Текст книги "Другой Ленин"
Автор книги: Александр Майсурян
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 29 страниц)
Позднее (спустя десятилетия) эта короткая заметка Ленина стала едва ли не «знаменем контрреволюции» в области языка. Может показаться, что она вполне совпадала с настроениями либералов 1918 года. Но это, конечно, не так. Ленин вовсе не был в этом вопросе «ретроградом» (что видно по его собственным текстам), просто, как революционер, привычно бичевал любую действительность, в том числе и революционную.
В феврале 1921 года Ленин беседовал с молодыми художниками. Ему прочли стихи Маяковского, на что он заметил, что сокращения, которые употребляет поэт, засоряют русский язык.
«Да вы же первый, – возразил ему художник Сергей Сенькин, – ввели эти сокращения – Совнарком и т. д.».
«Владимир Ильич начал очень комично каяться в своих грехах, – вспоминал Сенькин, – что и он повинен в этом, что испортил великий, могучий русский язык тем, что сам допустил наименования «Совнарком», «ВЦИК». Мы, наоборот, взяли под свою защиту сокращения, доказывая их удобства».
Разумеется, борьба Ленина за переделку языка отразилась и в фольклоре. Вот один из анекдотов 70-х годов:
«Однажды Ленину прислали телеграмму из провинции: «Шкрабы голодают».
– Кто, кто? – не понял Ленин.
– Шкрабы, – сказали ему, – это новое обозначение для школьных работников.
– Что за безобразие называть таким отвратительным словом учителя! – возмутился Владимир Ильич.
Через неделю пришла новая телеграмма: «Учителя голодают».
– Вот – совсем другое дело! – обрадовался Ленин».
«Ленин матом не ругался».У революции хватило смелости замахнуться (правда, не очень успешно) даже на «святая святых», наиболее сокровенную часть русского языка – проще говоря, на матерную брань. Как к матерщине относился сам Владимир Ильич? Хотя мы знаем, что он очень любил крепкие, сочные и энергичные выражения, в его сочинениях невозможно обнаружить мата. «Ленин матом не ругался, – замечал В. Молотов. – Ворошилов – матерщинник. И Сталин – не прочь был».
Почему же, без стеснения употребляя словечки вроде «говно» или «говняки», Владимир Ильич так деликатно сторонился мата? На первый взгляд это может показаться загадкой. Но никакой загадки здесь нет: весьма многие большевики считали, что матерная брань насаждает в обществе дух неравенства (в первую очередь – в половой сфере, в отношениях между мужчиной и женщиной). И поэтому старательно избегали ее. Очевидно, такого мнения придерживался и Владимир Ильич.
Наиболее подробно эту точку зрения выразил Лев Троцкий, который писал в 1923 году: «Можно сказать, что по общему правилу, – конечно, исключения бывают, – сквернослов и ругатель презрительно относится к женщине и без внимания к ребенку… Брань есть наследие рабства, приниженности, неуважения к человеческому достоинству, чужому и собственному, а наша российская брань – в особенности. Надо бы спросить у филологов, лингвистов, фольклористов, есть ли у других народов такая разнузданная, липкая и скверная брань, как у нас. Насколько знаю, нет или почти нет. В российской брани снизу – отчаяние, ожесточение и прежде всего рабство без надежды, без исхода. Но та же самая брань сверху, через дворянское, исправницкое горло, являлась выражением сословного превосходства, рабовладельческой чести, незыблемости основ… Два потока российской брани – барской, чиновницкой, полицейской, сытой, с жирком в горле, и другой – голодной, отчаянной, надорванной – окрасили всю жизнь российскую омерзительным словесным узором. И наследство такое, в числе многого другого, получила революция».
Троцкий призвал искоренить матерную брань. Это начинание было с удовольствием подхвачено печатью. Одна из карикатур того времени изображала матерщину в виде царицы – «Ея величества ругани», которая еще «царит» в казармах, на заводах и в общежитиях. Но вокруг трона уже толпятся возмущенные люди с плакатами: «Долой царицу!» Поэт Черский писал в журнале «Военный крокодил»:
В казарме нам доныне сплошь и рядом
Тяжелый мат откликнется в ушах.
Нам Троцкий указал бороться с этим ядом
И объявил ему упорный, грозный шах.
