355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Проханов » Последний солдат империи » Текст книги (страница 27)
Последний солдат империи
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 06:59

Текст книги "Последний солдат империи"


Автор книги: Александр Проханов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 33 страниц)

Промокший, больной, он добрался до дома, не зная куда себя деть, страшась провалиться в бездонную болезнь. Шторы были задернуты. В комнатах стоял душный сумрак. Снаружи доносился ровный шум убиваемого города, словно в стуках и скрежетах развинчивали огромное сооружение, разбирали на куски огромную, переставшую работать машину. И этот звук механического распада мучил Белосельцева.

Он чувствовал себя обманутым, догадывался о страшной тайне. Рукопись неоконченной книги, посвященной «оргоружию» – его главное выстраданное открытие – лежала на столе рассыпанной стопкой. Открытие опоздало, оружие сработало раньше, чем книга оказалась написанной.

Скрежет за шторами был звуком запущенного, убивавшего город оружия.

Чтобы забыться, одолеть болезнь, скрыться от нее в кропотливом, отвлекающем деле, он решил заняться расправлением бабочек. Но это заняло не много времени. Он пошел по комнатам, натыкаясь на стулья, книжные полки. Пошарил среди книг и на ощупь в сумерках вытащил, угадав прикосновением пальцев, томик Гумилева с оборванным, плохо заклеенным переплетом. Поблагодарил кого-то, пославшего ему в это мгновение книгу. Лег на диван, включив в изголовье торшер. Стал читать:

 
Как странно – ровно десять лет прошло
С тех пор, как я увидел Эзбекие,
Большой каирский сад, луною полной
Торжественно в тот вечер озаренный...
 

Слова казались каплями горячей смолы и густого пчелиного меда, тягучие, благоуханные, с таинственным золотом запечатленного солнца. Он больше не мог читать, положил книгу на грудь. Разбуженные звуками чужой поэзии, двинулись видения.

Тот загадочный одинокий порыв ветра на вечернем рынке в Равалпинде, когда небо в аметистовых тучах, повсюду горят маслянистые плошки, торговцы золотом закрывают свои лотки, на бело-голубом минарете печально прокричал муэдзин, и тогда из глубин мирозданья дунул загадочный ветер, будто оторвался и прилетел от иной планеты, загнул в одну сторону седые бороды старцев, вялые балахоны одежд, пламя в крохотных чутких лампадах, и все, кто двигался, бежал, торопился, вдруг замерли, оглянулись на небо, откуда дунул порыв. Та железная ржавая колея в Кампучии, нагретые, пахнущие креозотом шпалы, рытвина, полная теплой воды, из которой торчало желтое сочное соцветье. Высотный пост в Гиндукуше. Ночной студеный ветер с хребта. Запах ледников, остывших камней, крохотных горных полыней, источающих пряную горечь.

Он лежал, видения рождались на дне глазных яблок, под веками, медленно, как грунтовые воды, спускались в глубину груди и оттуда сквозь невидимые порезы просачивались, испарялись наружу как облака. Покидали его навсегда. Он знал, что расстается с образами прожитой жизни, отпускает их обратно в пространства, где они изначально обитали. А он сам, освобождаясь от видений, остывал, утихал, превращался в каменеющую, отпускавшую свою атмосферу планету.

 
Восемь дней из Харрара я вел караван
Сквозь Черчерские дикие горы
И седых на деревьях стрелял обезьян,
Засыпал средь корней сикоморы...
 

Золотые, с киноварью пагоды Пномпеня и горячая, с шуршащей травой Нигерия. Красная после ливня земля, фонтанчики жидкой грязи, из которых возникали жирные, слепые головки личинок, и было страшно стоять на шевелящейся скользкой земле. Сине-зеленая звонкая вода Средиземного моря, когда кидался с открытыми глазами в чудесную солнечную глубину, в серебряные пузыри и, выныривая, видел близкий флагманский катер, солнце на медных деталях, далекий, серо-туманный эсминец. Стриженый влажный газон в Зимбабве, и он, отыскав араукарию, целовал ее зеленые благоухающие ветки, словно персты любимой женщины, и дерево позволяло себя ласкать.

