Текст книги "Последний солдат империи"
Автор книги: Александр Проханов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 33 страниц)
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Весь мнимый, исполненный кошмаров мир был отодвинут, как нарисованный на клеенчатом театральном занавесе, где играли жуткую сказку. Будто чья-то добрая длань отодвинула занавеску с уродливыми карлами и жестокими исполинами, они сморщились, слиплись, и открылся мир истинный, а не мнимый. Повел глазами, и жизнь, утратив черты катастрофы, повернулась вокруг невидимой тонкой оси, открылась в красоте и любви. Со своей милой Машей, Машенькой, посвятившей его в чудесную тайну, он уехал в деревню, в старую, обросшую бурьяном избу. Вогнал машину в тенистый двор, продавив колею среди лопухов и полыней. Высокая прохладная береза закачалась над ним, провела полипу шелковистой веткой. И он знал, что это не ветка, а все та же добрая длань, отводящая прочь все напасти.
Они перенесли в покосившуюся терраску привезенную из Москвы снедь. Он снял с тяжелых дверей отяжелевший, сонно скрипнувший замок. Изба, сумрачная, с повисшим недвижным воздухом, с крестьянским ветхим убранством, пустила их в свой древесный короб, и они на пороге улыбнулись молча друг другу, радуясь этим смуглым венцам, коричневым потолкам, запыленной белой печи, столу, на котором лежали две засохшие неживые бабочки. Принялись чистить и прибирать свое деревянное гнездо.
Он раскрыл настежь все окна, душистый воздух влетел в избу, и запахло травой, водой, протоптанной в огород тропинкой, близкой, с золотыми плодами яблоней, и мертвая коричневая бабочка на столе шевельнула хрупкими крыльями. Маша углядела в углу конопляный веник и стала мести, переставляя с легким стуком высохшие до звона стулья и лавки, позвякивая половицами, которые откликались, как клавиши, на ее шаги. Он достал из сарая тупую, пятнистую от ржавчины косу, стал обкашивать крыльцо, стены избы, заросшую клумбу, из которой огненно-малиновые среди зелени диких трав стояли георгины. Слыша мягкий шорох подрезаемых стеблей, видя, как коса начинает блестеть и влажно сочиться, чувствуя, как радостно напряглись его мышцы, он наслаждался этой простой, нехитрой, но такой истинной, не мнимой работой, от которой веселело все его тело, молодели глаза, ровно и счастливо билось сердце. Маша выглянула на минутку из дома, увидела, как он косит, улыбнулась с порога.
Он опустил в колодец мятое ведро, слыша, как оно удаляется в гулкую глубину, сладко звякает о темное зеркало. Почувствовал толчок переполненного ведра, долетевший снизу через цепь, деревянный ворот, холодную рукоять.
Скрипел воротом, наматывал хрустящую цепь, тянул наверх литую тяжесть, пока не показалось жестяное, ставшее драгоценно-мерцающим ведро с густой, синей от холода, ароматной воды, к которой хотелось прикоснуться горячими губами, смотреть в ее прозрачную, душистую голубизну.
Он наполнил водой старинный пузатый самовар с полустертыми медалями, с зеленой патиной, витиеватым рогатым краном. Нутро самовара было асбестовым от давнишних накипей, топка, засмоленная, прогорелая, все еще пахла старинным углем. Он отнес самовар под яблоню, и они вдвоем стали его разводить. Наталкивали в зев сухие щепки, которые неохотно дымились, трещали, не хотели разгораться, заставляя кашлять, отмахиваться от смолистого дыма, пока вдруг не пыхнуло в трубу пышное пламя, не задрожал стеклянный жар и в глубине самовара что-то тихо и нежно вздохнуло.
Маша принесла из дома корзину, стала собирать опавшие яблоки. Он следил, как тянется в траве ее тонкая рука. Пальцы раскрываются навстречу светящемуся среди стеблей яблоку. Вместе с любимой он сидел под яблоней, среди перестоялой травы, в заросшем одичалом саду, самовар с наивной купеческой геральдикой благодарно шумел, выдыхая пахучий дым и прозрачный жар, и кто-то третий, почти несуществующий, о ком было странно и сладко думать, был среди них, соединял их в неразрывное святое единство.
