же благоприятное впечатление, что и на остальных, но уже через несколько секунд некие странные подробности насторожили их обоих.
Голос, походка, как и то немногое, что оставалось от лица актера (борода и парик, напомним, скрывали большую его часть), – все это напоминало почтенным иезуитам кого-то, им весьма знакомого, но сходство было так расплывчато, неопределенно, ибо огромная пропасть отделяла одетого в шелк и бархат Ирода от облеченного в рясу и увенчанного монашеской треуголкой Баньера, а потому оба монаха перебрали весь круг своих знакомцев, не остановившись на нашем послушнике, пока внезапно каким-то жестом, особой интонацией, привычной для него манерой дебютант не разоблачил себя перед ними обоими, так что каждый повторил про себя его имя, но ни тот ни другой еще не осмеливались произнести вслух столь нелепое откровение: «Это Баньер!»
В итоге, вскоре после того как прозрение забрезжило в их головах, а Ирод в одном из своих страстных порывов поразил всех выразительностью игры и, заслужив одобрение партера, вызвал бурю оваций, отец де ла Сант, артистическая натура которого увлекла его и заставила участвовать в рукоплесканиях, столь сладостных для уха всякого лицедея, воскликнул:
– Этот малый слишком хорошо играл Исаака, чтобы однажды не представить нам достойного Ирода!
Восклицание это вполне согласовалось с тем, что уже внушил себе отец Мордон, и потому тот сосредоточил свой огнедышащий взор на добрейшем лице соседа, стиснул его запястье и спросил:
– Не правда ли, это он?
– Признаюсь, – отвечал сочинитель латинских трагедий, – что, если вы имеете в виду сходство…
– Неслыханное, не правда ли?
– Потрясающее.
– Между этим комедиантом и юным Баньером…
– Между этим комедиантом и юным Баньером? Да.
– Так вы со мной согласны, что?..
– То есть, я готов поклясться, если бы не…
– Вот и у меня есть некоторые сомнения.
– Какие?
– Дело в том, что я запер Баньера в зале размышлений.
– Сами?
– Сам.
– И что же?
– А то, – улыбнулся отец Мордон, – что, как вам известно, брат мой, в этой зале превосходные запоры.
– Прекрасный довод, – прошептал отец де ла Сант. – Однако же…
– Однако что?
– Это его голос, его походка, его жест. Кому, как не мне, знать: я же репетировал с этим шалопаем.
– Доставьте мне удовольствие, брат мой.
– К вашим услугам, преподобный отец.
– Сходите в коллегиум и справьтесь.
Отец де ла Сант поморщился. Его не слишком привлекало прерывать столь приятное занятие. И не удивительно, что его уверенность в полной тождественности Ирода и Баньера внезапно сильно поколебалась.
– Чем больше я смотрю, преподобный отец, тем отчетливей вижу, что мы впали в заблуждение. Вглядитесь-ка хорошенько в того, кто сейчас на сцене.
– Гляжу, – сказал отец Мордон.
– Так вот, тот, кто там играет, по моему убеждению, законченный актер, а юный Баньер никогда и не поднимался на подмостки.
– Если не считать поставленных вами представлений.
– О, школьная трагедия не может дать театрального образования!
– Это так, но все же…
– Посмотрите, преподобный отец: у того, кто перед нами, есть и жест, и величественность, и мимическое красноречие, тогда как юный Баньер не мог бы иметь всего этого.
– Гм, – усомнился отец Мордон. – Призвание подчас дает иным то, чему долгая привычка неспособна научить.
– Согласен, согласен. Но поглядите, как он пожирает глазами Мариамну, как томно и сладко смотрит сама Мариамна на Ирода, которого должна бы презирать! Я исповедовал влюбленных, и могу вас уверить, что это глаза людей давно знакомых.
– Пусть так, – заметил отец Мордон. – Но почему бы Баньеру, при его-то испорченности, не иметь давнее знакомство с этой комедианткой?
– Потому что, если бы он был с ней знаком, я бы это знал, – ответил отец де ла Сант.
– Вы бы знали об этом?
– Разумеется. Ведь я его духовник.
Эта реплика исчерпала спор и позволила латинисту-трагику в свое удовольствие досмотреть трагедию французскую. Ограничившись междометием «А!», почти лишенным оттенка сомнения, отец Мордон тоже сосредоточился на спектакле, но не освободился от колебаний, тем более явных, что у него не было никакого основания их скрывать.
Эти колебания длились ровно столько, сколько и сам спектакль.
С падением занавеса оба иезуита поспешили возвратиться в коллегиум. Вокруг дома царило полное спокойствие, ничто не свидетельствовало о той суете, какую всегда производит среди надзирающих чье-нибудь бегство или иное скандальное происшествие.
Однако видимость порядка не слишком успокоила отца
Мордона: его все еще не оставляла мысль о том, что Баньер и Ирод – один и тот же человек. Вот почему, едва войдя в прихожую, он для очистки совести спросил:
– Ужин послушнику из залы размышлений отнесли?
