Текст книги "Последний солдат империи"
Автор книги: Александр Проханов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 33 страниц)
Белосельцев видел вблизи круглые рыжеватые глаза Президента, белесые волоски на жирной груди, зеркальца воды в ключицах, загорелую безволосую голову с фиолетовым родимым пятном. Плечи и голова Президента покачивались, словно это был поплавок. Фиолетовое пятно покачивалось. Белосельцев, испытывая головокружение, борясь с этими дурманящими колебаниями пространства, вдруг обнаружил, что пятно являет собой прозрачную, затемненную оболочку, подобие светофильтра! Из головы Президента сквозь этот светофильтр вырывается едва заметный луч, устремляется вверх, пропадая на солнце. Президент посредством прозрачно-фиолетового, излетающего из темени луча был связан с загадочными объектами неба и Космоса. Быть может, с летающими тарелками, окружавшими Землю таинственными эскадрильями.
– И вот началась моя московская жизнь. Лишь внешне, для посторонних глаз, я занимался вопросами сельского хозяйства. На деле же все мое свободное время посвящал общению с интеллигенцией. Мне было лестно оказаться в обществе таких значительных людей, как академики Арбатов и Примаков. Произнося грузинский тост или еврейский анекдот, они умели так тонко сформулировать политическую мысль или кремлевскую интригу, что мне хотелось расцеловать их в губы, но я удерживал себя. Поэты Евгений Евтушенко и Андрей Вознесенский, оба мученики советской эпохи, под пытками КГБ сочинявшие поэмы о Ленине, обучили меня красоте глубоких и неполных рифм, которые сыпались из них, как орешки из горных козочек. Я очаровал мою ненаглядную Раису, мою терновую розу, мою задушевную песнь, мой неразменный рубль, написав первый в жизни стих, где были такие слова: «Настанут времена и сроки и полетят смертельные сороки...» Конечно же, это было предчувствие перестройки. Я любил проводить вечера в обществе писателей и режиссеров, среди балерин Большого театра, среди бывших узников ГУЛАГа, многие из которых знали Бухарина, Радека и Зиновьева. Тогда же мы обменялись тайными письмами с Солженицыным и телефонными звонками с Андреем Сахаровым. Солженицын писал, что у него такое чувство, будто бы мы с ним уже двести лет вместе. Андрей Дмитриевич Сахаров просил меня звонить чаще, рассказал историю о Мутанте и просил прекратить ядерные испытания, которые могут повредить его другу. Казалось бы, чего еще желать человеку моих лет и моего положения? Но счастья не было. Мысль о дьяволе, о моей несвободе угнетала меня. Сначала стали сниться кошмары про какого-то жуткого уральского мужика, который хочет меня скинуть с моста, а потом начинает затаскивать на танк. Потом случилась бессонница, и я не мог заснуть даже на заседаниях Политбюро и за чтением книг замечательного ленинградского писателя Даниила Гранина. Потом началась чесотка, словно меня кусала тысяча блох. Следом экзема, будто меня облили соляной кислотой. Моя Рая, моя терновая роза, моя задушевная песня, мой неразменный рубль, перестала меня подпускать к себе, и я, смешно сказать, спал в коридоре на простом тюфячке как собачка. И что самое ужасное, у меня началось недержание. Стоило мне сделать глоток воды, как он тут же из меня вытекал. Чего я только не предпринимал! Пользовался клеенкой, носил брезентовые трусики, вставил себе катетер, скрытно опустив его в банку. Ничего не помогало. А тут еще открылось недержание речи. Только скажу одно слово, пусть самое незначительное, например, консенсус, и начинается извержение слов. Тысячи, миллионы, все быстрей и быстрей, как будто у меня внутри раскрываются один за другим словари русского разговорного языка, и весь словарный запас изливается наружу, подряд, в алфавитном порядке, включая матерные слова и слово «жид». Я не знал, что делать, куда деваться, когда, например, начинал материться в обществе белоэмигрантских князей и княгинь. Мне становилось страшно, когда ко мне входили мои замечательные еврейские друзья, а из меня, как из охотнорядца, неслось это отвратительное «жид». Я пробовал бороться с недержанием речи. Когда оно начиналось, я разбегался и с силой бился головой об стену. Это помогало, но только на время сотрясения мозга. А потом все начиналось заново. Пятно, над которым многие позволяют себе смеяться, – след от бесчисленных ударов о стену, когда я боролся с ужасным недугом....