В иных шутках явственно сквозила ирония по поводу развернувшейся кампании. На рисунке Ивана Малютина два рабочих под портретом Троцкого играют в шахматы, и один из них с досадой говорит другому: «Эх, Саша, объявил бы я тебе сейчас мат, да нельзя… Троцкий не велит».
На другом рисунке в журнале «Красный перец» под таким же портретом собралась целая «лига по борьбе с руганью». Матрос и извозчик сидят, боязливо зажав ладонями рты, чтобы нечаянно не вылетело словечко. «Звездочкой отмечено место представителя грузчиков. Не вытерпел – ушел»…
Атака на матерщину довольно быстро захлебнулась. Мат продолжал «царить» и в казарме, и на заводах, и в быту. Однако революция все-таки добилась в этом отношении совсем неожиданной, и даже, наверное, нежеланной «победы». Из речевого оборота напрочь исчезло матерное богохульство. Правда, произошло это только потому, что сам священный ореол вокруг таких слов, как «Бог», «Христос» или «Святой Дух», сильно потускнел, померк. Они стали в большинстве случаев «неприличными», были официально поставлены едва ли не ниже самих ругательств.
Революция в одежде.«Революцию в одежде» в России начал не Ленин, она развернулась сразу после Февраля. Еще Керенский шокировал многих своей простой одеждой: френчем защитного цвета, рабочей курткой – совершенно непривычными одеяниями для министра. Это была революционная одежда – символ всеобщего равенства. И. Гуревич в мае 1917 года опубликовал такую заметку под заголовком «Удивление»: «Одна бывшая «ее высокопревосходительство», жена видного сановника старого режима, сказала:
– Я могу все понять, но не понимаю только, как это жена министра допускает, чтобы он появлялся всюду в простой рабочей куртке… Если у него нет камергерского мундира, то фрак же он может сшить!.. Если у него нет лент, звезд и орденов, то он может же выхлопотать у французского или американского президента!»
Тотчас за попыткой «революции» против фраков и мундиров последовала и «контрреволюция». По крайней мере в настроениях. В июне 1917 года либеральный сатирик Аркадий Аверченко посвятил этому вопросу целый фельетон. Любопытно, что по зрелом размышлении он фактически принимал сторону старорежимной сановницы. «Вы помните, – спрашивал он, – что такое были министры старого, проклятого Богом и людьми режима? Помните, какими они Юпитерами, какими Зевсами громовержцами держались. Перед ними ходили на цыпочках, перед ними склонялись… В чем же дело?!!!! Я вам скажу, только вы на меня не обижайтесь: все дело было в их мундирах, орденах, лентах и золотом шитье. И когда они в таком чучельном виде выходили перед толпой, все почтительно склоняли перед ними головы и по рядам несся благоговейный шепот: «Министр идет, министр»… И важно проходил этакий позолоченный идол с каменным лицом, весь расцвеченный разноцветными балаболками, ленточками, крестиками, расшитый, расписанный, разрисованный – точь-в-точь та знаменитая писаная торба, которая, по свидетельству пословицы, так мила дурню.
Граждане! Товарищи! Братья! Сделайте вывод: раз коллективному всероссийскому дурню нужна писаная торба… – так дайте ему эту «писаную торбу». Министры! снимайте ваши скромные рабочие куртки, которые так умиляли первое время – снимайте свои затрапезные пиджаки!.. Свободные русские товарищи еще не доросли до того, чтобы уважать благородную бедность наряда. Они недостойны этого символа братского единения с ними… Дайте им убогую роскошь наряда, нацепите на себя фунтов десять золота, увешайтесь «Белыми Орлами», «Красными Подвязками» и «Зелеными Крокодилами», и, когда вы в таком попугаечьем виде прибудете на митинг, перед вами растянут красный ковер, возведут под руки на трибуну и скажут: «Говорите, ваше высокородие». И никто не хлопнет вас по плечу, не попросит сигарку, и даже сам товарищ Троцкий уберет ноги со стола и привстанет при вашем появлении…»
Мундиры не сдавались просто так, без боя. Американский социалист Джон Рид приводил такую историю: «Любопытный случай произошел с сенатором Соколовым, который в самом разгаре революции как-то явился на заседание сената в штатском костюме. Ему не позволили принять участие в заседании, потому что на нем не было предписанной ливреи слуги царя!»
