Текст книги "Были и былички"
Автор книги: Александр Арефьев
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 23 страниц)
– бабушкиными кругами.
Дачей нашу избушку на курьих ножках можно назвать с большой натяжкой. Выйдя на пенсию, купила моя бабушка по отцу заброшенную деревенскую баньку с дырявой крышей, помнится, за 250 целковых, всем миром крышу залатали, пристроили малюсенькую терраску, соорудили из подручных материалов уютный сортир, посадили пяток яблонь, пару слив и грушу, развели цветник, вспахали огородец, вот и получилась дача.
Спали все, кроме бабушки, на чердаке, сплошь устеленном соломенными тюфяками. Так что при случае можно было прихвастнуть, что дача у нас двухэтажная. А собиралось там в сезон отпусков до 15 родственников с чадами и домочадцами. Как говорится, в тесноте, да не в обиде.
Обида всё же была. Напротив, в каких-нибудь двадцати шагах, привольно раскинулся одичавший вишневый сад бывшей церковной усадьбы дедушки моей бабушки, а стало быть моего прапрадедушки, который был батюшкой в сельской церкви и попал под горячую руку и карающий меч революции. От дома и церкви и помина не осталось, а сад всё пережил и выстоял. Поэтому и куплена была банька в том месте и бабушка со слезами умиления рассказывала, какой хороший был дедушка, хлебосольным и просторным – его дом.
А ещё подальше, вверх по косогору, стояла когда-то барская усадьба, вся белая, с колоннами в викторианском стиле, с каскадом прудов и зеркальными карпами в них, с купальнями, отдельно господской и для простого люда. От усадьбы осталась лишь груда мусора да заболоченный нижний пруд, в котором рисковали купаться лишь мы, малышня пузатая, да водились раки.
Заправляла всем, конечно, бабушка, дисциплина была строгая, у каждого – свои обязанности. Моей самой нелюбимой было тащиться по утрам спросонья за парным молоком к бабе Марфе. Заходя в горницу, каждый раз удивлялся странной форме стоящего посередине стола.
Как-то не утерпел и спросил. Бабушка молча стянула с него клеёнку, всю в цветочках и мелких трещинках, и, о чудо, под ней оказался концертный рояль, белый и ослепительно прекрасный. Сиял он как новенький, только ножки подпилены, чтобы сидеть за ним было удобней.
На мой немой вопрос бабушка ответила: "Когда барина раскулачивали
(она употребила именно это слово), всем, кто поспел, по кусочку вышло, кому одёжка, кому из посуды что, а мой дурак вот это припёр да ещё полтелеги книг иностранных. Правда, книжки те в войну в дело пошли, на самокрутки".
– А барина-то что, угрохали?
– Да ты что, милок, окснись. Он сам в Гражданку где-то косточки сложил, ведь офицером поди был. А жаль, хороший был человек и хозяин справный. Дорогу построил городскую, нам больницу и магазин в камне.
А уж кого ещё пуще жалели, так это барыню, добрая была, обо всех радела. А её, почитай, голой-босой оставили. Ютилась в Питере в каморке в её же доме прежнем. Мыкалась бедняжка, к чистой работе как бывшего мироеда не подпускали, судомойкой была. Это с её-то пальчиками. Ведь на этой вот пианине и играла, да так, что, бывало, заслушаешься. Вишь, и нам пригодилась, сколько лет с неё едим, а в нутре посуду держим.
Бабушка Марфа ласково погладила заскорузлыми от огорода пальцами сияющую крышку рояля и тихо сказала: "Иди, детка, в сенях бидончик не забудь". В глазах её стояли слёзы то ли из жалости к барыне, то ли к себе.
Надо сказать, что в деревне было ещё одно родовое гнездо нашего клана. Прямо напротив порушенной барской усадьбы, у пруда, утопала в зелени огромная изба старшей сестры моей бабушки, которую мы, малышня, называли тётей Женечкой. Она тоже приезжала туда из Питера на весь летний сезон с мужем, дядей Жоржиком, и двумя внуками.
Вообще у моей бабушки было одиннадцать братьев и сестёр, но к описываемому мной времени в живых оставались лишь три сестры.