Он все это видел вновь. Каждое видение мягко касалось изнутри его век, губ, и он с прощальным поцелуем отпускал их к далеким пространствам, где его помнили деревья, камни, белые кости умерших животных, голубые холмы в таинственных влажных лесах.

Вдруг под слоями памяти, среди зрелищ чужой земли, запахов чужой природы возникло видение. Он, еще мальчик, стоит на лыжах среди солнечной, еловой поляны, в зеленоватом студеном небе пролетает сойка, и он с земли остро, страстно, ожидая для себя бесконечной жизни, неизбежного чуда и счастья, видит высокую птицу, чувствует ее жизнь, ее маленькое, бьющееся в небе сердце, в котором и заключено его будущее счастье и чудо.

Давнишняя сойка, чьи кости истлели в подмосковном лесу, смешанные с перегноем и мхом, снова летела над ним. И он понял, что тайна, за которой всю жизнь гонялся, чудо, которое весь век ожидал, были заключены в маленьком птичьем сердце. Остались для него недоступными. Лишь поманили из мерцающего зеленого неба.

Он лежал и беззвучно плакал. Его жизнь завершалась, исходила слезами, и ему казалось, что он плачет последний раз.

Он проснулся, как будто его ударили металлическим острием в затылок. Звук металла о кость, проникновение кованого наконечника под костяную коробку черепа – вот что его разбудило.

Было темно. Город за шторами шумел и ворочался, и звук железа о кость был звуком гарпуна, входящего в загривок кита, звуком разящего, добивающего город удара.

«Что сказал Чекист?.. В двадцать один ноль-ноль, в туннеле у Нового Арбата... Бутылки с зажигательной смесью... Переход к активным мероприятиям...»

Вскочил, зажег свет. Бабочки беззвучно, многоцветно сверкали. Рукопись книги была рассыпана по столу. «Оргоружие», о котором писал, действовало в городе, а он, проигравший разведчик, уставший больной человек, был обязан идти и смотреть. Использовать уникальный, дарованный ему напоследок случай – увидеть действие «оргоружия», умертвляющего его государство. Оделся, выбежал в ночь, чувствуя гарпун в спине.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

Он шагал по Садовому кольцу, по черной дуге, и в мокром асфальте отражались огни светофоров, стремительные ртутные фары. Машины как лезвия секли асфальт. Пахло танковой гарью, кислой броней и чем-то теплым, парным, тошнотворным, свежей, вываленной из коровьей туши требухой.

У Зубовской площади пульсировали мигалки милицейских машин. Постовые полосатыми светящимися жезлами останавливали транспорт, не пускали. Машины злобно, трусливо огрызались бамперами, разворачивались, уносились в окрестные переулки, прогрызаясь сквозь камень, патрули и заторы.

Белосельцев двигался по липко-глянцевитой Садовой, сместившись на опустелую проезжую часть. Одинокий, накрываемый дождем, торопился и думал: «Он сказал – в двадцать один ноль-ноль... Приду и увижу... Свидетель конца...»

Впереди в тумане мигало, мерцало. Мутно светили прожекторы. Грязно желтели костры. В жерле туннеля клубилась толпа. Сновали, тащили, звякали железом, закупоривали въезд в туннель. В горловине уродливо, перегородив проезд, стояли два развернутых, сцепившихся троллейбуса. Их усы нелепо топорщились, а борта, покрытые рекламными нашлепками, липко блестели, как переводные картинки. Толпа толкала их, теснее вгоняя в туннель.

Белосельцев смешался с толпой, втиснутый в сырое дышащее скопище, в запах мокрой одежды, сигарет, зловонного дыма горящей резиновой шины, в парное тепло требухи. В полутьме, под зонтами, в красных отсветах костра, в перебегающих лучах прожектора, лица казались изможденными, с увеличенными тревожными глазами. И во всех глазах, мужских и женских, молодых и старых, было ожидание. Белосельцев, ударившись о толпу, влипнув в нее, проникся ее ожиданием.

Он прижался к мокрому холодному парапету, за которым начинался туннель и стояли сцепившиеся троллейбусы. Какие-то расторопные юнцы укладывали на парапет каменные бруски, склянки, бутылки, одинаковые обрезки труб, словно готовились к распродаже, но было непонятно, кому и зачем может понадобиться этот странный товар. Один из торговцев обрезал о железо руку, высасывал кровь, и казалось, он целует себя долгим страстным поцелуем.