Октябрь довел революцию в одежде до конца. Фраки и расшитые золотом мундиры окончательно стали частью театрального или карнавального гардероба. Иностранные журналисты посвящали целые статьи необычно простой одежде советских «министров». Дипломат Иван Залкинд вспоминал: «Очень мил был также один американский корреспондент, приносивший мне свои депеши на просмотр: этот господин о самой революции, ее целях и условиях вообще не писал ни слова; что его занимало – это были костюмы Ленина и Троцкого: факты, что Троцкий выступил как-то на митинге без воротничка, а Ленин переменил клетчатый пиджак на серый, давали ему темы для телеграмм в 200 слов…»
Впрочем, не чуралась таких тем и отечественная печать. Скажем, газета «Вечерняя жизнь» в мае 1918 года помещала очерк Д. Болховитинова «Ленин». «Одевается старомодно, – отмечал журналист, – не то из своеобразного щегольства, не то оттого, что, великий разрушитель и потрясатель в области социальной, он большой консерватор в повседневном быту. Обычно – простенький пиджачок (почти всегда двубортный). Изредка сюртук такого покроя, как носили наши деды (не редингот, не подумайте, ради Бога!). Жакет ненавидит. Смокинга не признает. Не носит желтых или лакированных ботинок, каких-нибудь там модных полосатых брюк. И я дорого заплатил бы человеку, который видел его в цилиндре или во фраке».
Генерал Михаил Бонч-Бруевич не без удивления вспоминал, как одевался Ленин в 1918 году: «Скромный, едва ли не перелицованный, пиджак, галстук в белый горошек». Отдыхая в Горках в 1922 году, Ленин обычно ходил в линялой сатиновой рубашке. Своим внешним видом Владимир Ильич как бы показывал: нет ничего постыдного в том, чтобы ходить в дешевой, потертой, поношенной одежде. Так же вели себя и многие другие революционеры старшего поколения. Михаилу Булгакову запомнилась при его единственной встрече с Крупской в 1921 году ее «вытертая меховая кацавейка». Когда одна английская газета напечатала очерк о Крупской под заголовком «Первая леди», Ленин шутливо заметил, что правильнее было бы назвать очерк иначе, а именно «Первая оборванка».
Сам Владимир Ильич облачался во фрак и цилиндр последний раз, вероятно, еще тогда, когда выступал адвокатом в царских судах. Но, как ни странно, он не отвергал напрочь эту «буржуазную» одежду. После Октября даже оркестранты в Большом театре перестали надевать фраки и смокинги, а носили какие-то простонародные наряды, порой нарочито карикатурные. Немецкий дирижер Оскар Фрид в 1922 году посетил Россию. «Я сомневался, – рассказывал он, – уместно ли будет выступить перед новой пролетарской публикой во фраке». Беседуя с Лениным, дирижер завел разговор на эту тему: «Я счел удобным задать вопрос о костюме. Ленин, не задумываясь, нашел правильный ответ:
– Но, конечно же, дорогой господин дирижер. Подход к нашей пролетарской публике не должен быть хуже, чем подход к старой буржуазии. И почему бы дирижеру, управляя оркестром, не выступить, как всегда, в праздничном костюме – во фраке?»
Не отвергал Ленин целиком и форменную одежду. Когда после Октября зашла речь о создании новой милиции, Владимир Ильич сразу спросил:
– А форма для милиции предусмотрена?
Его собеседники замялись: любая форма казалась им вредным пережитком старого режима.
– Нет, товарищи, – сказал Ленин, – милиционеру без формы нельзя! Милиционер должен отличаться от обывателя. Подумайте над этим.
Среди мужских головных уборов победу (вплоть до 40-х годов) одержала рабочая кепка с козырьком. В июне 1917 года на столичных демонстрациях очень четко разделились два потока – «кепок» и «шляп». Ленин иронически говорил «оборонцам»: «Ваши лозунги носят, как видите, только те, кто ходит в шляпках и цилиндрах».