Остальных братьев и сестёр забрали из жизни революция, Гражданская война, ленинградская блокада и другие передряги в нашей стране.
Третья сестра, тётя Анечка, жила безвылазно в Питере в полном одиночестве. Так получилось, что накануне Первой мировой войны к ней посватался молодой князь, тут же и ушедший на войну и погибший в числе первых офицеров. А тётя Анечка всю жизнь хранила ему верность и ни за кого уже не вышла. Меня как-то закинули к ней родители ненадолго, вот она вечером мне про всё это и рассказала, и, растрогавшись до слёз, подарила мне, малышу, бокал из хрусталя
"баккара". А бокал был удивителен тем, что если послюнявить палец и поводить по его краю, то он начинал петь что-то тягуче-заунывное и чарующее.
Была ещё двоюродная сестра, замужем за морским капитаном, прошедшим всю войну на минном тральщике в Финском заливе, каким-то чудом сохранившим старорежимные повадки и традиции настоящих петербуржцев, коих после войны, почитай, и не осталось. Их квартира выходила эркером на Невский проспект, была обставлена старинной мебелью из резного морёного дуба, а за столом на званом обеде нас обслуживала горничная Глафира в накрахмаленном передничке.
А ещё была тётя Зиночка, работавшая диспетчером в таксопарке, хохотушка и любимица всех наших родственников. У неё была изба в селе Бабкино, о котором я ужи поминал, а до революции её отец владел всей этой деревней. Зина была с виду простушкой, но нет-нет, а проглядывала в ней голубая кровь и дворянская порода.
Отец клана Никитиных был из разночинцев, вернее из разорившихся мелкопоместных дворян, но рано выбился в люди, став капельмейстером императорского оркестра, и проживал с чадами и домочадцами в Зимнем дворце в Санкт-Петербурге, выезжая на дачный период в Валговицы. По рассказам стариков, дача была красоты неописуемой, а пруд чистоты необыкновенной, ибо подпитывался родниками, а дно было выстелено мраморными плитами. В моё время он больше напоминал заиленное болото с весьма ощутимым навозным запашком от построенного на другом его берегу колхозного коровника.
Самой колоритной фигурой был, конечно, дядя Жоржик. Был он из местных, сыном деревенского плотника, и для тёти Женечки брак с ним был "мезальянсом", как она в шутку говаривала. Уважаем был безмерно, оставаясь заводилой и душой любой компании. Часто устраивал раннюю побудку и во главе всего нашего разношерстного отряда вёл на речку за плотвой и подлещиком, а то и на дальнее озеро "Глубокое", где удавалось поймать на удочку даже щучку.
Как-то, пользуясь старыми связями, он получил пропуск и вывез, правда, ограниченный контингент из наших, в запретную зону балтийского побережья под Калининградом, откуда была привезена большущая корзина отборных белых грибов и янтарная глыба килограмма в три, украсившая нашу хату. А связи его вот откуда. Был он почётным ветераном приснопамятной ЧК, т. е. чрезвычайной комиссии, ставшей впоследствии КГБ, и в своё время чуть ли не правой рукой самого
Дзержинского.
А к красным он, как сам рассказывал, приткнулся случайно. Пришёл прапорщиком с войны и надо было чем-то на жизнь зарабатывать. Своими глазами видел, как брали Зимний. То есть никто его и не брал и не было никаких толп революционных матросов и солдат. Так, мелкие стычки с кадетами, засевшими там для охраны правительства. А дядя
Жоржик пошёл по просьбе матери друга поискать его среди них и притащить домой. Среди живых и нескольких трупов не нашёл, а нашёл у знакомой проститутки-евреечки, где и пили-гуляли они всю послереволюционную ночь, а наутро отправились к большевикам определяться на службу.
Уже будучи чекистом, спас он знакомую по деревне семью капельмейстера от реквизиции, а то и чего похуже, а Аннушку в жёны получил за благое дело в качестве трофея. И об этом и много ещё о чём услышал я, стыдно признаться, подслушивая стоя в подштанниках ночами и ухом прижавшись к двери, за которой сидели дядя Жорж, его младший сын (старший погиб на войне) и мой отец.