Парень с мокрыми патлами держал в руках букетик цветов. Рассыпал его, вкладывал в глубину букета обрезок железной трубы. Перевязывал аккуратно тесемкой. Возвращал на бетонный парапет, где уже лежали похожие, стянутые тесемкой букеты. Японский оператор, светя лампой, наводил камеру на букеты, на патлатого парня. Тот поднял голову, обернулся, и Белосельцев увидел его длинную, дрожащую улыбку, пупырышки и мелкие волоски на коже, в косом свете лампы.

– Говорят, на Октябрьской площади статую Ленина завалили! Подогнали кран и свалили! Сейчас поволокут на тросах. А зачем валить-то! Кому он мешает, бронзовый! Сейчас повезут в переплав! – старик в косоворотке, с седой бородкой, похожий на сельского батюшку, укоризненно качал головой, всматриваясь в туман Садовой. И все кругом всматривались – вот-вот забелеет мутный свет, медленные движущиеся огни, и в чернильной ночи возникнет вереница тяжелых, окутанных дымом машин, осевший плоский прицеп, и на нем, притороченный тросами, памятник, головой вперед, с шагающей в небо ногой и заостренной торчащей рукой.

Патлатый парень на своем гранитном прилавке рядом с цветами расставлял бутылки. Казалось, он, пользуясь скоплением людей, открывает торговлю напитками, разворачивает ночной лоток. Цветы, напитки, жевательная резинка, сигареты – все, что нужно ночным гулякам, молодым волокитам. Другие юнцы столпились рядом. Закурили, запалили зажигалку. Белосельцев разглядел худое, с запавшими щеками лицо, дрожащие веки, закрытые в наслаждении от длинной затяжки.

– А я слышала, по радио передали, этих-то, в Кремле, под стражу взяли! Арестовали и в наручниках всех в Бутырку! И правильно, хватит народ мутить! – молодая изможденная женщина с мокрыми обвислыми волосами всматривалась во мглу, вытягивала худую шею, и Белосельцев повторял ее движение, ожидая, что в темноте начнет мерцать лиловая вспышка, покажется милицейская машина, а за ней, на колесах, в окружении мотоциклистов, появится огромная клетка, Где, стоя, держась за мокрые прутья, возникнут знакомые лица – Профбосс, Премьер, Технократ, Партиец, Зампред. Все они, в мятых одеждах, движутся по дождем по Москве в ржавой холодной клетке.

«Где же Чекист»? – мелькнула больная мимолетная мысль и канула. Он увидел, как подтаскивают к парапету свернутый рулон брезента. Несущие его парни сгибались под тяжестью отсырелой ткани. Было непонятно, зачем брезент, зачем укладывают его на парапет рядом с букетами и флаконами. Быть может, это ковер, и его станут стелить навстречу какому-то желанному гостю, грядущему в этой ночи, и он, неведомый, ступит на узоры ковра, на разбросанные цветы, на землю, политую из флаконов благовониями.

– Все не так! Все обман! Никакой не Ленин! Никакой не арест!.. Сейчас колонны пойдут! Наши, демократы!.. Сто тысяч от Белого дома!.. Наш Президент впереди!.. – женщина с седыми волосами нервно курила сигарету, заглатывала жадно дым, усмехалась, подергивала плечами.

Белосельцев смотрел вдоль парапета наверх, в сторону Нового Арбата, светившего тусклой желтизной высоких дождливых окон, среди которых призрачно вращался голубой глобус «Аэрофлота». И вдруг увидел Машу. Не поверил, решив, что обознался в сумерках московской ночи. Но нет, это Маша проходила, окруженная группой возбужденных людей, махающих трехцветными флагами, с рукодельными транспарантами. Она несла какой-то бумажный плакатик, торопилась, стараясь не отстать от спутников.

– Маша!.. – крикнул он, устремляясь к ней. Она услышала, испуганно оглянулась. Увидала его, подбегающего, и ее испуганное лицо становилось отчужденным, враждебным. – Маша, это я!.. Подожди!..

Она стояла перед ним в застегнутом плаще. Знакомый шелковый шарф вокруг шеи. В руках плакатик с надписью: «Войска – в казармы!» Пораженный встречей, своим беспамятством, не понимал, как мог в эти дни совершенно забыть о ней, оставленной в полупустой деревне.