Белосельцев держал над водой письмо. Убаюканный покачиваниями Президента, наблюдал, как колеблется излетающий из его темени фиолетовый луч. Словно это был сигнал маяка. Указывал направление неведомым космическим кораблям. Возникнет над морем темная точка, превратится в серебристый диск, и тарелка со свистом пролетит над головой Президента, опустится на побережье.
– Меня лечил академик Чазов – безуспешно. Лечила Джуна – напрасно. Лечила баба Маня из подмосковной деревеньки Кроты – не помогло. Помощь пришла неожиданно. Академик Гвишиани явился ко мне на прием, и я по обыкновению сказал ему: «Жид». Он все понял с порога. С ним случалось подобное. Он рассказал, как продал душу дьяволу, страстно возжелав доказать теорему Ферми. Доказал, но стал заложником своей страсти к познанию. «Вы должны, – сказал он мне, пока я безостановочно его материл, – немедленно отправиться в Ватикан, добиться аудиенции у Папы Римского, открыться ему и получить от него исцеление». Сказано – сделано. Я в Риме. Собор Святого Петра. Швейцарские гвардейцы в полосатых трико. Мне устроили встречу с Папой Иоанном Павлом Вторым. Я бухнулся ему в ноги, и, обзывая всеми матерными словами, упомянутыми в словаре Даля, чувствуя, как увлажняются мои штаны, поцеловал папскую туфлю и открылся в моем горе. «Встань, сын мой, – услышал я тихую величественную речь, которая до сих пор звучит в моем сердце. – Ты исцелен. Когда достигнешь высшей власти, передашь под мою юрисдикцию сто приходов в Западной Украине и откроешь костел в Москве. Однако, чтобы закрепить свое исцеление, ты должен поехать в Англию и там повидаться с Маргарет Тэтчер. Дерзай, сын мой... Урби эт орби... Ин вино веритас... А остальное – Ванитус ванитатум...» И прямо из католической исповедальни он позвонил в Лондон, чтобы меня там ждали...
Видимо, так же, плавно покачиваясь на волнах, пели Одиссею сирены, убаюкивая, лишая воли, увлекая в погибель. Сколько раз Белосельцеву мечталось ударить в это ненавистное пятно, вонзить молоток в этот круглый череп, направить снайперскую пулю в плоскую переносицу между круглых оранжевых глаз. Но все это прежде. Теперь же, стоя в море, которое соединяло их с мировым океаном, с дельтами великих рек, со всей мировой водой, что таилась в подземных глубинах и была рассеяна в тучах небесных, теперь он зачарованно слушал исповедь кающегося человека. И даже не хотелось макнуть его в море, как Белосельцев нередко поступал в детстве с купающимися друзьями. Тем более что в руке он держал письмо, стараясь, чтобы на него не попали брызги.