Сын дяди Жоржика Володя (для меня – дядя Вова) был тоже, как и мой отец, фронтовиком, но, если и говорил, то только про дирижабли, которыми был по-детски увлечён. Всю свою недолгую жизнь, а умер он вскоре из-за открывшегося плохо залеченного фронтового ранения, бился он в каком-то НИИ за их возрождение.
А страстью к летательным аппаратам заразился от своего отца, который, выйдя ещё до войны на пенсию по здоровью, построил в дачном сарае из фанеры самолётик-биплан. Да вот только опробовать не успел
– спёрли его, хоть и уносил он на ночь вырезанный из липы винт в свою комнату. Этот винт так и висел на стене печальным напоминанием о мечте подняться в воздух, а самолёт так и не нашли – как в воду канул.
В основном под рюмочный звон говорил дядя Жорж. Про то, как после пустившего себе пулю в висок Дзержинского в ОГПУ пришёл дворянин и утончённый интеллигент Менжинский (знал 16 языков), столько народу сгубивший, что и Геббельс на его фоне бледнеет. Про Петерса, его зама, бандита, сидевшего за ограбление ювелирного магазина, про
Яг*о*ду, его зама, отравившего Менжинского ядом, следов не оставляющим, из токсикологической лаборатории ОГПУ. Про Казакова, главного в лаборатории, послужившего запрещённому писателю Булгакову прототипом профессора Преображенского из "Собачьего сердца" и действительно лечившего вождей революции вытяжкой из семенников обезьян.
Да, много чего я почерпнул для себя в каникулярное время в тех
Валговицах, что застряло в моём пытливом умишке и годы хранилось под грифом "Секретно" и лишь малой толикой чего поделился я сейчас. Как говорится, спасибо за внимание и извините старика, коль наскучил.
Граф
Англичане говорят, что в каждой семье в шкафу спрятан свой скелет. Наверное, это идёт от их же анекдота. Бабушка рассказывает повзрослевшей внучке про дни своей молодости, про первого любовника, которого спрятала в шкаф при стуке в дверь не вовремя вернувшегося мужа, хлопает себя по лбу и с криком «О, боже!» открывает дверцу шкафа, из которого вываливается скелет.
В нашей семье таким скелетом было происхождение моей бабушки, столь неприличное и опасное в нашем рабоче-крестьянском государстве, что его приходилось тщательно скрывать. Дело в том, что она была дочерью графа Котляревского. И хоть граф был поляком (храбе по-польски), жил в Кракове, мало того, в пух и прах разорился на скачках и умер в нищете, аристократическое клеймо, как Дамоклов меч, висело над его дочерью, занесённой враждебными вихрями в революционную Россию.
По словам бабушки, чтобы покрыть грех рождения, ей пришлось пойти на "мезальянс" и выскочить за бравого революционного есаула
Кожевникова из яицких казаков. Кстати сказать, в его станице проживали только две фамилии: Кожевниковы и Сапожниковы. При этом все считались родственниками в разной степени родства, и при замужестве молодых станичников необходимо было разрешение старушки, которая только и могла эту степень подсчитать. Дед мой оказался выкрестом в том смысле, что он один переметнулся к "красным" в своей совершенно "белой" станице.
Впрочем, это последнее я узнал от станичных родственников, приехавших на поминки бабушки. Заодно была ими разрушена и жившая в нашей семье легенда, что мою прабабушку, красавицу-турчанку, умыкнул прадед во время лихого казацкого рейда в Турцию. Оказалось, что прабабушка, хоть и была турчанкой, но совершенно обрусевшей, и вышла за прадеда по своей воле. Да и как не выйти было за такого удалого казака, который как-то, возвращаясь на коне с гулянки, снес головой свод кирпичной арки, а наутро, маясь головной болью, блажил на плохой самогон.
Но не об этом я хотел рассказать, а о настоящем графе, Шереметеве
– сыне. Мать каким-то образом нашла его, памятуя дальнее родство с этим знаменитым российским родом. Шереметев часто навещал нас, благо жили рядом, мы – на Пироговке, а он в башне Новодевичьего монастыря.