Он внес в избу самовар, навесив над столом кудрявый дымок. Она принесла корзину пахучих яблок. Срезала на клумбе два малиновых георгина, поставила в глазированный кувшин. Они разложили вкусную снедь, стали чаевничать. В дверь постучали. Появился сосед Геннадий, коричневый от озерного загара, в линялой гимнастерке, с руками, изрезанными леской, истертыми о топор и лопату.
– Андреич, с приездом, – приветствовал он с порога, деликатно кивая Маше, ставя на лавку кружку с малиной. – Что не был давно?.. Соскучились...
Его пригласили к столу, угощали московской едой. Он прихлебывал чай, рассказывал об огурцах и картошке, жаловался на редкие дожди, похвалялся речным уловом.
– Огурец, он, Андреич, сам знаешь, полезен. Свой, домашний. Ни на рынок, ни в магазин не иди. Срывай и ешь, – делился он бесхитростной истиной, добытой в огородных трудах. И тут же, следом за ней, щедро делился другой, открытой на озерном берегу: – На рыбалке, Андреич, сидишь, никакие дурные мысли в голову нейдут. Одна красота. Душа отдыхает. Разве плохо, Андреич? – И следом, без всякой печали сообщал: – А старый-то Никанорыч помер. На краю деревни который жил, коз держал. К вечеру коз отвязал, привел домой, лег на кровать и помер.
Попил с ними чай, распрощался, оставив полную, с горкой, кружку малины, которая светилась насквозь, чуть слышно благоухала. В окно на этот сладостный запах прилетела оса. Присела на ягоды, чутко вздрагивая черно-золотым узким телом.
А вечером они лежали в сумеречной прохладной избе, на старой деревянной кровати. На овальной спинке слабо светились два розовых, наивно намалеванных льва. Встали на задние лапы навстречу друг другу, обнялись, целовались. Сумрак избы мякло лился над лоскутным одеялом, омывал столешницу с синим огоньком в стеклянной рюмочке, божницу, где, едва заметный, туманился образ с пучком засохшей травы. Он гладил ее теплые волосы, целовал ее мягкую, млечную грудь, прикасался губами к ее животу, стараясь услышать едва уловимые биения младенца.
– Все изумляюсь тому, что от тебя услышал. К чему ни прикоснусь, на что ни погляжу – Боже мой, ведь он теперь существует в этом мире. На озеро сегодня смотрел – он тоже эти голубые воды видит. Ты яблоки брала из травы, и он тоже брал. Цветок ставила в глиняный кувшин, и он тоже ставил. Мы теперь должны с тобой делать только самые простые, добрые дела. Смотреть только на самые прекрасные предметы. Думать только о добром, благом. Мы, как два зеркала, в которые он, еще нерожденный, смотрится. Пусть зеркала будут ясными, чтобы в них был один свет.
– Ты знаешь, я почувствовала, как это случилось. Мы лежали, еще уставшие, без сил. Я веки не могла поднять от усталости. Ты встал, подошел к окну, смотрел на вечерние фонари. А я вдруг почувствовала, как что-то пришло, слилось со мной. И вдруг поняла, это случилось. Сомневалась, ждала. А потом убедилась – да, это так.
Ее пальцы слабо шевелились, гладили ему лоб, и он сквозь ее пальцы видел, как вокруг, почти неразличимые, таились старинные предметы. Он их не мог разглядеть, а только догадывался, – там стеклянная рюмочка, искорка синего блеска. Там образ Николы на Божнице, крупица скупой позолоты. Там розовая тень на кровати, два косматых обнявшихся льва.