– И вот я в Лондоне, в ночных покоях Вестминстерского аббатства, где меня принимала божественная Марго. Представьте себе готические своды, бронзовые светильники, пылающие свечи, пышный балдахин над царственным ложем. Она была в полупрозрачной ночной рубахе, с распущенными волосами, босиком, и на ее маленькой ножке еще только намечалась мозоль, что будет так мучить ее впоследствии. Она играла на арфе. Музыка была дивной, небесной. Под эту музыку она открыла мне учение о всеобщем братстве и земной любви. Об открытом сердце, которое объединит всех людей мира, ибо человечество едино, и надо преодолеть грех разделения, границы государств, расы, народности, языки. «Тебе, о рыцарь, – сказала она, проводя нежными пальцами по серебряным струнам, – выпала священная миссия остановить вражду в человечестве. Когда ты станешь правителем Советского Союза, ты должен будешь объединить две Германии, распустить Варшавский договор, отказаться от смертоубийственных советских ракет, отдать Америке часть Берингова моря, и за это тебя примут в избранное братство посвященных, для чего сначала позовут в Рейкьявик, где ты станешь командором Ордена Света, а потом на Мальту, где тебя возведут в ранг магистра». Так говорила она, и ее светлые волосы струились по обнаженным плечам, и яркие свечи позволяли видеть сквозь прозрачную ткань прелестное тело. «Пусть не смущает тебя наша близость, – сказала она. – Раиса, твоя терновая роза, твоя задушевная песня, твой неразменный рубль, она твоя земная жена, а я – небесная. Ступай ко мне». И она поманила меня на ложе. С тех пор я чувствую себя счастливым и просветленным. Я выполнил все ее заветы. Мы, человечество – единая семья с открытыми любящими сердцами, и нам не нужны атомные бомбы, ракеты, погранзаставы, партии. Планета – наш общий дом, и все мы станем жить во Дворце Мира, макет которого вы можете увидеть в песочнице, где играют мои помощники Шахназаров и Черняев. Вот мой путь, от простого ставропольского комбайнера до посвященного рыцаря, о котором, оказывается, было предсказание в тибетском манускрипте шестого века, и мой портрет, полное подобие, словно писал Шагал, найден в Кумранских пещерах. Итак, зачем ты ко мне пришел? – спросил Президент, похлопывая ладошками по воде. – Что у тебя в руке?
– Велено передать, – Белосельцев встал по стойке «смирно», прижал конверт ко лбу, а потом протянул депешу Президенту.
Тот вскрыл пакет. Читал, чуть отстранившись, слегка напоминая Наполеона, получившего известие из Парижа.
– Боже мой!.. Борис!.. Он простил меня!.. Благородная, чистая душа!.. Я всегда верил в его кроткое сердце!.. Ну конечно же, мы будем вместе как братья!.. Мы сделаем народы мира счастливыми!.. А эти злобные, с затемненными сердцами люди, которых я приблизил к себе и которые оказались столь неблагодарны, что перестали мне звонить, они никогда не поймут нас с Борисом!.. Отвергаю их!.. Больше не подам им руки!..
На его глазах сверкнули слезы умиления. Белосельцев и сам был готов разрыдаться. Увидел, как плавающая на мелководье властительная супруга сняла с головы алую шапочку. Поднялась в рост и направилась к ним. Она была прекрасна, как морское диво. Обнаженная, загорелая, с коричневыми, сильно виляющими из стороны в сторону грудями, глазированными плечами без белых следов бюстгальтера, с могучими круглыми бедрами и густым, как морская кипучая водоросль, лобком. Он закрывал половину живота, словно это была набедренная повязка. В этой влажной кудрявой растительности переливались медузы, трепетали крохотные яркие рыбки, шевелили усиками розовые креветки, поблескивали ракушки. Белосельцев залюбовался и невольно подумал, что ночью все это светится, словно планктон. И если поднести к зеленоватым фосфорным отсветам книгу, то можно читать ее без свечей.
Властительница подошла, схватила Президента за плечи и легко оторвала его от воды. Белосельцев с изумлением увидел, что у Президента нет торса и ног, он представляет из себя легкую, полую внутри, пластмассовую отливку. Безногий манекен, который выставляют в витрине парикмахерской.
– Дорогая, ну что ты... – смущенно лепетал Президент, пока его выносили на берег. Белосельцев видел, как капает с плоского днища вода. Как мощно, словно жернова, двигаются ягодицы властительницы. И только теперь понял, почему Президент покачивался в такт волне, словно целлулоидная утка в детской ванночке
Белосельцев был трезв и спокоен. Задание Чекиста было выполнено. «Истукан» был заверен в недопустимости штурма и наивно шел в западню. Пятнистый Президент был отчужден от своих соратников в ГКЧП и выключен из игры. Та часть операции, за которую отвечал Белосельцев, была завершена. Теперь дело было за партией, армией, оперативным аппаратом спецслужб.