С 1917 года серенькая кепка стала любимым головным убором Ленина (а зимой он обычно носил шапку-ушанку из черного каракуля). Кепку стали надевать даже университетские профессора. Н. Устрялов описывал Москву 1925 года: ««Кэпка» стала положительно вездесущей… Сначала немножко странно бывало встречать старых своих знакомых в новом, «орабоченном» наряде. Но, конечно, скоро привык. Диктатура кэпки настолько универсальна, что даже самого скоро как-то потянуло ей подчиниться».
А европейские костюмы повсюду сменились полувоенными френчами, первый пример чему подал еще Керенский. Френчи серого или зеленого цвета в 20-е годы охотно надевал и Владимир Ильич. Характерная деталь – пуговицы на одном из таких френчей были разнокалиберными: очевидно, Ленин не придавал значения такой мелочи… Другой типичной комиссарской одежды – блестящей кожаной куртки «на рыбьем меху» – Ленин не носил, предпочитая черное демисезонное пальто (сквозь подкладку которого пробивалась вата). Хотя одно время черная кожанка служила настоящим символом большевиков. «В первый по-октябрьский период, – отмечал Троцкий, – враги называли коммунистов, как известно, «кожаными», – по одежде».
С наступлением нэпа френчи были сильно потеснены иными нарядами. Журнал «Крокодил», например, в 1922 году печатал такие стихи В. О.:
Френчи всюду страшно надоели, —
Их носить становится неловко.
Нэпо-франты уж давно одели
Помесь из богемки и толстовки.
Но Владимир Ильич до последних дней сохранил верность френчу, в коричневом френче лег и в гроб. В английский костюм его переодели только в 40-е годы, когда революционный френч окончательно отошел в область истории. (Правда, в народном Китае полувоенные френчи носили вплоть до конца XX века, а в Северной Корее – даже и в XXI веке. Но уже мало кто вспоминал, что парадное одеяние Ким Чен Ира ведет свое прямое происхождение от скромного френча Керенского).
«За изуродование портрета арестовывать нельзя».
В 1924 году различные советские издания с удовольствием перепечатывали необычную фотографию, сделанную Л. Леонидовым: Москва, великолепные кремлевские чертоги, посредине зала – царский трон династии Романовых. А на троне, по-хозяйски закинув ногу на ногу, непринужденно расположился какой-то чернокожий человек. Он весело улыбается, а над его головой красуется увенчанный пышной короной императорский герб… Подпись в одной из публикаций гласила: «Тов. Люнионь, член V Конгресса Коминтерна, представитель самой угнетенной, самой порабощенной части трудящихся – французских колониальных негров – отдыхает на… троне, на древнем троне русских царей, сохранившемся в качестве музейного экспоната в Кремле. Сейчас это – обыкновеннейшее кресло».
Попытаемся понять, какую же мысль хотел донести до читателей фотограф? Разумеется, вовсе не ту, что царский престол на Руси теперь занимает данный африканец. Он хотел с наибольшей яркостью выразить примерно следующее: отныне этот престол принадлежит всем и каждому, а вместе с тем – никому («это обыкновеннейшее кресло»). Невозможно представить себе, чтобы на месте безвестного африканца с такой же довольной улыбкой разместился, например, сам Ленин.
Фельетонист А. Меньшой с удовольствием описывал и других «посидельцев» того же трона. Вот на нем нежно обнимается и шепчется парочка – русокудрая девушка из Мюнхена («она вся в белом и улыбается блаженно-счастливо») и советский парень («буйно-чернокудрый, смуглый, с бархатистыми глазами… в черной косоворотке, в штанах трепаных… сандалии на босу ногу»). «Давайте уйдем, – деликатно замечает журналист, – мы им мешаем…» «Так странно, – рассуждает он, – на фоне позолоты царской – позолоты и тяжелых шелковых портьер, драпри, балдахинов, – на фоне величественности царской, – эти люди с бородками а la Ленин… в расстегнутых на груди косоворотках… люди из масс, из народа… эти люди в тронном зале!»