Кровать, на которой они лежали, была ветхим крестьянским ложем, из скрипучих тесаных досок. Служила одром для нескольких поколений крестьян, некогда обитавших в избе. Их ночные любовные ласки. Их моленья и тихие вздохи. Их болезни, сны и успения. Ему казалось, души обитателей и хозяев избы тихо стоят над ложем. Знают об их любви, о младенце. Желают понять, хорошо ли им на просторной деревянной кровати. И он отвечал: «Хорошо. Спокойно».
– Я чувствую, каким он будет, наш сын. Ты мудрый, добрый, отважный. Столько видел всего, пережил. Воин, мудрец, путешественник. Столько всего достиг, столько понял. И все это ему передашь. А в чем не успел, так он за тебя успеет. Это тебе награда. Помимо всех твоих орденов и заслуг, эта самая высшая. Я этого хотела, ждала.
– Как ты была права. Стоит голову повернуть, чуть сместить зрачки, и вот уже мир иной. Восхитительный, дивный. Все эти месяцы я метался, сходил с ума. Какой-то колдун, косматый, злой, заколдовал меня и отнял рассудок. Насылал на меня наваждения, бреды. А ты расколдовала меня. Теперь понимаю, зачем живу. Я – ваш защитник, кормилец. Берегу и лелею. Но и вы меня сберегаете, спасаете от безумия.
Она погружала пальцы в глубину его волос, расчесывала, словно гребнем, и казалось, с ее пальцев слетают легкие вспышки. Засвечивают и стирают недавние страшные образы. Оставляют мягкий сумрак избы, золотую искорку на божнице.
Там, среди капелек тусклого воска, нагара лампадного масла – обугленный образ Николы, закопченный, линялый, на растресканной старой доске. Там же бледная бумажная роза, пучок увядшей травы, огарок церковной свечки. Казалось, кто-то, едва различимый в сумраке, стоит перед образом, кланяется, тихо вздыхает. Молит о пропавших без следа на войне. Вымаливает прощение за грех. Просит блага всем живущим и страждущим. Просит Господа и о них, здесь лежащих.
Он смотрел на божницу, стараясь разглядеть икону. Но в углу была тьма. Только слабо мерцала золотинка.
– Я буду ухаживать за тобой. Сиди себе в валенках, пиши свои книги, а я буду печку топить, подметать, кушанья деревенские готовить, разносолами тебя угощать. Под вечер, когда устанешь, будем по деревне под ручку прогуливаться. Сугробы розовые, голубые, зеленые. Оконца слюдяные горят. Снежок под ногами похрустывает. Кто же это к нам подбегает? Какой-такой мальчик расчудесный?! Щечки румяные, глаза голубые. Да это же наш сынок ненаглядный!
Он ей внимал, – так и будет. Ему казалось, за ночным окном начинает восходить, разгораться светило. В избе все светлей и светлей. Все сумеречные предметы обретают свои очертания. Золотятся старые смоляные суки. Синеет стеклянная рюмочка. Проступают на божнице черты белобородого старца. Изба полна света, прозрачная, как стекло. В подполе закраснела как уголь оброненная бусина. Крыло стрекозы сверкает как маленький слиток. Изба отрывается от деревянных основ, взмывает, идет в небеса. Раздвигает трубой белые звезды, оставляет огненный след. И два льва, словно два кормчих, поднялись на спинке кровати, целуются красными языками. И изба, как ночной ковчег, движется в мироздании.
Темнота. Угасающий свет в окне. Голубая точка в стеклянной рюмочке.
Они проснулись рано, до восхода. В сереньком тусклом оконце висел туман. К стеклу из тумана протягивалась ветка березы. Они взяли в сенях корзинки. Он – старинную, из прутьев, с прохудившимся дном, заложенным шершавыми щепками. Она – маленькую, лыковую, со следами земляничного сока. Он обул сапоги, напялил брезентовые штаны, жеваную куртку, все ношеное-переношеное, в мазках земли, трухи, паутины. Она натянула вязаные носки, грубые мужские башмаки, платок, сделавший ее похожей на деревенскую молодуху.