Жил он в одиночестве, излишне, как тогда говорили, злоупотреблял спиртным и слыл неудавшимся художником, подрабатывая где-то рисованием шаржей. Мать он шутливо называл графинюшкой, мы его, тоже не без подначки, графом.
Бывали мы и у него в монастырской башне. Наверх вела крутая лестница, комната круглая, с одним маленьким окном, завалена книгами, эскизами, картинами, в общем, холостяцкий творческий беспорядок. Башня та перешла в наследство от отца, который, то ли добровольно отдав всё свое достояние революции, то ли попав под реквизицию, испросил у самого Ленина разрешение в ней поселиться.
Однажды все вместе, я, мать, отец и Шереметев, поехали в его бывшую усадьбу в Останкино. Помню, долго бродили по просторным залам, Шереметев попытался открыть какую-то дверь. К нему тут же бросился грозный бородатый старикан-хранитель с криком "Куда попёрся, не положено!" и вдруг бухнулся на колени, приобнял графа и выдохнул сквозь нахлынувшие слёзы: "Боже, барин". Оказалось, старик был дядькой графского отпрыска, а заодно еще и маркёром. Он быстренько сбегал куда-то, принес ключ от биллиардной, сдернул суровое полотно со стола, помелил кии, расставил шары и замер в углу. Отец с графом раскидали партию, попивая принесённое дядькой
"Жигулевское". Потом было прощание и опять слёзы.
Ну, вот и всё. А дома у меня висит дуэльный пистолет, каким-то чудом пронесённый бабушкой через все перипетии её бурной молодости.
Из этого пистолета мой прадед-граф застрелил соперника по любви к прабабушке. А ещё висит палаш моего дедушки-казака и парадная генеральская сабля моего отца. Вот такой своеобразный сувенирный комплект наследственный. А от графа Шереметева храню его шаржи на маму, отца и меня. И память храню, ибо не пристало быть Иваном, родства не помнящим.
Баня
Из детства в памяти остаются редкие эпизоды, но уж если что врезалось, то, как фильм «Чапаев», на всю жизнь и до последнего кадра. Хорошо помню моё первое посещение общественной бани. Жил я тогда на Тверской, в Брюсовском переулке, в доме, который когда-то стоял соседним с домом генерал-губернатора Москвы, нынешним
Моссоветом, а в 30-е годы зачем-то был задвинут в переулок. Ну то есть подрубили, поставили на рельсы и со всеми жильцами передвинули на 30 метров. До революции это была фешенебельная гостиница, а после
– стала в духе того времени коммунальным жилищем с длиннющими коридорами, общими кухнями и туалетами с нацарапанными двумя нулями на двери да непередаваемой атмосферой человеческого муравейника.
Учился я классе в третьем и чувствовал себя вполне самодостаточным мужиком. Стало быть и пары лет ещё не прошло с кончины генералиссимуса и пели мы во дворе "Сегодня воскресенье,
Сталину варенье, а Гитлеру кулак, потому что он дурак" и "Я маленькая девочка, танцую и пою, я Ленина не видела, но я его люблю". Наслышавшись от дворовых друзей об удовольствиях похода с отцом в баню, решил сходить сам, благо баня была рядышком, в конце переулка за церковью. Выпросил у отца рубль, купил билет да на сдачу ещё леденец на палочке в буфете, зашел в раздевалку, разделся чин-чинарём и вхожу в банное отделение, делая вид, что не впервой.
Иду, шлепая по мокрому кафельному полу, в угол, подбираю со знанием дела шайку получше из пирамиды на полке и кошу глазом в поиске мочалки с мыльцем. Ан, лежит одна рядом. Я к ней, а тут голый мужик из-за моей спины шасть, мочалочку хвать и в сторону. Я даже обиделся. Вот, думаю, старый хрыч, видно, последнюю уволок. И замечаю, все мужики при моем приближении мочалки прибирают, а некоторые куркули даже на них садятся. Ну, делать нечего, разбавил в своей шаечке кипяток холодной водицей, сижу, поплескиваю на себя в ожидании, когда мочалки освободятся.