Не оглядываясь, слыша сзади какие-то мокрые шлепки и шипенье, он оделся в кабинке и по горячему песку направился в сторону дворца.
Его проводили к самолету, и когда белоснежная машина с могучим счастливым рокотом выруливала на взлет, другая, точно такая же, садилась на бетонную полосу. Там находилась депутация ГКЧП, искавшаяся с докладом к Президенту. Но она опоздала. Белосельцев торжествующе улыбался, слушая свистящее вращение турбины...
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
В самолете ему стало худо. Болезнь, остановленная усилиями воли, преодоленная яростной деятельностью, теперь, когда операция завершилась, стала выплывать из темных закоулков организма. Отрава вернулась в кровь, потекла, заструилась в кровотоках, омывая ослабевшее тело, и не было сил противодействовать мучительным ядам. Он замер у иллюминатора, глядя на белые башни облаков, чувствуя, как множатся в нем странные больные тельца, сталкиваются с кровяными частицами, поедают их, и эти бесчисленные столкновения, крошечные беззвучные смерти медленно накаляли лоб, туманили глаза, порождали ломоту и слабость.
В аэропорту он ожидал, что его встретит машина, искал ее среди холеных лимузинов, отыскивая знакомый номер. Но машины не было, и это неприятно поразило его. Он позвонил в приемную Чекиста, но телефоны молчали, помощники отсутствовали. Чувствуя, как начинается жар, как ухает сердце, как стынет под горячим дневным солнцем спина, Белосельцев подхватил попутную машину и двинулся в город. Заглянул в зеркальце заднего вида. Отраженное лицо припухло и покраснело, словно побывало в кипятке. Покрылось нездоровым румянцем, как тогда, в Чернобыле, у четвертого блока, когда лица людей покрывались смугло-розовым, цвета персика, загаром, и ночью щеки и лоб горели, словно после пляжа.
Ему становилось все хуже. Болезнь разрасталась, была частью болезни, которая поразила город. За те несколько часов, что он отсутствовал, город преобразился. Казалось, на улицах, в транспорте, в подземном метро, в квартирах и учреждениях размножается неведомый ядовитый плазмодий. Циркулирует в системе городского водоснабжения, в электрической и телефонной сети, передается при рукопожатиях, через дыхание. Болезнь взбухала, город температурил, приближался к бреду и обмороку. И в недрах этого подступавшего бреда, из автомобильного приемника рокотал баритон, бесконечно и однообразно читающий воззвание ГКЧП.
Он смотрел на Москву. Среди шумных торжищ, людских столпотворений шел распад невидимых молекул жизни. Распадался воздух, камень фасадов, горячий асфальт дорог, распадались очереди, толпа, одежда на людях, деревья в скверах. Распадалась, шелушилась и морщилась броня на танках, танковые шлемы механиков, кожа на измученных лицах офицеров. И черный стремительный лимузин с лиловой мигалкой промчался мимо танков, распадаясь, теряя вещество в пульсирующих мертвенных вспышках.
Казалось, в городе, и дальше, за его пределами, и дальше, в полях, на дорогах, в пригородах и предместьях совершается химия смерти, погибает огромное безымянное существо, выброшенное на отмель. Жизнь отступала как вода в океане. Существо умирало, издыхало. В нем еще пульсировали последние биения, но плоть уже распадалась, сгнивала, расслаивалась на волокна и нити, и в мертвой гниющей плоти сновали и копошились нарядные жучки-трупоеды.
Расплатился с шофером, вышел на Пушкинской площади. Стоял, задыхаясь, беспомощно поводя глазами. Воздел их вверх, мимо высоких фасадов, иссыхающих на бульваре деревьев, над бронзовой головой памятника. Высоко, в затуманенных, бесцветных небесах, сквозь перекрестья проводов, над жестяными крышами города летел косяк демонов – мерные взмахи заостренных перепончатых крыльев, вытянутые головы с козлиными бородками, скрюченные на груди когтистые лапки. Впереди летел вожак на огромных, словно черные перепончатые зонтики крыльях, в темном атласном сюртуке, в цилиндре, вытянув назад тощие ноги в узких, трубочкой, брюках. Это был главный маг Солнечной системы, полковник американской военно-морской разведки Джон Лесли, десантирующий из Балтимора в Москву. Борясь с обмороком, Белосельцев добрался до лифта, поднялся домой.