– Машенька, какое счастье... Как ты добралась?.. Знаешь, я совсем замотался!..

– Ты обманул меня... Приехал сюда, чтобы довершить свое ужасное дело...

– Маша, подожди... Я собирался вернуться... Хотел завтра утром... Тут были неотложные хлопоты...

– Твои неотложные хлопоты навели пулеметы и пушки на мирные дома и квартиры... Ты солгал мне!

– Это рок... Все, что случилось, ужасно...

– Ты говорил, что у тебя только я... Что начинаешь новую жизнь... А я-то, дура, поверила... Убаюкал, запер в избе, а сам вернулся и принялся за свое старинное дело... Танки, солдаты... Опять будет бойня?.. Там, где ты появляешься, всегда случается бойня...

– Машенька, послушай меня...

– И что же теперь начнется?.. Аресты?.. «Воронки»?.. Опять нас всех в лагеря, в Магадан?.. Как мою бабу Маню, деда Игната, дядю Ивана?.. Ты меня арестуешь?.. Поведешь на Лубянку?.. Ведь ты темный гений Лубянки?..

– Маша, родная, ты что говоришь... Пойдем отсюда...

– Снова в деревню?.. Грибы собирать?.. У озера костер разводить?.. Сладкие ягодки кушать?..

– Мы должны отсюда уйти... Здесь будет кровь... Будет страшная провокация... Они хотят крови... И те и другие... Мы должны сейчас же уйти...

– Ты разве боишься крови?.. Ты всю жизнь провел среди крови... Куда ты приходишь, там проливается кровь... Она и здесь прольется, потому что ты здесь...

– Побереги себя... Вспомни, ты не одна... Ты с ребенком... Побереги нашего мальчика...

– Вспомнил про нашего мальчика?.. Тебе мало того, что сеешь ужас вокруг, ты и в меня вселился как ужас... Я беременна твоим ужасом...

– Машенька, умоляю...

На них смотрели. Вся, идущая с флагами и с плакатами, группа взирала на них.

– Маша, – к ним приблизился рослый мужчина, видимо, вожак демонстрантов, державший трехцветный флаг. – Нам нужно идти.

Услышав этот властный спокойный приказ, не желая слушать его, Белосельцева, Маша отступила. Ее тут же окружила, спрятала в глубину сплоченная группа демонстрантов. Еще минуту был виден плакатик с надписью: «Войска – в казармы!», а потом всех поглотила липкая мокрая мгла, сквозь которую летели туманные вспышки проспекта.

Белосельцев не знал, где ее искать среди каменного жуткого города, глотавшего людей, превращавшего их в черные брызги. Он вдруг увидел Зеленковича. Ловкий, азартный, тот торопливо пробирался в толпе, бесцеремонно расталкивая нерасторопных ротозеев. За ним двигался рослый оператор, неся на плече телекамеру.

– Ближе, ближе! – торопил его Зеленкович. – Вот с этого ракурса!.. Да нет же, захватывай проезжую часть, а потом глубь туннеля!..

Он не замечал Белосельцева, выбирал позицию, как выбирает ее гранатометчик в засаде, уверенный, что добыча не минует его, подставит под выстрел ромбовидную броню. Зеленкович был хищный, голодный, как гриф, и его появление предвещало падаль.

Толпа зашевелилась, раздвинулась. В нее въехал длинный «пикап», Бог весть каким образом проскользнувший сквозь посты и препоны. Дверцы растворились, и на асфальт выпрыгнули трое юношей, гибкие, подвижные, с пластичными движениями натренированных тел. Все в джинсах, в одинаковых кожаных курточках, отличаясь один от другого цветом спортивных картузов – белого, красного, синего, под стать трехцветным флагам в толпе. Белосельцев узнал героев, которых впервые увидел в подвале старинной усадьбы, среди светильников и поющих дев. Тогда они стояли в ладье, очарованные, готовясь к волшебному странствию. Второй раз он видел их в толпе демонстрантов, – заколдованные, с недвижными восхищенными глазами, они ступали, едва касаясь земли, словно видели сквозь теснины домов чудесную даль с божественной нежной зарей, куда устремлялись их души. В обоих случаях им сопутствовал жрец, тот, что зашивал себя магической раскаленной иглой, а потом, голый, скрученный в морской узел, без головы и конечностей, лежал на носилках, разноцветный, как выловленный из океана осьминог, и его несли по Москве черные эфиопы в тюрбанах. Он и сейчас был здесь, рослый, прекрасный лицом, с черными кудрями, рассыпанными на ветру. Вокруг сочных румяных губ, выпуклых смуглых век, на щеках и на лбу были следы от швов, напоминавшие ритуальные надрезы африканского вождя.