Ленин попытался раз и навсегда разрушить священное обаяние власти, уничтожить «благоговейный трепет», который она внушала. Он начал эту ломку задолго до 1917 года, в кругу своих товарищей. Любопытное свидетельство на этот счет оставил Иосиф Сталин. В 1924 году Сталин рассказывал о своей первой встрече с Лениным на съезде социал-демократической партии: «Принято, что «великий человек» обычно должен запаздывать на собрания, с тем, чтобы члены собрания с замиранием сердца ждали его появления, причем перед появлением «великого человека» члены собрания предупреждают: «тсс… тише… он идет». Эта обрядность казалась мне не лишней, ибо она импонирует, внушает уважение. Каково же было мое разочарование, когда я узнал, что Ленин явился на собрание раньше делегатов и, забившись где-то в углу, по-простецки ведет беседу, самую обыкновенную беседу с самыми обыкновенными делегатами… Не скрою, что это показалось мне тогда некоторым нарушением некоторых необходимых правил». Сходным чувством от знакомства с Лениным делился и Максим Горький: «Я ожидал, что Ленин не таков. Мне чего-то не хватало в нем. Картавит и руки сунул куда-то под мышки, стоит фертом. И вообще, весь – как-то слишком прост, не чувствуется в нем ничего от «вождя».
Пожалуй, каждой своей черточкой – низкий рост (165 см), картавость, смешливость, рабочая кепка на лысой голове… – Ленин опровергал привычный образ «вождя»… Вождь меньшевиков Юлий Мартов писал в 20-е годы: «Элементов личного тщеславия в характере В. И. Ульянова я никогда не замечал».
Один из хрестоматийных рассказов о Ленине гласил, что, когда ходоки в Смольном спросили у него «кто здесь главный?», глава правительства с хитрой улыбкой показал на них самих (они стали растерянно оборачиваться) и объявил: «А вот он, главный-то!..»
Правда, на уровне всей страны эта «революция стиля» началась еще до Ленина, в Феврале 1917 года. В дни революции предметом шумного и даже скандального обсуждения стал совсем как будто незначительный поступок Александра Керенского. Только что назначенный министром юстиции, впервые придя на службу, он за руку поздоровался с самыми младшими работниками министерства – швейцаром и курьером. Работник министерства С. Милицын записал тогда в дневник: «Мне кажется, что Керенский сказался весь при первом посещении министерства. Он, говорят, вбежал, пожал руку швейцару… и пренебрежительно бросил: «Ну что, чинушки еще не пришли?» Наши сторожа сразу переменили свой тон…»
Между прочим, самого старика-швейцара (его фамилия была Моисеев) такое новшество совсем не порадовало.
«Ну что это за министр, – недовольно ворчал он, – если он со мной здоровается за руку?..»
А писатель-сатирик Аркадий Аверченко, обращаясь к еще облеченному властью Керенскому, писал: «Ваше падение, Александр Федорович, началось именно с того, казалось бы, умилительного момента, когда вы в марте, приехав первый раз в министерство, поздоровались с курьером за руку… Вы пожали ему руку, и в этот момент раздался характерный всплеск: это впервые в России престиж власти шлепнулся в лужу. Безумец вы! Разве может министр жать руку курьеру в той стране, где сотни лет все строилось на зуботычине, начальственном окрике и начальнической фуражке с кокардой… Да ответь вы только этому курьеру на поклон милостивым наклонением головы, – ведь он бы счастлив был!.. Приветливый кивок головы – вот что нужно было всероссийскому забитому курьеру».
Спустя несколько лет, уже в эмиграции, Аверченко вновь возвращался к этой мысли и писал еще резче: «Знаете ли вы, с какого момента Россия пошла к погибели? С того самого, когда вы, глава России, приехали в министерство и подали курьеру руку. Ах, как это глупо было и, – будь вы другой человек, – как бы вам должно быть сейчас мучительно стыдно! Вы тогда думали, что курьер такой же человек, как вы. Совершенно верно: такой же… Но руки ему подавать не следовало… Не спорю, может быть, персонально этот курьер – обворожительно светский человек, но вы ведь не ему одному протянули руку для пожатия, а всей наглой, хамской части России…»
Ленин сумел довести до логического конца то, что начал Февраль: скажем, в 1920 году никому бы и в голову не пришло удивляться тому, что глава правительства здоровается за руку с простым курьером или швейцаром. А как же иначе? Владимир Ильич имел привычку всегда здороваться первым – с красноармейцами, швейцарами, уборщицами… Вежливо усаживал кремлевских лакеев и швейцаров на стул при разговоре (а они привыкли стоять). Кстати, комендант Московского Кремля Павел Мальков оставил любопытные воспоминания именно о швейцарах, ежедневно общавшихся с главой Совнаркома: «Прелюбопытный народ были эти самые швейцары… Жили старики в Кремле испокон веков, помнили не только Николая II, но и Александра III, к обязанностям своим относились чрезвычайно ревностно… К советской власти большинство из них относилось поначалу с открытой неприязнью: какая, мол, это власть? Ни тебе пышности, ни величавости, с любым мастеровым, любым мужиком – запросто…
– Не то! – вздыхал порой тот или иной старик швейцар, глядя на быстро идущего по Кремлю Ильича в сдвинутой на затылок кепке или Якова Михайловича в неизменной кожаной куртке. – Не то! Благолепия не хватает. Ленин! Человек-то какой! Трепет вокруг должен быть, робость. А он со всеми как равный. Нет, не то».