Жар усиливался, бред подступал. Он лег и накрылся пледом. Воздух в комнате распадался на атомы, издавал непрерывный вибрирующий звук, словно множество невидимых цикад начинало вдруг звенеть, создавая дребезжащее, не имеющее направления звучание. И чтобы заглушить этот звон гибнущего пространства, он, не поднимаясь, из-под пледа, нажатием кнопки включил телевизор.
Бред был и там, на экране, где в синей водяной глубине, как в аквариуме, танцевали балерины. Белые невесомые существа парили в луче прожектора, слетались, падали ниц, выстраивались в длинные живые гирлянды и вновь разлетались.
Он понимал, что это бред, такого не может быть. Распадаясь, мир не может танцевать. Это напущение, плод страдающего, гибнущего рассудка. Слыша звуки знакомой, раздражающе-красивой музыки, глядя на танцующих балерин, Белосельцев чувствовал, под этот танец исчезает, уходит ко дну, пропадает в бездонной голубой глубине целое мироздание. И он вместе с ним.
Медленно, как огромные, оседающие на корму корабли, тонули образы великого времени. Днепрогэс, словно стеклянный драгоценный кристалл. Города и заводы в дымах и заревах, возведенные на сибирских реках. Сражения минувшей войны и победный салют в Москве. Улетающая в космос ракета и юное лицо космонавта. И его собственная жизнь, когда мальчиком шел в многоцветной толпе, вглядываясь в далекое на Мавзолее лицо вождя, и позже, когда утомленный, в потной одежде, тащил на плече миномет в никарагуанской сельве, давая отдохнуть щуплому новобранцу. Все это исчезало, тонуло. Прозрачные балерины танцевали свой танец, и это был танец смерти, и смерть почему-то избрала для себя именно этот балет и танец. Погружались в глубину корабли. Висел на стене афганский ковер, и из него на Белосельцева смотрели живые, влажно-мерцающие глаза.
Очнулся. В комнате было солнечно. Сознание возвращалось к нему, как расплескавшаяся, натекавшая обратно лужа. Он снова позвонил к Чекисту. Того не оказалось на месте, но помощник любезно ответил:
– Быть может, он поехал на пресс-конференцию, которую дают члены ГКЧП?
Чувствуя непроходящий жар, Белосельцев заторопился в здание журналистского центра, где должна была состояться пресс-конференция.
Когда он явился в пресс-центр, зал был переполнен. Все ряды были плотно забиты. В проходах стояли треноги телекамер, похожие на глазастых пауков. Операторы раздраженно пикировались, отвоевывая места поудобнее. На подиуме длинный стол был накрыт малиновой скатертью. Темнел стебелек микрофона. Торчали спинки стульев. Пустая сцена, на которой должны были появиться члены ГКЧП, освещенная оранжевым светом, казалась воспаленной, жаркой, словно сковорода, куда упадут ломти сырого шипящего мяса.
Белосельцев с трудом отыскал свободное место, устроился среди шелестящих, гудящих рядов. То и дело щелкали холостые вспышки, прицеливались нетерпеливые фотоаппараты, мигали огоньки диктофонов. Ему по-прежнему было худо. Мучили жар, духота. Хотелось прохлады, глотка чистого свежего воздуха.
На сцену вышла женщина. Поставила на стол графин с водой, несколько стаканов. И этот простой стеклянный графин, установленный на голом столе, произвел впечатление суровой аскетической правды, во имя которой совершалось дело ГКЧП.
Белосельцев ссутулился в кресле. Сопротивляясь недугу, мучаясь духотой, осматривал зал. Лица журналистов были возбуждены, нетерпеливы, полны необъяснимого злорадства то ли по поводу новых жестких веяний, полагавших предел их собственному журналистскому вольнодумству, предвещавших эру отсечения вольнолюбивых голов. То ли по поводу хунты ГКЧП, которая через несколько минут окажется на виду у глазастой, умной и едкой публики и начнет тлеть, дымиться и таять, как тряпица, брошенная в кислоту.