Подходит мужик. "Возьми, – говорит, – моё мочало, если не побрезгуешь, своё-то, небось, дома позабыл". Тут только я и понял, что шаечки в общественной бани общие, а мочалочки-то свои. Так плотно мне в школе в голову вбили, что "всё вокруг колхозное, всё вокруг моё", что и в бане ждал полного гособеспечения, вот и опростоволосился.
И всё-таки помылся я знатно, и в парилке посидел с дедами (мне тогда по младости лет все стариками казались), и в бассейне, где всем по грудь, а мне с головкой, побарахтался, и даже спину мне подобревшие мужики натёрли до пунцового цвета. Вышел на солнышко весь распаренный, чистенький, аж сердце поёт. Да ещё леденец сладости необыкновенной. Я оберточку с него целлофановую в разноцветную полоску долго хранил, да потом затерялась куда-то.
Хохма
Вы не заметили, что чем дальше по жизни, тем меньше смешного. В детстве мы смеялись, заливались, ухохатывались и грохотали до колик в животе над каждой пустяковиной. Да покажи палец согнутый – уже умора, а Чаплин или Райкин на экране – помирали со смеху. А помните, в кино на фильмах «Волга – Волга», «Весёлые ребята» или "Мистер
Питкин" просто лежали, корчась в конвульсиях, выходили все в слезах, держась за надорванные животики. А сейчас? В лучшем случае чинно-благородное хи-хи и всё реже громогласное ха-ха.
То ли жизнь преснее стала, то ли сам с возрастом скучнеешь. Вот, скажем, классе в пятом прицепил я французской булавкой подол форменного платья девочки с передней парты к спине, встала она, обнажив розового цвета, с начесом панталоны, весь класс полёг, пока она, бедная, крутилась, не понимая, в чем дело. Сейчас-то мне ясно, что не хохма это, а мелкое хулиганство, но как смешно было. Или выпендрёжнеце географичке на переменке в коридоре прилепили на спину плакатик "Я Наполеон". Это же неуважение к старшим, а меня с однокашниками нашатырём отпаивали, так в смехе зашлись.
Ставили мы к школьному празднику серьёзный спектакль "Повесть о настоящем человеке". Маресьева играл второгодник, здоровенный амбал с перманентно упёртым лицом. По сценарию пионеры нашли его обмороженным в лесу и первым делом дали поесть картошечки. Картошку забыли из дома принести и дали ему свёрнутый комком чулок, снятый с ноги какой-то девочки. То ли чулок оказался не первой свежести, с запашком, то ли наш амбал рассчитывал перекусить на сцене и расстроился, что надули, но скорчил, жуя бутафорию, такую рожу, что куда там Чаплину. Зал взвился от смеха, артисты в слезах падали со сцены, завуч в первом ряду дрыгала ногами выше головы. Спектакль был сорван, потому что чёртов Маресьев при попытке продолжить театральное действо опять и с той же неописуемой гримасой совал чулок в рот.
Руководительница кружка художественной самодеятельности получила за это безобразие выговор от директора. Хорошо ещё, обошлось без полит и оргвыводов. Вы думаете, урок пошел впрок? Ничуть не бывало.
Чтобы реабилитировать себя, эта руководительница, она же учитель литературы, решила поставить "Алеко". Ну помните, "Цыгане шумною толпой по Бессарабии кочуют"? Кочующих цыган мы изображали без проблем, а как дошло до сцены убийства Земфиры, неувязочка вышла. Её играла рано созревшая девочка с весьма развитым бюстом, кстати, по имени тоже Земфира. Куда прикажете тыкать ножом бедному Алеко?
Решили, что коль уж на то пошло, убивать надо в спину, там плоско. На репетиции эту сцену кое-как обкатали, а на спектакле
Зэфа, видно, от волнения, забыла, где зад, где перёд. Она грозно шла на Алеко, а тот, как бычок с тёлкой, всё пытался забежать сзади. Из зала кричат: "Режь ее, подлюку!", литературша из-за занавеса шипит:
"Души, дебил!", Алеко – в слезы, в зале опять истерика от хохота.