– Теперь все грибы – наши, – сказал он, пропуская ее на крыльцо, стараясь разглядеть сквозь туман близкое озеро, лес, колокольню соседнего села. Но млечно, непроглядно колыхался туман, и только лебеда у крыльца мокро, сочно блестела.
– Пусто или густо? – она метнула корзину, прошумевшую по траве, вставшую на тропке ручкой вверх. – Все грибы наши! – повторила она, тихо засмеялась, подняла на локоть лыковую корзину.
После недавнего жуткого наваждения, после битвы с вымышленным, мнимым грибом, он шел в лес убедиться в существовании настоящих. Шел убедиться, насколько он выздоровел. Как далеко отпрянула болезнь. Тревожился, мужался, уповал на свою милую, на божественное, с ними обоими случившееся чудо.
Они прошли краем поля, где недвижно и мокро, желто– зеленой стеной стояла рожь, у обочины блекло синел василек и валялась в пыли оброненная красная ленточка. Спустились в овраг, где гремел в осинах ручей и в плотном тумане возвышались мокрые дудники. Поднялись по тропке к ровной луговине, над которой колыхался туманный полог и за ним угадывались огромные березовые опушки. Вступили в лес. Он сразу почувствовал себя помолодевшим. Мышцы стали тонкими, гибкими. Походка упругой. Сквозь грубую подошву он чувствовал стопой каждый сучок и кочку. Глаза видели далеко и зорко. В крови звенел чистый свет березняка, и он, вдыхая этот голубой студеный свет, повторял: «Моя ненаглядная... Наше с ней чудо...»
Он вдруг почувствовал чье-то присутствие, чье-то невидимое соседство. Его милая была в стороне. Ее негромкие, похожие на кукование возгласы раздавались вдалеке.
Он был один, но вблизи незримо кто-то находился, смотрел на него. Он оглядывался – вверх по веткам, по стволам сырых черных лип, по резной листве орешника, по спутанной редкой траве. И вдруг, не зрачками, а спиной, затылком, понял, кто за ним наблюдает. Поворачивался на таинственный знак. Вел глазами по лесной гераньке, по опущенной ветке орешника, пока не узрел стоящий в траве стройный ясный красноголовик. Это его присутствие, его безмолвный зов, его взгляд слышал он. Ликуя, приблизился. Это был подлинный, настоящий гриб, а не порождение его недавних кошмаров, исчадие городской преисподней. Опустился на колени, вдыхая вокруг гриба сырой сладкий воздух. Видел твердый, в темных волокнах корень, темно-алую шляпку, на которой, как украшение, примостилась улитка. Стоял перед грибом на коленях, как язычник, и молился лесному доброму божеству. Бережно вынул гриб из травы, снял с него улитку, поцеловал холодную шляпку, смугло-алое молодое лицо гриба.
Сверху, из туманных вершин, слабо засочилось. Дождь не из капель, а из густого холодного пара оседал, мочил кусты и травы. Начинал мелко шелестеть. Запахи леса вдруг сгустились, усилились. Среди тления, цветочного сока он вдруг различил живой близкий запах птицы. И в то же мгновение взлетел рябчик. Другой. Третий. Шумный, трескучий выводок, не мнимый, не плод его измученного, сотрясенного разума, а настоящий, лесной, пугливый, понесся врассыпную, и он сам пугался и радовался шлепанью тугих крыльев, верещанью и свисту, теплому запаху птицы в холодном дожде.
В их корзинках мокро, разноцветно сияли красноголовики, рыжики, маслята. Лакированно блестели сыроежки. Мелкими россыпями золотились лисички. А на губах таял вкус перезрелой лесной малины.
На поляне, окруженной высокими, размытыми в дожде березами, они увидели белый гриб одновременно. Разом кинулись к нему. Она с криком: «Мой!.. Мой!..» – вытащила гриб из травы, чуть согнутый в сторону, на тугом основании, коричневый, лакированный, будто в масле. Срезая ножичком земляной корешок, смеялась и приговаривала: «Мой, мой!..»