Среди морщин, бровей, говорящих губ, мигающих глаз, усиков и бородок Белосельцев заметил в разных концах зала странные лица, неподвижные, бледно-застывшие, одинаковые, словно маски из папье-маше с нарисованными ярко– алыми губами, черно-жгучими бровями, выразительными горбатыми носами. Некоторые из них неподвижно застыли у телекамер. Другие туманно белели в рядах среди суетливого журналистского множества. От этих голубовато-белых лиц, среди духоты и жара, веяло таинственным мертвенным холодом, как от света мглистой зимней луны. Белосельцев, обнаружив их сходство, стал исследовать закон, по которому разместились в зале загадочные двойники. Мысленно соединял их линями, мерил между ними расстояние, вычерчивал кабалистический знак, предчувствуя скрытый зашифрованный смысл. Составив из двойников сложный геометрический рисунок, нашел того, кого искал и предчувствовал. В сумраке зала, заслоненный телекамерами, укрываясь за другими головами и лицами, в черном атласном сюртуке и цилиндре, с горбом, в котором были укрыты сложенные перепончатые крылья, восседал полковник американской военно-морской разведки, главный маг Солнечной системы, Джон Лесли из Балтимора.
Это открытие ужаснуло Белосельцева. Зал был наполнен магами. Пресс-центр был захвачен. Пресс-конференция, куда собрался народ, была казнью тех, кого через минуту выведут на эшафот, кинут головами на длинную плаху, покрытую малиновым сукном. Надо было встать, пойти за сцену, предупредить, отвратить несчастье. Но болезнь вдруг резко усилилась, словно маги угадали его намерение, вбили ему в стопы и ладони длинные раскаленные гвозди, и он остался в кресле, прибитый гвоздями, тараща выпученные от страданья глаза, хватая душный, без кислорода, воздух.
Пространство на подиуме колыхнулось, и в оранжевый воспаленный свет, один за другим, стали входить члены ГКЧП. Решительные, деловые, не глядя в зал, что-то договаривали между собой на ходу, демонстрировали занятость, властность, легкое отчуждение от зала, в котором было много язвительных недругов. Теперь эти недруги вынуждены будут смириться, вновь послушно и преданно выполнять неколебимую волю очнувшегося государства.
Белосельцев видел, как они рассаживаются, двигают стулья, поправляют малиновую скатерть. Профбосс, Зампред, Премьер, Технократ, Аграрий, Прибалт, все, с кем недавно совершал путешествия на космодромы, атомные центры, военные полигоны, задушевно беседовал, подымал рюмку водки, догадываясь по мимолетно брошенным фразам, по оговоркам, по умолчанию о близком заговоре. Теперь этот заговор всплыл на поверхность, как всплывает медленный пузырь газа из недр лесного темного озера. И все они, сидящие за столом, были вынесены на поверхность этим донным, булькнувшим пузырем. Только не было среди них Чекиста, в ком так нуждался сейчас Белосельцев.
– Товарищи господа! – Профбосс, говорун, председатель многих собраний, тамада долгих застолий, открыл пресс-конференцию, делая светский свободный жест, переводя его в твердый, волевой взмах руки. – Позвольте открыть нашу встречу с краткого заявления для прессы, которое позволю себе зачитать... – непринужденно полез в нагрудный карман, извлек листик бумаги. Шелестя перед микрофоном, начал чтение: «Исходя из острейшей политической ситуации... Сообразуясь с Конституцией СССР.. Неуправляемость производства и угроза общественному и социальному строю... Многочисленные письма трудящихся... Воля советского народа, высказанная на референдуме... Подрывные действия иностранных спецслужб... Взяли на себя ответственность... Вся полнота политической и государственной власти... В интересах всего советского общества...» Кончил читать, слегка откашливаясь, озабоченно и деловито, как опытный оратор и полемист. – А теперь прошу задавать ваши вопросы, на которые мы с удовольствием ответим...