Юноши подошли к парапету, где были разложены букеты, расцветшие на железных стеблях. Трогали мокрый гранит, перебирали цветы, переставляли с места на место флаконы. Белосельцев видел, как странно светится воздух над их головами, как легчайшее ртутное зарево окружает их пальцы, словно с них стекало холодное электричество. Три их картуза, белый, синий и красный, появлялись и исчезали в толпе, над которой возвышалась чернокудрая голова жреца, его властный надменный лик.

Белосельцев чувствовал охватившее толпу ожидание. Ему казалось, что наступают последние времена, уходит в небытие эра Земли и кто-то невидимый, всемогущий грядет, чтобы завершить ее и отвергнуть, произнести заключительное громогласное слово. Люди не знали, кто он, этот грозный посланец, в каком обличье возникнет, какую кару несет. Ждали его. И он приближался, огромный, ступающий по ночной Москве. Стопы – в половину улицы, голова – выше крыш, тяжкая, сотрясающая город поступь.

Донесся невнятный рокот и гул. Белосельцев подошвами ног почувствовал вибрацию земли. Вдалеке, на пустой Садовой, во мгле и мокром тумане, забелело, замутнело, возникли огни. Белые, размытые, сливались, блуждали, превращались в белый туман. Шарили в потемках, и оттуда, из этих огней, шло металлическое трясение. Толпа замерла.

В том месте, где ожидалось чудо, возникли боевые машины пехоты. Бронегруппа, шесть гусеничных машин, плотно, в два ряда, рубя металлом асфальт, приближалась, издавая железно-каменный звук. Светила прожекторами, высвечивала ослепительно ртутный клин земли, наезжала на этот клин черными брусками головных машин. Пушки на башнях отливали тонкой пленкой света. Дым из кормовых щелей казался синим.

– А-а-а!.. – тонко, отчаянно пронеслось над толпой, и этот крик недвижно держался в воздухе, пока остроконечные машины двигались к туннелю. Лучи с брони уперлись в троллейбусы. Пестрые цветные рекламы, приклеенные к бортам, сочно вспыхнули, словно их лизнул мокрый язык. – А-а-а!..

Ветер нес на толпу едкую гарь. Белосельцев почувствовал, как запершило в горле, и знакомое по войне кислое дуновение металла и теплое, душное зловоние топлива донеслись до него.

Женщина с седыми волосами вдруг стала приседать, заслоняясь зонтом, а маленький, похожий на лилипута человечек стал, наоборот, приподниматься на цыпочках. Две испитые, с голубоватыми лицами куртизанки прижались друг к другу, а бородач, похожий на сельского батюшку, закашлялся, поперхнулся. И множество Бог знает откуда взявшихся репортеров с телекамерами и фотоаппаратами кинулись к парапету, навели окуляры на колонну, засверкали вспышками. Зеленкович понукал оператора, вытягивал длинную руку в сторону боевых машин, и телекамера, повинуясь его властным взмахам, водила стеклянным глазом. Парни торопливо разбирали с парапета букеты, перехватывали их поудобней. Куда-то разом делись флаконы. Три бело-сине-красных картуза мелькали в толпе, и над ними белел истовый лик, развевались черные кудри. Машины внизу продолжали работать механизмами, упирались лучами в троллейбусы. Рекламы сигарет и напитков сочно, липко сверкали, словно покрытые лаком.