Второй был найден тут же, по блеску шляпки. Они вывинтили гриб, как лампочку, стараясь оставить в земле грибницу. Уложили среди сыроежек и рыжиков белым, обструганным основанием вверх.
Дождь шел сильнее, пробивался сквозь кроны стеклянными ровными струями. С берез стекало, зеленая вода шумела в ветвях. И в этом стеклянном свете возникали грибы, один за другим, словно их выдавливала, выдувала земля. Как пузыри, в блеске, появлялись из травы. Оба они жадно, молча, торопливо ломали грибы, наполняли ими корзинки. Рука чувствовала литую тяжесть плотных, скользких грибов.
Он шел по поляне в сильном дожде. Земля под ногами шевелилась и лопалась. В ней возникали грибы, словно открывались глаза. Земля была зрячей, живой, плодоносящей, и он со своей милой и своим еще нерожденным чадом был порождением этой плодоносящей земли, проявлением бесконечной жизни.
Вернулись домой, поставили посреди избы переполненные корзинки. Скинули на лавку мокрые одежды. Забились под стеганое лоскутное одеяло. Пальцами ног он чувствовал ее мокрые холодные ноги.
– Что ты видишь? – спросила она, засыпая. – Что у тебя в глазах?
Он не ответил. В глазах, под закрытыми веками, блестела трава, мелькали мокрые гераньки и, бесчисленные, красные, смуглые, глянцевитые, появлялись и исчезали грибы.
Он проснулся среди дня в солнечной золотистой избе. В момент пробуждения, когда сквозь веки почувствовал, что на улице солнце, что милая его рядом и две корзины с грибами стоят на половицах, в нем радостно дрогнуло сердце. Вышел наружу, в тепло, в свет, в прозрачную тень березы. Деревня казалась розовой, нежно-туманной, с петушиным голошением, с черно-белой коровой на кудрявой луговине, с блестящим солнечным прудом, в котором плескались утки.
Сосед Геннадий поддевал вилами сено, складывал круглую зеленую копешку:
– Андреич, собрал, нет, грибов? Гриб, он полезный. Его хочешь жарь, хочешь в суп клади, а хочешь суши на зиму.
Старухи медленно шли улицей. В конце ее, в соседнем селе розовела церковь. Озеро, бледное, млечно-голубое, несло на себе несколько лодок, оставлявших ленивые масленистые следы. Ступая босяком по тропинке, стараясь не наступить на дождевых червей, он спустился к озеру, шлепая пятками по прохладной глине. Берег был усеян коровьими следами, сердцевидными отпечатками копыт. Из воды торчала осока, на гнутой травине сидела хрупкая стрекоза, колыхалась вместе с осокой. У берега, увязнув кормой в глине, лежала лодка, от нее пахло дегтем, илом, рыбьей слизью. По воде медленно расходился, дрожал на солнце круг от плеснувшей рыбы.
Он медленно стягивал с себя рубаху, штаны, глядя на этот слепящий круг, на далекую рыжую кручу, где стояла кирпичная церковь и косо, в садах, темнели избы. За ними тянулись поля, перелески, туманная даль.
Кинулся в воду, раздвигая грудью холодную шумную толщу, проникая вглубь, проталкивая себя сквозь темный струящийся холод.
Ночью они сидели у озера на охапке сена и жгли костер. Подкидывали в огонь ветки сухой сосны. Хвоя начинала трещать, ком красного жара озарял вершины, искры рыжей метлой уносились в густое синее небо, превращались там в звезды, метеоры, носились среди мироздания. Ветви сгорали, пламя опадало, вершины меркли. Оставались освещенными ее руки с дымящейся веточкой, край ее платья. И Белосельцев думал, что новая жизнь так близка и возможна, и чудо любви уже рядом.