Белосельцев вслушивался в металлический, уверенный голос, принадлежавший теперь первому лицу государства, председателю властного Комитета, отстранившему от управления двух враждующих между собой, никчемных Президентов. Этот голос вначале лишь щупал акустику зала, еще неуверенно облетал ряды. Но потом окреп, наполнил собой все пространство, рокотал в барабанных перепонках, отпечатывался на магнитной ленте, сливался с рокотом мировых энергий. Профбосса снимали телекамеры, записывали магнитофоны, он мерцал и трепетал от бесчисленных серебряных вспышек. Подчинял себе зал. Воплощал в себе мощь очнувшейся державы, ее необъятных пространств и океанов, громадной индустрии, непобедимой армии, плавающих в мировом океане лодок, несущихся по орбитам космических группировок. Страна переболела изнурительным недугом. Оживала и крепла, обнаруживая свое исцеление твердыми интонациями властного, не подверженного колебаниям голоса.
Белосельцев и сам оживал. Ему стало легче. Дурнота отступала. Гвозди выпали из пробитых конечностей, и он распрямился в кресле. В зале стало прохладней и чище.
Он осматривал телеоператоров, водивших глазками камер, их азартную точную работу. И вдруг заметил, что из нескольких камер, из стеклянных окуляров, вырываются и уходят к сцене голубоватые прозрачные лучи, наполненные туманными переливами и тенями. Такие длинные, расходящиеся снопы лучей исходят из кинопроекторов в зрительных залах, озаряя экран, насыщая его непрерывными, сменяющими друг друга картинами. Их было несколько, этих голубоватых пучков, из разных точек зала, из телекамер, которыми управляли загадочные люди-маски с мертвенной бледностью лиц. И по мере того как эти лучи зажигались, летели к сцене, сходились на говорящем Профбоссе, голос его начинал тускнеть, блекнуть, словно кончались батарейки в диктофоне и лента замедляла вращение. Профбосс опустился на стул, смущенный, растерянный. И все они сидели, молчали, озаряемые голубыми пучками, словно были изображениями, спроецированными на экран.
Из зала посыпались вопросы. Подымались руки, тянулись гуттаперчевые набалдашники микрофонов, ящички записывающих устройств. Корреспонденты зарубежных агентств, газетчики, телерепортеры спрашивали о возможности штурма Белого дома, о здоровье обоих Президентов, о продолжительности пребывания в городе войск, о настроениях в провинции, о возможности новых репрессий.
Сидевшие за столом отвечали невнятно, невпопад, используя для ответов тусклые неубедительные слова, словно их головы были наполнены дымом. Едва кто-то начинал говорить бодро и резко, как из зала протягивался к нему еще один голубоватый пучок, освещал, как освещают прожекторы летящий в ночном небе самолет, не выпускал, вел, подсвечивал, покуда самолет не сбивали зенитки. Отвечавший гэкачепист сникал, начинал бормотать, заговаривался, беспомощно умолкал.
Зал сдержанно роптал. Начали раздаваться смешки. Никто не понимал происходящего. Никто, кроме Белосельцева. Он видел, как маги направляют на свои жертвы пучки экстрасенсорной энергии, и те сникают, становятся дряблыми и пустыми. Он почувствовал странные изменения в зале. Словно среди жаркого лета приблизилась осень.
Стало прохладней, свежей, как в осенних просеках, в которых одиноко и беззвучно падает последний осиновый лист. Таинственные пучки, наполненные туманом, продолжали светить, в них клубилась холодная синева, прозрачная чистота предзимних утренников, когда на лужи ложится стеклянная хрупкая корочка, земля становится твердой и сизой, а небо похожим на оперение дикого голубя. Белосельцев почувствовал стремительное наступление холода, ощутил жестокий озноб.
Из зала поднялся известный демократический журналист, тучный, неопрятный, с толстыми мокрыми губами и вислыми усами, словно только что отставил кружку пива. Он был известен своими симпатиями к государству Израиль и, напиваясь в пивном зале Дома журналистов, вслух мечтал о том, как станет послом в Тель-Авиве. Обратился из зала к Аграрию с веселой хмельной развязанностью:
– Вася, дорогой, ты-то как, деревенский человек, затесался в эту честную компанию?
Аграрий хотел ответить, но на нем скрестились лучи. Белосельцев увидел, как лицо Агрария, его волосы и пиджак покрылись инеем. Стол перед ним стал пушистым от морозной шубы, сквозь которую дымчато просвечивала малиновая скатерть. Он открыл для ответа рот, но изо рта вырвался морозный пар, и Аграрий стал отирать себе плечи, дуть на застывающие ладони.
Зал загудел, из него понеслись неясные выкрики. Профбосс, волнуясь, поднял графин, желая наполнить водой стакан. Но вода в графине замерзла, превратилась в глыбу льда, а сам графин был опушен белесым инеем, словно был вынут из морозильника. Зал замер, Профбосс растерянно держал графин над стаканом, и было слышно, как упала и звякнула в стакане ледышка.
Там, на сцене, была зима, дула стужа, члены Комитета в легких летних костюмах замерзали. Было видно, как их бьет колотун. У Профбосса дрожали ладони. Он не мог отставить стакан, не мог придвинуть микрофон. Пальцы его содрогались.
Из зала наперебой неслись вопросы: «Как?.. Что?.. Кто именно?.. Какого числа?.. Какое количество дивизий?.. Сколько лет тюрьмы?..»
Люди за столом замерзали. Над ними висели огромные тяжелые сосульки. Их окружали сугробы, над которыми неслась поземка, туманила их окоченелые тела. Зампред силился подняться, расправить плечи, сломать ледяной панцирь, но на нем сходились лучи, и он, как генерал Карбышев, на которого лили ледяную воду, превращался в окоченелого идола.
Белосельцеву было жутко. Он смотрел на сцену, где погибали страшной мученической смертью последние государственники. Лампы над ними, словно зимние фонари, были окружены жестокими морозными радугами. Из глубины зала поднялся, встал ногами на кресло, распростер над рядами черный перепончатый купол крыльев главный маг Солнечной системы, полковник Джон Лесли из Балтимора. В атласном сюртуке и цилиндре, в белых перчатках, похожий на циркового чародея, махнул рукой в сторону подиума, прогоняя гэкачепистов, и сидевшие за столом люди, лишенные воли, согбенные, послушно поднялись и пошли прочь, увязая в сугробах, оставляя в снегу рыхлые следы, падая, поддерживая друг друга, словно застывающие в зимней степи путники. Зал гудел. Операторы складывали треноги. Журналисты валили к выходу.
«Где Чекист?» – помраченно думал Белосельцев, пробираясь домой. Город напоминал огромного, покрытого испариной лося, у которого на задних ногах были подрезаны жилы, – рвался, дыбился, катал под кожей горы могучих мускулов и не мог совершить прыжок. Оседал на подрезанных, лишенных силы хрящах. Еще он напоминал высоковольтную линию с рядами стальных мачт, по которым красиво, туго были натянуты провода, однообразно и строго, от пролета к пролету, соединявшие могучие электростанции и заводы. Но вдруг у одной из мачт провода обрывались, лежали на земле уродливыми комками, перекусанные, спутанные. И было видно, что трасса отключена от генераторов, провода холодны и мертвы, и мачты подобны огромным крестам на могилах.
«Где Чекист»? – вопрошал Белосельцев, взирая на раненый город. Ранеными были застывшие у стен колонны бронетехники. Ранеными были черные, панически метавшиеся «Волги» с мигалками. Из Москвы, из ее концентрических колец, радиальных линий был вырван стержень, выломан Кремль, выхвачен самый главный златоглавый собор. Осуществлялся и развертывался какой-то умный и жестокий план, связанный с извлечением стержня, устранением собора. Белосельцев брел под моросящим дождем по городу, развалившемуся на множество бессмысленных, не скрепленных обломков.