Белосельцев чувствовал толпу, ее многоликое, испуганное скопище, множество бьющих дымом железных моторов. Чувствовал невидимые экипажи, укрытый броней десант в тесных кормовых отделениях. БМП переговаривались, сносились друг с другом, колыхали хлыстами антенн. Головная машина пошла, выбросив над кормой коромысло дыма. Приблизилась к троллейбусам, застыла, елозя гусеницами, упираясь прожектором в лакированные клейма рекламы. Двинулась на троллейбус. Белосельцев услышал хруст сминаемого металла. Жестянка троллейбуса прогнулась под давлением брони. Машина, отведя назад пушку, давила, сдвигала троллейбус, буксуя, высекая из асфальта искры. Продиралась сквозь завал, протачивала проход для других машин. Из люка выставилась голова в круглом танковом шлеме, мелькнуло стиснутое шлемом лицо.

– Суки!.. Убийцы!.. Не пройдут!.. – взревел невидимый мегафон. Толпа засвистела, заулюлюкала, озарилась блицами. В машину с парапета по всей длине туннеля полетели камни, зазвякали, рассыпались по асфальту, среди них раскололся, вспыхнул прозрачно-желтым огнем флакон. Рядом другой, третий. Вокруг машин на асфальте затрепетали липкие факелы. Два из них вцепились в корму, стали растекаться по броне, и из люка, отжимаясь на руках, вылезла, выдавилась фигура. Человек заметался на броне, размахивая бушлатом, сбивая огонь, в него летели камни, бутылки, и еще одна ударилась о катки. В гусенице побежала, потекла капающая бахрома огня.

Головная машина стала пятиться, оставляя в борту троллейбуса грязную вмятину. Человек на башне махал бушлатом, бушлат горел, и вторая машина, на помощь первой, двинулась в горловину туннеля.

– Бей их!.. Суки проклятые!.. Убийцы!.. – мегафон гудел в толпе, управляя ее страхом, фокусируя ненависть. Толпа, клубясь, кинулась к туннелю, побежала по асфальту, на котором горели шмотки огня. Белосельцев устремился, желая бежать, но остановил себя, вцепившись в каменный парапет, где лежал свернутый мокрый рулон брезента. Внизу, окруженная толпой, елозила гусеницами боевая машина с кругляками закупоренных люков, с гвардейским значком на броне.

– Давай!.. Помогай!.. Шевелись!.. – к парапету подбежал косолапый, ловкий, похожий на обезьяну мужик. Стал ворочать сырой брезент, злобно оглядываясь на Белосельцева. – Помоги, тебе говорю!..

Ему на помощь сбегались юнцы, какая-то простоволосая женщина, какой-то мусорщик в оранжевой робе. Разворачивали брезент, спихивали его вниз с парапета. Рулон, раскручиваясь, упал, шлепнулся на машину, накрывая чехлом башню, люки, триплексы. Ослепнув, машина забилась, закружилась под брезентом, люди вокруг обтягивали ее грубой тканью. Двое уже скакали, танцевали на броне, заматывая брезент вокруг пушки. Белосельцев с ужасом следил за смертельно опасной охотой, за уловлением машины. Мегафон металлически вещал и учил:

– На корму горючку бросай!.. Поджаривай их как карасей!..

Белосельцев видел, как чернокудрый жрец обнял юношу в белом картузе, что-то прошептал, вдохнул ему в ухо. Тот восхищенно взглянул на учителя. Легко, невесомо, словно на крыльях, перемахнул парапет, приземлился на горящий асфальт, где пламенели оранжевые жертвенные огни. Огибая их, достиг машины, которая бугрилась, ходила ходуном под брезентом, как пойманный рычащий зверь. Взлетел на броню, смешался с остальными ловцами. Только мелькал в темноте его белый картуз. Зеленкович направлял оператора вниз, понукая его:

– Давай крупный план!.. Гусеницы снимай, гусеницы!..

Перекрикивая дребезжание мегафона, протыкая его длинным острием, раздался истошный, восходящий и ниспадающий вопль, замирающий в хрипе и клекоте, в чавканье и рокоте гусениц. Боевая машина дергалась под брезентом, стряхивая с загривка оседлавших ее охотников. Продрала чехол, цапнула траками асфальт, вцепилась в поскользнувшееся, упавшее тело, от которого отлетел белый легкий картуз. Затолкала под гусеницу, дробила, рвала, накручивала, хрустела костями. И из этой гибнущей, расплющенной плоти вырвался последний вопль жизни, улетел в дождь и копоть. Белосельцев видел, как крутилась, скользила по асфальту металлическая гусеница, отталкивая от себя кровавый мешок с жижей и мякотью, и оператор, ловкий как большая обезьяна, подсвечивал месиво огоньком телекамеры.