Наутро он проснулся раньше нее, поцеловал ее сонное, округлившееся во сне лицо, вышел из избы, желая полить цветы. Перед домом, опрокинувшись на ветхий забор, цвели золотые шары, тонко, всем своим розовым нежным кустом, благоухали флоксы, согнулись на хрупких стеблях тяжелые темно-малиновые георгины. Он стоял, радостно глядя на утренние цветы, поймав глазами алмазную росинку, играл с ней, слегка поворачивая голову, и росинка откликалась голубыми, желтыми, красными лучиками.
Он увидел, как подкатила черная «Волга», остановилась у ворот, заслоненная березой. Из нее поднялся человек, стал приближаться к воротам. Сквозь вислые ветки березы и прогалы в заборе Белосельцев узнал в человеке помощника Чекиста. И что-то слабо ударило в сердце, не испуг, а тоска, предчувствие стремительных перемен.
– Виктор Андреевич, – произнес помощник, проходя сквозь калитку, останавливаясь под березой. – Меня прислало руководство. Необходимо ваше появление в Москве.
– Почему такая срочность?
– Вы просили о встрече с шефом. Он вчера прилетел и срочно вас вызывает. Началась операция, о которой он вас проинформировал.
– Как?.. Уже?..
– Танки в городе. Бронетехника и войска входят в Москву.
Он почувствовал, что мир, единый и целостный, данный ему в этих днях, как неделимое, благодатное творение, как этот чудотворный мир стал распадаться, словно его поместили на огромную центрифугу, и грозный рокочущий вихрь, сворачивающий в спирали галактики, стал разделять и расслаивать его, Белосельцева, бытие. Мир распался, и одна его часть все еще оставалась здесь, рядом с цветочной клумбой, розовыми нежными флоксами, играющей бриллиантовой каплей. Другая же была там, рядом с «Волгой», прикатившей из сотрясенной Москвы, где ухала по асфальту бронетехника, выбрасывая из кормовых щелей раскаленную едкую гарь.
Он оцепенел, стоя на границе этих двух несовместимых миров, чувствуя, как один из них перетекает в другой, и цветов все меньше, и озерной воды, и малины, и ночных затуманенных звезд, и шепотов в темной избе, где синяя искорка уснула в стеклянной рюмке. И все громче, заглушая шум ветра в березе, раздается победный грохот брони.
– Еду, – сказал Белосельцев. – На сборы десять минут.
Он вернулся в избу.
– Что случилось? – она протягивала из-под одеяла теплые, сонные руки.
– Я должен ненадолго уехать, – он целовал ее пальцы, винясь перед ней, боясь заглянуть ей в глаза.
– Куда?.. Почему?.. Кто за тобой приехал?..
– Прежние сослуживцы. Мне нужно их повидать, выполнить кое-какие формальности.
Не уезжай, – она села, натягивая на грудь разноцветный лоскутный ворох. – Тебе нельзя туда ехать.
– Пустяки. К вечеру вернусь.
– Не вернешься. Тебе нельзя туда ехать. Там осталась твоя болезнь. Ты заболеешь снова.
– Ну какая болезнь... Поеду на пару часов. Даже машину свою не беру. Ты побудь одна полденечка. Приготовь что-нибудь вкусненькое. Вечером вернусь с бутылкой вина.
– Ты опять заболеешь этой страшной болезнью, которая нас разлучит. Ты сказал, что теперь для тебя самое важное – это я, он. Умоляю, не уезжай.
Глаза ее были в слезах. Он тосковал, боялся смотреть ей в глаза. Сквозь оконце, из-за березы, из-за окрестных лесов, оттуда, где находилась Москва, притягивал своими неотвратимыми силами жестокий магнит. Белосельцев, став железным, не глядя на ее тоскующее лицо, был во власти этого притяжения.
– Мне нужно идти, – сказал он, снимая со своих плеч ее руки. – К вечеру буду.
Огромный магнит пробивал своей силой ветхие стены избы, ветви березы, прозрачный утренний воздух, в котором летели пушистые семена иван-чая. Черная «Волга» подхватила его, помчала по магнитной линии, туда, где грохотала броня.