Короче, кружок перепрофилировали на кройку и шитьё, всех неудавшихся артистов туда и забрили.
Вот я и думаю, никогда уж мне не посмеяться так от души, ничто теперь не берёт, ну как принцессу Несмеяну. Хотел посмеяться, когда на даче ползабора из "рабицы" спёрли. Вроде смешно, ситуация как в чеховском рассказе "Гайка", где мужик её на грузило с рельсы отвернул, напрягся – не могу, когда ту же дачу в пятый раз вскрыли и всё до последнего спичечного коробка унесли, решил схохмить и на дверь объявление прикнопил: "Господа грабители, в хате пусто, прошу не утруждаться". Всё равно дверь в очередной раз взломали, видимо, для проверки информации, а утащили всю электропроводку с лампочками.
Зато в "дефолт"!998 года вспомнил молодость и нахохотался от души – у меня в банке ни копейки не было.
Новодевичий
Кто в Москве Новодевичий монастырь не знает? Ну, кладбище привилегированное для знатных людей, ну, достопримечательность аж
16-го века со старинными церквями, колокольней и почти кремлёвской стеной огороженная. Но для меня это ещё место, тесно связанное с детством. И свет увидел я там рядом, в роддоме на Усачёвке, и проживал там же многие годы на Пироговке. Пацанчиком бегал с друзьями в монастырь поглазеть на пышные надгробия, а то и купнуться в тогда заболоченном и полном пиявок монастырском пруду.
Помню, как-то мать повела туда прогуляться, а заодно и навестить родственников наших дальних, Боголюбских, кои жили в пристройке у церкви, были не по времени набожными и род вели от старинной фамилии. Шли через аркаду в стене, а там в тенёчке череда нищих богомольцев руки к прохожим тянут. Мать каждому, кому 15, кому 20 копеек бросала, а уж при выходе мелочь кончилась, так она последнему рубль бумажный не пожалела.
А последний-то оказался туристом иностранным, шляпу снял по жаре лоб платочком вытереть. Вот пассаж, пришлось из шляпы рублик назад выуживать да извиняться. Но мать себя потом успокаивала и даже гордилась, что рубль ненароком бросила, мол, пусть знают капиталисты, что не жалкие копейки мы нищим подаём.
Ну вот, в таком настроении мы и поспешили к Боголюбским. Семья их была маленькая: бабушка, на мой детский взгляд, лет под сто, её дочь и внучка, чуть меня старше. Сели за стол, к чаю с удивительно вкусными пирожками, и начались разговоры. Сначала мать развеселила всех рассказом о случившемся при входе в монастырь, потом разговор плавно перешёл на тему самого монастыря. Больше полувека прошло, а помню всё отчётливо. Бабушка поведала, что обитель названа по фамилии первой игуменьи Девочкиной, а, может, по расположенному рядом Девичьему полю, куда ещё татары сгоняли русских девиц для угона в полон.
В разные времена там жили или были заточены женщины, всей Руси известные. Но главной достопримечательностью была царевна Софья, сводная сестра Петра Первого, проведшая здесь многие лета в заточении. А местом её содержания была одна из башен монастырских, и по сию пору называемая Софьюшкиной. И будто бы Софья с того света помогает женщинам – стоит только загадать желание и коснуться рукой стены её башни.
А ещё услышал я, что встречают на аллеях монастырских, особенно в грозу, привидение молодой монашки, всей в чёрном. Якобы во время французского нашествия хотели эти поганцы взорвать обитель, уж и бомбы заложили, и фитиль подожгли, а монашка, ведомая вещим сном, тот фитиль затушила и спасла монастырь. А в наше время является призраком и тоже женщинам помогает предупреждением беды либо советом, либо сны вещие навевает им во спасение.
Но не о том я хотел рассказать, а о случае с собой, ещё более удивительном. На кладбище самой известной была могила Надежды
Аллилуевой, покончившей с собой жены Сталина. На могиле стоит обелиск красоты необычайной. В моё время на нём возлежала чёрная бронзовая роза, заказанная самим генералиссимусом, потом каким-то варваром сворованная.