На горящей машине солдат продолжал махать бушлатом, шлепая по броне. Бушлат превратился в ком пламени, и солдат, охлопывая себя по горящим бокам, спрыгнул на землю.

Белосельцев видел, как жрец возвысился над толпой бледным, надменно-прекрасным лицом. Открыл объятья, и в эти отеческие, растворенные объятья упал молодой герой в голубом картузе. Жрец прижал его к своей могучей груди, накрыл клубящейся черной копной кудрей. Поцеловал, отпуская на подвиг. Юноша, счастливый, озаренный, побежал вдоль парапета, хватая на бегу букетик с тяжелой стальной сердцевиной. На горящего солдата набегали, кричали, взмахивали букетиками, тяжело опускали на солдата. Горящий, он сгибался под ударами, заслонялся руками, а его добивали, валили, топтали. Белосельцев увидел, как из люка машины просунулось обезумевшее, в танковом шлеме лицо с выпученными, отражавшими пламя глазами. Протянулась рука с пистолетом, и негромко простучало два выстрела. И следом – крик, жалобный, детский. Мольба пробитого пулей человека, не желавшего умирать. Юноша в синем картузе упал рядом с горящим солдатом, и над ними обоими скакала черная гибкая обезьяна, водила глазком телекамеры.

Третья боевая машина пехоты отделилась от колонны, ринулась на толпу, втискиваясь в скопище. В корме отворились двери, солдаты с автоматами, стволами вверх, зажигая пузырьки пламени, стреляя в воздух, кинулись на толпу, пробивались к упавшему товарищу. Толпа отхлынула. На асфальте лежал дымящийся обожженный солдат и убитый парень в синем картузе, кругом валялись растрепанные букеты цветов. Десантники подхватили солдата под руки, понесли, головой вперед запихнули в десантное отделение. Толпа валила за ними, свистела, орала, кидала камнями.

Белосельцев увидел, как лицо жреца в ритуальных швах озарилось грозным багровым светом. Он притянул к груди третьего героя, в красном картузе. Указал ему рукой в черной перчатке на отъезжающую машину, и тот, счастливый, вдохновленный, бесстрашный, кинулся следом.

Солдаты заскакивали в десантное отделение, машина разворачивалась, начинала уходить. Дверь в корме оставалась открытой. Парень в красном картузе, набегая, прыжком ныряльщика, кинулся в открытую дверь, в черный зев кормы. Нырнул и исчез. Машина уходила, отрывалась от толпы, увеличивалось за кормой пустое липкое пространство асфальта. И на этот асфальт выпало, ударилось, перевернулось, застыло в нелепой позе тело. От головы отвалился красный картуз. В груди торчал утонувший штык-нож. И к убитому, на полусогнутых сильных ногах, подбегал оператор, переводя камеру на зарезанного героя.

Жутко сверкали на машинах слепящие прожекторы. Ударили пулеметы, тупо, страшно, всаживая трассеры в тусклое небо, прогоняя рубиновые угли в туман среди крыш и домов.

Толпа, та, что была в туннеле, и та, что клубилась у парапета, разом побежала. Молча, шумя башмаками, шаркая подошвами, бросая зонты, кинокамеры, хлынула прочь от долбящих пулеметов.

Белосельцев увидел, как спокойно, торжественно проходит мимо жрец с развеянными кудрями.

Властно приказывает двум послушным служителям:

– Доставайте фобы... Уложим мальчиков... Героев понесем по Москве...

Белосельцев бежал, стиснутый в толпе, спасался от пролитой крови, а она, как удар цунами, гналась за ним нарастающей красной волной, на которой, как водные лыжники, мчались трое юношей в разноцветных картузах. Очнулся в каменном пустынном дворе. Встал, задыхаясь, ощупывал руками лицо, грудь, колени, словно искал на них липкие пятна крови. Какой-то человек в шляпе двинулся к нему от помойки. Приблизился, заглянул в глаза. Белосельцев увидел, что у человека вместо лица огромная дыра, полная гнили и сукрови.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю