Текст книги "Последний солдат империи"
Автор книги: Александр Проханов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 33 страниц)
Белосельцеву вдруг стало страшно. На него дохнуло катастрофой, словно один из слепых музыкантов развернул свою иерихонскую трубу, приставил ее к уху Белосельцева и выдохнул страшный, разрывающий душу звук.
Гражданская война вползала в Москву как уродливый, непомерных размеров, зловонный ящер. Горели дома. Улицы перегородили баррикады. К Дому Правительства на Краснопресненской набережной заволакивали деревянные столбы, арматуру, мешки с песком. Защитники пели «Варяга», а жуткие пятнистые танки с моста лупили прямой наводкой, расквашивая в красные кляксы повстанцев. И по белому фасаду вверх ползли черные, из копоти и сгоревшей плоти, жирные языки.
Похожее на бред видение появилось и тут же исчезло.
На площади шло столкновение. Прибывали автобусы с бойцами ОМОНа, которые сразу вступали в бой. Солдаты давили щитами демократическую демонстрацию, и головная шеренга отступала с гневными криками: «Фашисты!.. Антисемиты!.. Виват, Россия!.. Шалом!..»
Водометы препятствовали продвижению колонны государственников. Били тугими дальнобойными струями, которые рассеивали людские ряды, останавливали памятники, вынуждая их отступать к Манежу. Среди тяжело и неохотно уходивших Лениных задыхался Энгельс, толкая гранитную инвалидную коляску с суровым другом, который, сжав кулак, угрюмо размышлял о том, в чем же заключалась роковая ошибка марксизма. Памятники расходились, все, кроме золоченых фигур с фонтана. Любя воду, восхитительные девы с удовольствием нежились и резвились среди сверкающих струй. Кокетливо, как купальщицы, задирали подолы.
Скоро от демонстраций не осталось и следа. Площадь была грязной, пустой, словно ее извозили половой тряпкой. Пушкин печально взирал со своего мраморного утеса. Белосельцев медленно брел по площади. В одном месте он натолкнулся на огромный бюстгальтер, сшитый на самку гренландского кита, с неумелой, нитками выведенной надписью: «Демсоюз», – в другом споткнулся об обломок алебастровой мускулистой руки с куском отбойного молотка.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Белосельцев убредал от поруганной площади, испытывая мучительную боль. Эта боль не была похожа на обычные боли, связанные с давними ранениями и контузиями, гипертоническими мигренями, увяданием изношенной, изнуренной плоти. Не напоминала тоску неведения, сострадание людским несчастьям, невыносимую печаль богооставленности. Эта боль была ожиданием чего-то огромного, неотвратимого, связанного с концом хрупкой, несовершенной земной жизни, к которой принадлежал и он сам.
Он брел в переулках, – Палашевском, Южинском, двигался вдоль Малой Бронной среди летней московской толпы, прислушиваясь к своей боли. Она менялась в зависимости от направления переулков и улиц. Усиливалась или ослабевала, не пропадая совсем. Имела свое направление, свой вектор, словно сопрягалась с невидимой, проходящей по земле силовой линией боли. Он вышел на улицу Качалова у Никитских ворот, где стояла белая, заколоченная ампирная церковь, в которой венчался Пушкин. Стоя перед ней, выстроил направление своей боли, сопрягая его с алтарной частью храма, глядящей на восток. Обнаружил, что боль имела северо-восточное направление. Несколько раз обошел церковь по кругу, где когда-то двигался крестный ход и Пушкин с молодой женой несли золотой образ и горящую свечу. Окончательно убедился, что силовая линия боли проходит в северо-восточном направлении, увлекая его туда, где далеко за Москвой начинались Ярославские и Костромские леса, сливались с уральской тайгой и суровыми полярными тундрами Мезени. Ему вдруг пришла мысль, что это именно то направление, о котором говорил сумрачный вермонтский изгнанник, предвещая конец советской империи, отпадение от России украинских и азиатских земель, провидя мучительные времена для обездоленного народа, которому он указывал путь на северо-восток как путь исхода и спасения после рокового, проигранного русского века.
Это совпадение поразило его. Он всегда не любил этого гордеца-диссидента, возводившего на его Родину несусветную хулу. Но теперь вдруг с испугом убедился, что своей болью подтверждает его правоту. Он, Белосельцев, стрелкой своей боли указывал на лесной и полярный северо-восток, где укроется поредевший народ после очередного имперского поражения.
Это открытие поразило его. Он стал магнитным прибором в руках далекого изгнанника, который, пользуясь неведомым волшебством, превратил его, своего врага, в компас, в послушный инструмент истории. Он брел в душных, раскаленных переулках, в которых маялись прохожие, не испытывающие боли, не ведающие тоски поражения. Отрешенно ныряли в магазины и булочные, выбредали оттуда с увядшими капустными кочанами, черствыми буханками, грудами коричневых говяжьих костей. Казалось, город накалился, как керамическая печь, в которой обжигались дома, лепные фасады, скульптуры балконов, подернутые прозрачным дрожащим свечением. Наступала гроза, и волосы на голове поднимались, насыщенные сухим электричеством.
Белосельцев шел по тротуару, стараясь не наступить на трещинки, суеверно ставил стопу на серые ломти асфальта. Одна, еще отдаленная, трещинка странно шевелилась, меняла свои очертания. Белосельцев подумал, что от пережитых волнений у него начинаются галлюцинации. Приблизился и увидел, что это хрупкая, дрожащая цепочка тараканов, выбегающих из подворотни. Один к одному, почти без интервала, текли тонкой мерцающей струйкой, шевеля тревожными усиками, перебирая чуткими лапками. Белосельцев обошел эту живую струйку, сбегавшую с тротуара на проезжую часть. Но из соседней подворотни изливалась точно такая же мерцающая глянцевитая струйка, состоящая из бегущих насекомых. Проливалась на проезжую часть, образуя блестящий водопадик. Соединялась с той, что уже струилась по улице. Из дворов, подъездов, приоткрытых окон, мусорных бачков, захламленных углов тянулись вереницы тараканов, словно их звал неслышный сигнал и они торопились на свой тараканий сход. Эти живые струйки сливались в сочные ручейки. Те соединялись в речки. И когда Белосельцев, следуя за тараканьими потоками, миновал Патриаршие пруды и вышел на Бронную, вся она была покрыта глянцевитой массой бегущих тараканов, напоминавших кипящий, мерцающий поток.
Это зрелище было ужасно. Жизнь, разделенная на миллионы одинаковых частичек, заключенная в хитиновые оболочки, вновь объединилась под воздействием какой-то угрожающей силы. Пыталась сплавить свои отдельные капли. Не могла. Заставляла их двигаться и мерцать.
Прижавшись к стене, чтобы не наступить на бегущих насекомых, не услышать сочный противный хруст, Белосельцев вдруг заметил, что бег тараканов совпадает с направлением его боли. Все они, пересекая Бронную, изливаясь на Садовую, покрывая Садовое кольцо сплошным шевелящимся панцирем, перед которым остановились автомобили, дышали радиаторами, воспаленно, при свете дня, включили фары, истошно, многоголосо гудели, – все насекомые бежали на северо-восток, к площади Маяковского, повинуясь чьей-то властной незримой воле, быть может, все того же вермонтского колдуна, управлявшего издалека судьбами ненавистного ему государства. Тараканов гнало предчувствие близкой катастрофы. Они покидали город, к которому подступила беда. Но обитатели этого города равнодушно взирали на мистический исход тараканов, не подозревая, что природа посылает им свой страшный знак. Лишь какой-то пенсионер в синей майке высунулся из окна с телефонной трубкой, раздраженно, открывая беззубый рот, кричал:
– Санэпидемстанция?.. Сколько раз мы просили прислать дезинфекцию!.. Я буду жаловаться в райком партии!..
Белосельцев отвернул от Садовой и возвратился к Патриаршим прудам, ровно и тускло блестевшим под желтым горчичным небом. Листва на деревьях потрескивала от жара. Над крышами вспыхивали прозрачные судороги плазмы. Земля была столь горяча, что казалось, кромки пруда у берегов начинают мелко вскипать.
На Белосельцева из открытого подъезда выскочила большая крыса, едва ни ударив в ногу. Гадливо отскакивая, он успел разглядеть мохнатую заостренную морду, влажный резиновый носик с отвислыми усами, розовые прозрачные ушки и горбатое тело, растянувшееся в сильном прыжке. Крыса вильнула, злобно сверкнув на Белосельцева глазками, кинулась по тропинке сквера, исчезая на берегу водоема.
Белосельцев смотрел на ногу, мимо которой прошмыгнуло мерзкое животное. И две другие крысы метнулись поодаль, отталкиваясь от земли, словно обжигались. Канули в зарослях на берегу пруда.
Он хотел изменить маршрут, свернуть на улицу Алексея Толстого, где размещался готический особняк Министерства иностранных дел и среди витражей, дубовых панелей, каменных средневековых каминов, на фуршетах и дипломатических приемах вершилась внешняя политика государства. Но оттуда, навстречу ему, бежали крысы. Нагоняли друг друга, воздев дугой скользкие хвосты, вытянув усатые морды, сверкая злыми, красноватыми глазками. Торопливо перебирали когтистыми лапками, устремляясь к пруду.
Белосельцев пропускал мимо себя это мчащееся остервенелое множество. Видел, как крысы выскакивают из подъездов, из подвальных люков. Выпрыгивают из водостоков. Прогрызают фанерные рекламные тумбы, вываливаясь наружу шерстяными комками. Цепко спускаются вниз по фасадам, сливаясь с бегущим толпищем. Белосельцев чувствовал их разгоряченное дыхание, исходящее от них зловонье, слитный стук тысяч крепких коготков, многоголосое попискивание. Это был массовый исход крыс, которые покидали свои помойки, подвалы, крысиные гнезда, обжитые подземелья, гонимые безымянным ужасом. Тысячное стадо крыс подбегало к воде, кидалось в пруд. Плыло серым шевелящимся косяком, раздвигая клином желтую воду. Белосельцев вдруг пораженно осознал, что острие клина совпадает с вектором его боли. Устремлено на северо-восток. Крысы направлялись туда, куда начертал им лобастый колдун Вермонта, дующий в свою злую волшебную флейту.
Но люди, бредущие в переулках и улицах, казалось, не замечали исхода крыс. Они закуривали на ходу, болтали друг с другом, вяло поругивались, грызли какую-то дрянь. Подвыпивший малый расстегнул ширинку и страстно мочился поддеревом, не обращая внимания на смущенных прохожих.
Белосельцев чувствовал странное, болезненное тождество между собой и убегавшими крысами. Его жизнь, по прихоти судьбы заключенная в человеческую плоть, оснащенная разумом, снабженная пятипалыми руками, отделенная от прочей биосферы бледной, с редкими волосками кожей, – теперь его жизнь ужасалась единым с остальной жизнью ужасом, содрогалась единым с остальной биосферой предчувствием. Стремилась вырваться из своей сотворенности, слиться с остальной испуганной жизнью, пульсирующей в убегавших тараканах, в уплывавших, попискивающих крысах.
Он торопился прочь от пруда, желая избавиться от этого тождества. Приближался к особняку, где когда-то обитал Лаврентий Берия, и бабушка, держа его за руку, вела на уроки рисования в Дом архитектора, торопясь поскорее миновать милицейский пост у ворот, куда въезжал лакированный хромированный лимузин.
Однако у особняка он увидел стаю бегущих кошек и, вместе с ними, не отстающих от них молчаливых дворовых собак. Эта общая стая пополнялась другими, выбегавшими из-за угла животными, среди которых были вислоухие пыльные овчарки, покрытые лишаями гончии, одичавшие спаниели, экзотические помеси бульдогов и такс. Все они – высунувшие красные языки собаки и скачущие запаршивленные кошки – сбегали с помоек, оставляли трущобы и свалки в захламленных московских дворах. Уносились все в одну сторону, на северо-восток. Вдоль Садовой, к улице Горького, чуть правее, по Тверским-Ямским, Марьиной роще, в Останкино. Туда же летели воробьи, вороны, мухи, и разноцветный, ускользнувший в форточку попугайчик.
Белосельцев со страхом наблюдал исход биосферы, которая чувствовала вибрацию мира, трясение коры, материковые сдвиги. Улавливала грозные толчки, что обрушат стены проклятого города, расколют площади, поглотят в ужасных трещинах кремлевские башни и высотные здания, выдавливая наружу жидкую лаву.
Но жители города не замечали исход биосферы. Покупали некачественные товары, ели невкусную еду, занимались случайной любовью, стараясь при этом не породить себе подобных, используя резиновые ловушки, в которых беззвучно кричали, чувствуя конец мира, их несчастные нерожденные дети.
Проходя мимо зоопарка, Белосельцев слышал, как ревут и визжат в истерике посаженные в клетки животные. Как бьются о железные прутья медведи. Как слоны, истошно трубя, стараются раздвинуть хоботом стальные крепи. Как ревут леопарды и львы. Пленные орлы плещут могучими крыльями, роняя поломанные маховые перья. Рыбы в аквариумах поворачивались все в одну сторону, ударяя безмолвными мордами в толстенное стекло. Уже миновав зоопарк, Белосельцев увидел, как промчался мимо, косолапя, скаля желтые зубы, прорвавшийся на свободу орангутан. И за ним, совершенно голый, ужасно худой, с развеянной гривой, бежал сумасшедший, выпучив от ужаса голубые глаза, прижимая к костлявой груди книгу Бердяева «Русская идея». И все это множество, искавшее спасения, увлекая и его, Белосельцева, стремилось вон из города, на северо-восток погибающего государства.
Черно-лиловая туча встала над площадью Восстания, переполненная водой, словно над шпилем высотного здания повисло Балтийское море вместе с серыми эсминцами, бурной пеной, ревущим в мачтах ветром. Ливень ударил с такой силой, что затрещал асфальт, в который вгоняли бессчетные стеклянные костыли и толстые гвозди. Вокруг шпиля синей жуткой змеей обвивалась молния. Огненные дротики с оглушительным треском сыпались на землю, и Белосельцев увидел, как один вонзился ему под ноги, ушел в глубину, оставив запекшуюся остекленелую воронку. Ветром валило деревья, и над его головой пронесся дубовый сук, громко шелестя разворошенной листвой. Вся Садовая превратилась в черный поток, в котором тонули автомобили. Острые пляшущие волны смыкались над крышами лимузинов. Медленно, вращаясь и кренясь на бок, плыл троллейбус, и кто-то беспомощно бился за стеклами. Белосельцев влез на фонарный столб и оттуда смотрел, как сносит К Смоленской площади множество пестрых дамских зонтиков. Через улицу, фыркая, загребая брассом, плыл человек, борясь с течением, выныривая из-под волн. Белосельцев отрешенно ожидал вслед за молниями увидеть падающие раскаленные камни, горячий пепел. Подумал, – археологи через десять веков найдут его окаменелую, из спрессованного пепла фигуру. Но дождь внезапно кончился. Ветер стих. Туча отлетала, охваченная ослепительной солнечной кромкой. Вода стремительно убывала. Троллейбус на обмелевшей улице достал дно и встал на колеса. Пловец выходил на тротуар в потемневших от воды красных плавках, прыгал на босой мускулистой ноге, вытряхивая воду из уха. Снова катили машины, бежала толпа, а он, промокший, стоял у бело-желтого ампирного дворца. Был не в силах решить, где же бушевала гроза, – в небе, над шпилем высотного дома, или в его помраченной душе.
Вода текла вдоль парапета, проваливалась в канализационную решетку, увлекая за собой сорванные листья и мусор. Белосельцев смотрел, как в чугунной решетке клокочет поток, и ему померещилось, что изнутри, навстречу потоку, что-то силится показаться из люка. Выдавливается из решетки наружу, белесо-серое, липкое и живое. Он присмотрелся. Нечто, напоминавшее моллюска, прилепилось с обратной стороны к ребристому металлу. Едва заметно пульсировало. Сжималось и разжималось. Наполнялось воздухом и опадало. Поток иссяк, превратился в мелкий ручеек, и тогда это скользкое, похожее на размякшее мыло вещество выдавилось из решетки. Белосельцев не отрывал от него взгляд. Ему казалось, что это странное бесформенное тело не просто живое, но и думающее. Видит его, думает о нем, посылает ему беззвучные импульсы. Это было дико, напоминало помешательство. Чтобы развеять его, он наклонился к канализационной решетке, протянул руку и осторожно, с легкой брезгливостью, коснулся склизкой материи. И она моментально отпрянула, исчезла в темной глубине люка, куда продолжала сочиться вода. Чувствуя на пальце подобье холодного ожога, Белосельцев двинулся к дому.
Он вошел в квартиру, и она показалась знакомой, словно он жил здесь когда-то и теперь с усилием вспоминал то далекое время. На стене сверкали бабочки, ослепительно-яркие, словно иероглифы в склепе египетской пирамиды, куда тысячелетиями не заглядывало солнце, и краски оставались первозданными и невыцветшими. Сам он был воскресшим фараоном в золотой погребальной маске, сквозь которую с изумлением взирал на свой царственный саркофаг.
Надо было связаться с Чекистом и убедиться, что разыгрывается отвратительный фарс, куда его вовлекли, чтобы унять его опасную пытливость, нагрузить его рассудок дурными, абсурдными фактами, отвлечь от истинных объектов заговора.
Он в который уж раз связался с помощником. И тот, как показалось Белосельцеву, с легкой насмешкой, уверил, что о его звонках доложено шефу, и он, как только вернется в Москву, немедленно встретится с Белосельцевым. Фарс продолжался. Время, отпущенное для предотвращения катастрофы, неудержимо таяло. Он был глупой рыбой, попавшей на блесну, которую водили по кругу, выматывая силы, прежде чем выхватить на поверхность.
Он нуждался в помощи. Кинулся звонить Маше, желая ее немедленно увидеть. Заглянуть в ее чудные, любящие глаза. Успокоиться, остановиться. Но ее сослуживица, отпетая демократка, узнала Белосельцева. Как каракатица, брызнула в телефонную трубку ядовитой неприязнью и ответила, что Марии нет и сегодня не будет. И он, огорченный, оставленный всеми, сидел в своем доме, смотрел на коллекцию, читая застекленные, радужно-яркие страницы «Книги мертвых».
Сбросил мокрую от дождя одежду. Отправился в ванную. Встал под горячий душ и медленно, чувствуя шипящие прикосновения струй, смывал с себя смрад демонстраций, наваждения обезумившего рассудка. Выключил душ. Стоял, голый, в эмалированной ванной, среди мокрого блеска, глядя, как в сливное отверстие утекает вода. И вдруг заметил – из водяной воронки что-то начинает выпирать. Мягко пучится, словно кусочек легочной ткани, наполняясь воздушными пузырями и опадая. Отдернул голую стопу, наблюдая пульсацию губчатой скользкой материи, которая продолжала преследовать его в собственном доме. Пробралась по трубам, отследила его в ванной и теперь мягко шевелилась, хлюпала, выталкивалась из черной скважины. И при этом что-то безмолвно ему внушала. Хотела вступить с ним в контакт.
Это испугало Белосельцева. Он отдернул ногу, как от жалящей медузы. Смотрел на мыльно-перламутровую живую слизь, пузырящуюся в сливном отверстии. Включил кран. Направил тяжелую струю на загадочное существо. Оно мгновенно отпрянуло, скрылось в глубине трубы.
Он вытерся насухо, облачился в чистую одежду, радуясь ее легкости и сухой свежести. Отправился на кухню пить кофе. С наслаждением вкушал горячий, горько-душистый напиток, чудесно бодривший, возвращавший утомленному телу энергию и подвижность.
Вдруг почувствовал, что за ним наблюдают. В окне было пусто, солнечно. Не было летающих соглядатаев, которые в последнее время появлялись за стеклами. Он осмотрел стены и потолок, не вставлены ли скрытые глазки телекамеры. Все было чисто, гладко. Однако чувство, что за ним наблюдают, не оставляло его. Уловив следящие за ним волны, он стал их отслеживать, пеленговать, стараясь выявить из сложных потоков и импульсов, витавших в атмосфере огромного города.
Он поднялся, подошел к раковине и увидел, что в ней, в сливном углублении, куда падали из крана редкие блестящие капли, мягко пузырится, нежно трепещет живая материя. От нее исходят неслышные сигналы, и эти сигналы – суть таинственные мысли живого разума, который подобрался к нему сквозь плетение труб, вышел с ним на контакт, подобно инопланетной жизни. Что-то старается ему внушить и поведать.
Белосельцев подавил в себе побуждение ткнуть неизвестное тело мокрой вилкой. Или приставить к раковине резиновую черную соску и прокачать замусоренную трубу. Стал смотреть на таинственные шевеления и взбухания. Слушал слабые вздохи слизистого губчатого тела. Настраивал свой разум на легчайшие кружевные волны, исходившие из раковины.
Его вдруг посетило чудесное переживание. Будто он, младенец, лежит в коляске, чуть прикрытой прозрачной кисеей, в дуновениях сладкого теплого ветра. Над ним наклоняется молодое материнское лицо, прекрасное, любящее, окруженное листвой высоких садовых деревьев, на фоне синевы с недвижным, сияющим облаком. Это переживание было восхитительным. Он не вспоминал его никогда, но оно явилось теперь во всей достоверности, словно странное, белесо-бесформенное существо, притаившееся в раковине, угадало это воспоминание в сокровенных слоях его разума, извлекло наружу из бессознательно-детских грез.
Затем вдруг он переместился в вечерний зимний переулок, заваленный пушистым, продолжавшим идти снегом, который под фонарями сыпал голубой летучей крупой. Было свежо, легко, морозно. Высокие окна старинных домов желто и туманно светились. Рядом шла девушка в меховой шапочке, серебристой от снега. Ее щеки были румяными в сумрачном воздухе, свежие губы улыбались, что-то говорили.
Восхищенные глаза блестели, и на маленькой пестрой варежке она держала яблоко. Запомнился блестящий мех ее шапочки, веселые губы, мгновенная в нее влюбленность, воздух переулка, пахнущий снегом и яблоком.
И это воспоминание никогда не являлось прежде. Девушка была случайной прохожей. Казалось, была навсегда забыта, как и тот зимний вечер с синими, осыпанными пургой фонарями. Но теперь это воспоминание было ему возвращено, словно все эти годы оно таилось в ином сознании, сберегалось иной памятью, и только теперь было ему даровано.
Он сидел на кухне, перед раковиной, распустив мышцы, расслабив все свои нервные узелки, открыв свое сознание навстречу непрерывным воздействиям. Будто рыхлая, бесформенная, похожая на раскисшее мыло материя, проникнув в его дом, обретала образы, таившиеся в его голове.
Он увидел оленя, золотисто-розового, с женственной трогательной головой, оглянувшегося среди весенних сосен. Его стройные ноги упирались в лесную влажную землю, на которой прозрачными голубыми колокольцами цвела сон-трава.
Увидел Машу, – та стояла у окна, спиной к нему, глядя на шумный сверкающий дождь. И он, в изнеможении, обессиленный любовью, глядел на ее обнаженное серебристое тело, округлые бедра, гибкую ложбину спины, накрытую сверху распущенными волосами, испытав острую, сладкую нежность.
Вдруг увидел Чекиста, его круглое фарфорово-белое лицо с наивно-детскими голубыми глазами китайского истуканчика. Нежные, белые пальцы, берущие стеклянный стакан, наклоняющие над стаканом трехлитровую банку с грибом, из-под которого льется золотистая влага.
И вдруг прозрел. Поселившееся в его раковине существо – это гриб, тот, что плавал в чайном сладком настое в кабинете Чекиста, слоистый, мягкий, нежно томящийся в банке гриб. Должно быть, он вырос настолько, что выполз из банки. Переселился в окружающую среду. Пробрался к Белосельцеву по водопроводным трубам.
И следующая, не показавшаяся безумной мысль. Чекист, которого он безуспешно искал все эти недели, якобы уехавший в ответственную командировку за границу, на самом деле никуда не уехал. Скрываясь от назойливых глаз, превратился в гриб и сам нашел Белосельцева, выйдя на желанный контакт.
Этот гриб был невраждебен. Был благосклонен к Белосельцеву. Внушал к себе расположение и доверие. С этим грибом было хорошо и спокойно. Ему хотелось верить, хотелось исповедоваться. Услышать ласковое, утешительное слово. Следовать этому слову и наставлению.
Из эмалированной раковины, где обитало грибообразное тело, продолжали исходить волны, напоминавшие сладостные многоцветные галлюцинации, которые сопровождались едва различимой музыкой.
Он увидел райские кущи, прекрасные цветы, залитые солнцем поляны. Розоватые тропки уводили под сень великолепных девственных деревьев. Он откликался на приглашение гриба, повиновался ему, ступал на эти тропинки, трепетавшие от розоватых прозрачных теней, в которых пели на ветках дивные птицы.
Он увидел, как по тропинке, в длинных одеяниях, с лучистыми сияниями вокруг благородных голов шествуют святые. Беседуют, указывают друг другу на растущие цветы, на поющих птиц. Ангел в белом облачении, почти не касаясь земли, пробежал по поляне, помогая себе взмахами светлых крыльев. Белосельцев ощутил благоухающее дуновение, поднятое пролетевшим ангелом. Был благодарен грибу за счастье оказаться в раю, созерцать благодатное райское существование.
Он увидел обширную, пленяющую своей зеленью, солнечную поляну. Среди поляны возвышалось великолепное дерево с коричнево-смуглым стволом, волнистыми ветвями, которые были сплошь в цветах и тяжелых спелых плодах, оранжевых, золотистых и розовых. Белосельцев сразу узнал, – это было древо познания Добра и Зла. К нему, великолепному, с резной глянцевитой листвой, благоухающей тяжестью сочных плодов подзывал гриб. Приглашал подойти. Покрыться благодатным вещим покровом. Белосельцев радостно повиновался грибу. Вспоминал, что уже где-то видел эту поляну, слышал про это дерево, про этот вечнозеленый ливанский кедр, суливший его любимой Родине благодатную жизнь и бессмертие.
Он приблизился к дереву. Вошел под его волнистые, с темно-зеленой листвой, ветви. И увидел, как с нижнего, сука свешивается веревочная петля. Под петлей стояла скамеечка. Гриб ласково и елейно, голосом Патриарха, приглашал Белосельцева встать на скамеечку и всунуть голову в петлю.
Это было так чудесно, так нестрашно и сладостно – повеситься под великолепным древом и тем самым обрести премудрость. Найти ответы на все мучительные вопросы. Прекратить навсегда абсурдное существование в колесе страданий и мук.
Благодарный грибу, испытывая к нему сыновью нежность, Белосельцев поднялся на скамеечку. Стал класть себе на плечи толстую петлю, вкусно пахнущую пенькой, как пахла в детстве сельская лавка, где продавались топорища, амбарные замки и легкая волокнистая пакля.
Белосельцев почти просунул голову в петлю, но пошатнулся на скамеечке и полетел вниз. С грохотом больно упал со стула, очнувшись на полу, видя над собой ременную петлю, которую соорудил из брючного пояса и укрепил на старый крюк, оставшийся от абажура. Все это он проделал, словно лунатик, загипнотизированный галлюцинациями. Теперь же, больно ударив ногу, он в ужасе глядел, как качается ременная петля. Проклятый гриб желал его смерти. Убаюкал, ввел в забвение, подвел к смертельной черте. Гриб был врагом, универсальным мозгом, искусственно созданным противниками, злым интеллектом, угадывающим все его мысли. Именно гриб был «организационным оружием», которое он столь долго искал, странствуя по подвалам и эзотерическим клубам. Теперь оно само себя обнаружило. Явилось к Белосельцеву, чтобы убить. Положить конец его опасным поискам. Устранить его как главное препятствие на пути переворота.
Эта мысль была огненной, ослепительно страшной. Он схватил чайник, где еще оставался кипяток, и плеснул в раковину, на слизистый, выступавший наружу пузырь. Услышал вопль боли. Пузырь исчез, унося в глубину канализации крик страдания и ненависти.
Белосельцев ликовал. Жестокому грибу был нанесен ущерб. Но он не был уничтожен. Однако, обнаружив себя, стал уязвим. Следовало его отыскать в глубине подземелий, в канализационных люках и шахтах, в туннелях метрополитена, где скрывалась эта думающая и чувствующая слизь.
Метрополитен, куда он спустился вместе с червеобразной толпой, сразу показался ему вместилищем абсолютного зла. От вязких гуттаперчевых поручней и ребристых ступенек эскалатора, отлакированных бешеных электричек и черных зияющих пещер с резиновыми жгутами и сверкающими рельсами пахло адом. Тугой сквозняк, летящий в туннелях, был ветром ада. Обдувал стальную сердцевину планеты, вынося из адских глубин запах окалины, кипящей смолы и вареных людских костей.
Станции метро, на которых он выходил, желая обнаружить присутствие гриба, казались предбанниками ада с затейливыми залами, где накапливались грешники, вкушая первые, самые предварительные муки.
Станция «Новослободская» была украшена ядовитыми разноцветными зарослями, в которые попадали несчастные. Их захватывали клейкие плотоядные лепестки. Втягивали в сердцевины огненных цветков. Окружали жалящими тычинками. Поливали сладкими отравами. Растворяли в своих едких объятиях. Выталкивали из соцветий вылизанные добела скелетики.
Станция «Проспект Мира» напоминала фарфоровый прохладный кувшин, расписанный голубым деревенским узором, вызывавшим в памяти аромат топленого молока с коричневой вкусной пенкой. Люди доверчиво тянулись к фарфоровому сосуду, но на них выливались зловонные нечистоты, и они, захлебываясь и крича, в ужасе метались по залу.
Станция «Киевская» была сделана из многослойного ванильного торта, обильно политая кремом, в сладких наплывах жира, с марципанами и орехами. Изголодавшиеся по сластям люди, не находя их в пустых кондитерских, жадно стремились на лакомые куски. Лизали порталы и арки станции, откусывали ломти торта, погружали лица в бело-розовые, выложенные из крема цветы. Но внезапно из сладких соцветий выскакивали оскаленные зубатые морды злых хорьков. Хватали людей за губы и ноздри. Скрывались с добычей в глубине торта. Несчастные, прижимая носовые платки к ранам, испачканные кремом и кровью, стонали, не находя себе места.
Станция «Комсомольская» напоминала храм с высокими мозаиками, откуда в золоте и пурпуре величаво взирали вожди, простирали руку князья, торжествовали воины-победители, ликовали молодые красавицы. Народ, прибывший из казанской и ярославской провинции, восхищенно останавливался посреди зала, задирал вверх лица, молитвенно взирал на чудесные мозаики. Но внезапно своды зала растворялись, и вместо мозаик сверху падала огромная, натертая до блеска чугунная «баба», размазывающая всмятку наивных провинциалов.
Белосельцев, оказавшись в метро, разгадал адскую сущность чудовищного сооружения, задуманного Кагановичем, который незадолго до этого, исполняя талмудическую заповедь, разрушил златоглавую русскую святыню. Теперь Белосельцев стоял на станции «Парк культуры», где вооруженные остриями, клещами и зазубренными пилами бесы прикидывались керамическими школьниками, глазированными спортсменами и фаянсовыми, отдыхающими в увольнении солдатами, подманивая к себе рассеянных пассажиров.
Он заглядывал в зияющую глубину туннеля, ожидая появление гриба, чувствуя его присутствие по слабым уксусно-сладким испарениям, по высыхающим капелькам слизи, оставшимся на рельсах и на углах перрона. Но гриба не было. Зато подкатывали комфортабельные адские поезда, издевательски сверкая хрустальными стеклами. Машинисты были облачены в черные эсесовские мундиры с маленькими алюминиевыми черепами на фуражках. Все как один были похожи на артиста Тихонова. Двери поездов автоматически открывались, и пассажиры, голые, держа в руках кусочки хозяйственного мыла, закрывая мочалками пах, обреченно входили в поезда. Двери захлопывались, и их уносило в безвестность. Белосельцев успел обменяться взглядом с молодой прекрасной еврейкой, чьи миндалевидные черные глаза были полны прощальных слез.