Надо сказать, что в описываемое мной время не дай Бог было заикнуться о самоубийстве сталинской жены, по официальной версии почила она чуть ли не от гриппа. Но жил я в доме крупных военоначальников, что стоял в Хользуновом переулке и обзывался генеральским. А там народ проживал информированный, на язык чуть посвободней, и своим детским ушком я много чего по мелочам наслушался.
Ходил даже слух, что сам Иосиф Виссарионович свою жену и пристрелил, а потом пожалел и каждый год в её день рождения к ней на могилку ездит и горюнится. Народ к этому времени кагэбэшники с кладбища сгоняют, все окрестности и подходы прочёсывают. Решили мы с друзьями соседскими, Петюхой и Владиком, это дело проверить.
Любимого генералиссимуса-то мы из колонны на демонстрациях с рук родительских видали, а чтобы вблизи… Вот и надумали у той могилы спрятаться и подсмотреть.
С утра залезли под раскидистую ель в сугроб и замерли в долгом ожидании. Как выдержали в холоде и страхе нахлынувшем, уж и не знаю, но дождались-таки. Много не увидели, но сапоги глянцевые и полог шинели мышиного цвета разглядели. Потом ещё долго не могли прийти в себя, как застекленели, а оклемавшись, поклялись страшной клятвой никому об этом ни гу-гу. Ведь родители прибили бы, а из друзей кто-нибудь и доложить мог куда следует, как Павлик Морозов. Малые детки мы были, а соображали.
Вот только сейчас и решился ту клятву священную нарушить. До сих пор, как вспомню, Бога не перестаю благодарить, что не обнаружили нас тогда. Ведь свободно могли и пристрелить охранники, время-то было не приведи Господи опять на наши головы.
Кошка
Как-то собрались отец с дядькой на очередную охоту, но не по зову сердца, а по призыву деревенских мужиков, задолбанных постоянными нашествиями на их огороды расплодившихся в лесу кабанов. Подготовили жаканы с крупной дробью, ружья почистили и, помолясь на дорожку, отправились, и я с ними увязался. Мне по младости лет особо что не поручали, ну там ружьишко потаскать да собачкой нашей боксёршей
Бэллой покомандовать, и то за счастье почитал. Вышли за околицу, тут дядя Вася остановился, затылок под панамкой почесал и молвит: Нет, мужики, опасное это дело в толпе охотиться, неровён час меня за кабана примут по причине моей крупной комплекции.
Развернулись и в сторону от генерального направления двинули. Да не заладилось что-то. Мы уж с Бэллой кого только не выгоняли, мимо да мимо. Уж на обратном пути дядька вдруг замер и говорит: Ша, робяты, щас я вам на жаркое зайца оформлю, – и "ба-бах" из двух стволов. Я бегом за добычей поперёд собаки, но вижу, что-то на зайца не похоже. Кошка оказалась, чёрт её за околицу понёс. Пригорюнились, стыдоба ведь, кошку захоронили по-человечески, ну как положено то есть, и домой от греха подальше. А там уж Бэлла дожидается и в зубах курицу соседскую держит в укор охотничкам. Мы ту курочку тишком и оприходовали, не пропадать же добру, жаркое знатное получилось.
Каша
Ох, и люблю я, грешный, кашу гречневую. Но чтоб была рассыпчатой да с лучком, поджаренным со шкварками, и чтоб непременно с яичком вкрутую покрошенным да ещё масла сливочного от души. А откуда эта моя любовь скоромная при весьма избыточном живом весе в центнер, сейчас расскажу.
Мамаша моя, царствие ей небесное, была фронтовичкой и на 9 мая цепляла на свой жакетик довольно многочисленные боевые награды. А вот на рассказы фронтовые почему-то скупа была. Как-то в очередной праздник на мой вопрос, что больше всего с войны в памяти осталось, сказала неожиданно: "Греча". И такую историю поведала.
С четвёртого курса ГИТИСа, где она, как я знал, училась в одной группе с незабвенным Евгением Леоновым, отправили на фронт (а дело было в 1943 году) студенческую концертную бригаду. При одном из переездов мать по какой-то причине застряла и догнала свою бригаду на попутке уже поздненько вечером.