– Но, отец мой, – отвечал тот, к кому он обратился, – ваше преподобие не давали таких указаний.
– Действительно. А в коридоре кто-нибудь есть?
– Как всегда, сторож.
– Подайте мне фонарь и сопроводите меня туда. Служители повиновались. При виде хорошо задвинутых засовов, нетронутого замка и неповрежденной двери Мордон улыбнулся, а де ла Сант довольно потер руки.
– Мы ошиблись, – заключил этот последний. – Induxit nos diabolus in errorem note 30Note30
Вводит нас дьявол во искушение (лат.)
[Закрыть].
– Когда убегаешь, – откликнулся менее склонный к самоуспокоенности Мордон, – то чаще не через дверь.
– Но в зале размышлений нет окна, – продолжал настаивать отец де ла Сант.
– Fingit diabolus fenestras ad libitum note 31Note31
Дьявол сотворит столько окон, сколько пожелает (лат.)
[Закрыть], – возразил Мордон.
– Баньер, где вы? – позвал послушника отец де ла Сант. – Баньер! Баньер!
И каждый раз, произнося имя молодого человека, он повышал голос.
Но Баньер не мог отозваться.
Оба иезуита переглянулись, как бы желая сказать: «Ох, неужели действительно Ирод и Баньер – одно лицо?»
Требовалось покончить с неопределенностью. По приказу отца Мордона дверь отперли.
И тут удручающее зрелище выбитого окна и разорванной драпировки, измятых и отодранных изречений поразило взоры обоих почтенных отцов-иезуитов.
– Так это его мы видели в роли Ирода! – едва переводя дух от негодования, заключил отец Мордон. – Я заподозрил это не только услышав, как он читает стихи, но особенно заметив, что он суфлирует остальным. Несчастный признался, отдавая мне книжонку, что знает всю пьесу наизусть.
– Меа culpa! Mea culpa! – бил себя в грудь отец де ла Сант.
– Вот еще один забавник, пожелавший от нас улизнуть, как уже улизнул этот проклятый Аруэ, – подытожил отец Мордон.
– Ну, что до этого, – попытался успокоить его преподобный де ла Сайт, – здесь нечего опасаться. У нашего забавника… и действительно, он забавен… у забавника один выход – возвратиться в нору. Кроликом или лисом, но вернуться. Ну ничего! Чтобы отучить его от подобного, уберем-ка мы веревку. У него будет довольно глупый вид, ведь он, без сомнения, рассчитывает вернуться тем же путем, каким ушел. Обрежьте эти болтающиеся лоскутья, и вы принудите беглеца постучаться в дверь – с опущенной головой и с раскаянием на физиономии.
– Убрать его веревку? – живо воскликнул Морд он. – Да вы с ума сошли! Я бы не только не убирал ее, но опустил бы ему шелковую лестницу, притом с перилами, если бы такую можно было найти. Только вот вернется ли он?
– А что же ему прикажете делать? – воскликнул отец де ла Сант, по-настоящему испугавшись при одном предположении, впервые забрезжившем в мозгу: Баньер вырвался на свободу навсегда.
– Не знаю, что ему делать, – ответил отец Мордон. – Знаю только одно: ему бы давно пора вернуться.
– Может, он видит свет в окне, – предположил отец де ла Сант, – и это его отпугивает?
– Да, это возможно, и все же… Впрочем, пустяки, погасите фонарь. Фонарь задули, и все провели около четверти часа в темноте, причем отец Мордон ни полсловом не отозвался на нетерпеливые поползновения своего собрата вновь завязать беседу.
По истечении четверти часа настоятель решил:
– Все. Сейчас он уже не вернется. И нам еще повезет, если то время, что мы потратили на ожидание, он использовал, чтобы переодеться, сменив мирское платье на монастырское. Не сходить ли вам в театр, де ла Сант?
– Мне? – произнес святой отец. – Думаю, это будет затруднительно.
– Почему?
– Меня могут узнать и предупредить его.
– Вы правы. Пошлите двух служителей. Только пусть не теряют ни минуты! Оба отца-иезуита вышли из залы размышлений и обнаружили служителей в конце коридора.
– Быстро отправляйтесь в театр, – приказал им отец Мордон, – узнайте, выходил ли из актерского фойе послушник или он остался там. Если он вышел, возвращайтесь. Если он там – затаитесь у актерского выхода, а затем, когда он будет проходить мимо, хватайте и ведите сюда! Свяжите его, если необходимо, но доставьте.
Отец Мордон произнес все это с впечатляющей краткостью, словно судья, объявляющий свой приговор, который должен быть немедленно и точно исполнен.
Получив приказание, служители бросились бежать со всех ног и вскоре достигли театра.
Они появились к тому времени, когда гасили последние огни, и, узнав у привратника, что никто не видел, как выходил вбежавший сюда послушник, устремились в коридор, по которому обычно выходили актеры; затаившись в темноте, они стали подстерегать добычу.