Все давно откушали и, пользуясь затишьем, почивали в землянках.
Пришлось бы матери ложиться на голодный желудок, да пожалела сердобольная повариха и накормила сказочным блюдом, приготовленным, как оказалось, для любимого командира дивизии, боевого генерал-майора, Валентина Павловича. Блюдо это и было, как вы, верно, догадались, той самой гречневой кашей, в которую после рассказа матери влюбился я на всю оставшуюся жизнь. А для неё этим всё и началось, а закончилось тем, что бравый комдив кавказских кровей, возрастом под пятьдесят, до того холостовавший и слывший неутомимым бабником, влюбился в молоденькую студентку-актрисочку до потери пульса.
И до того пульс потерял, что тут же присвоил ей офицерское звание, наградил медалью "За отвагу", взял в штаб порученцем по особо важным делам, а заодно и в жёны, благо замполит имел в то время право регистрировать брак на месте. Укатила концертная бригада с потерей одного бойца дикломаторского жанра, а через восемь месяцев победного пути дивизии в сторону Берлина проклюнулся и ваш покорный слуга, Александр, сами понимаете, Валентинович.
Едва успела мамаша добраться по фронтовым дорогам в Москву, как, благополучно разрешившись от бремени, и месяца разлуки не выдержав, бросила меня на бабушку и понеслась довоёвывать. Дошла с отцом боями до Берлина, и вернулись оба в победном году к уже семимесячному сынишке.
Только не долго длилось их семейное счастье. То ли разница почти в 30 лет, то ли ещё что, но не сложилась совместная жизнь у родителей в мирное время. Оставил отец генеральскую квартиру на
Усачёвке, трофейный опель, пригнанный из побеждённой им Германии, и отбыл в свой Мариуполь, откуда был родом и ушёл прямиком на фронт с должности директора оборонного завода.
Шикарный опелевский "Вандерер" с кожаной крышей простоял недолго и был благополучно украден из-под окна квартиры. Напоминанием о войне матери служил её собственный трофей – крупная рубиновая брошь, взятая, как она рассказывала, с рояля на даче Геринга, но и она вскоре ушла в качестве свадебного подарка её лучшей подруге.
Уж не знаю, каким чудом, но сохранился в моей памяти момент расставания на вокзале, помню генеральские лампасы отца, безрукавку овчинную поверх кителя и солёный от слезы прощальный поцелуй. Так больше и не свиделись, мало того, все отцовы фотографии из семьи куда-то исчезли.
Так бы и остались со мною только те смутные вокзальные воспоминания, да произошла удивительная история. После смерти матери я, уже в чине деда, хромой и бородатый, рылся в старых поблекших, оставшихся от неё фотографиях на предмет отбраковки ненужных и вдруг, опаньки, вижу маленькую такую карточку с фигурным обрезом. А на ней отец в форме, фуражке, видно, что держит боевой вид, но улыбка широкая, неофициальная. Скорее всего, снят для фронтовой газеты заезжим репортёром.
На оборотной стороне надпись, которую воспроизвожу доподлинно:
"Шурику от отца. Помни и не ругай. Слушай и люби маму". А ниже дата и размашистая подпись. И всё…
Вот таким манером получил я привет от отца через полвека. Видно, мать в горячке обиды уничтожила все фотки, а на эту рука не поднялась. Вот так теперь и живу. Фотографию мне сын увеличил через компьютер до размера портрета, на стенке висит парадный генеральский палаш, а в сердце храню то немногое, что оставила память. Да ещё вот эта каша гречневая, рассыпчатая, по фронтовому рецепту.
Словесные метаморфозы
Разноязычье со времени вавилонского столпотворения и по наши дни приводит к любопытным, а порой и трагикомичным ситуациям. По воспоминаниям современников, когда французы в 1812 году вошли в
Москву, они обращались к горожанам в привычной для них манере – дорогой друг (по-французски "шер ами"). Москвичи и помыслить не могли, что вражеские офицеры могут обращаться к ним столь дружелюбно и, примеряя на себя это словосочетание, воспринимали как ругательное. Отсюда и появился в русском языке "шерамыжник" в смысле лиходей и ловчила.