П. Лебедев-Полянский описывал поведение других старых чиновников: «Низшие служащие относились недоверчиво; курьеры привскакивали и вытягивались в струнку, когда приходили ответственные работники, и никак не могли понять, когда им товарищески разъясняли, что этого не надо делать, что теперь новые времена. Такое обращение им было непонятно, и они считали нас «не настоящим начальством», приказы которого они привыкли выполнять молча, почтительно».
Когда у одного из коллег Владимир Ильич заметил признаки горделивого поведения, он публично отчитал его: «Кто вы такой? Откуда у вас эта чванливость, эти повадки вельможи? Народ посадил вас в государственное кресло. Но он же, народ, может и дать вам пинка…»
Кремлевская уборщица Анна Балтрукевич вспоминала, как вместе с главой правительства смотрела спектакль «На дне»: «Кончился спектакль, пошли домой. Настроение хорошее, веселое. Владимир Ильич схватил вдруг Якова Михайловича Свердлова, стал с ним бороться и посадил в сугроб снега. А потом Свердлов изловчился и повалил в снег Ленина. Потом он и меня посадил на снег, а я его. И так мы смеялись и так разыгрались, что Владимиру Ильичу мы насыпали снегу за воротник». Можно ли вообразить подобную сцену с участием Николая II или даже Керенского?
Казалось, еще немного – и власть окончательно «упадет на землю», растворится среди рядовых граждан. Ведь самый простой человек теперь мог побывать, например, в кресле вершителя правосудия (народного заседателя). Завтра и более высокие должности станут столь же доступны… Фельетонист В. Ардов в середине 20-х годов описывал 1976 год. С экрана в этом воображаемом будущем зрителям строго напоминают: «Гражданин, не пропускай своей очереди исполнять обязанности наркома! Где бы ты ни был, справься о сроках твоего дежурства!»
О том же были и знаменитые слова, что «каждая кухарка должна научиться управлять государством». Их приписывали Ленину. (В действительности он писал осторожнее: «Мы знаем, что любой чернорабочий и любая кухарка не способны сейчас же вступить в управление государством».) Любопытно, что уже в 20-е годы фразу о кухарке стали мягко вышучивать в советской печати. Поэт Ф. Благов писал в 1926 году:
Во щи всыпалась зола,
Подгорели бублики,
Потому – жена ушла
Управлять в республике…
(А в последние десятилетия СССР «кухарка, управляющая государством», в фольклоре и вовсе превратилась в излюбленную «грушу для битья»…)
Малейшие проявления «священного трепета» перед властью вызывали у Ленина раздражение. Дело было тут, как мы понимаем, вовсе не в его личной скромности – такое возвышение противоречило всему смыслу революции. По воспоминаниям Владимира Бонч-Бруевича, в 1918 году выздоровевший после покушения Ленин искренне возмущался реакцией общества на свою болезнь.
«Мне тяжело читать газеты, – жаловался он. – Куда ни глянешь, везде пишут обо мне… А эти портреты? Смотрите, везде и всюду… Да от них деваться некуда!.. Зачем все это?..»
Газета «Правда» 1 сентября вышла под шапкой: «Ленин борется с болезнью. Он победит ее! Так хочет пролетариат, такова его воля, так он повелевает судьбе!» Владимир Ильич негодовал:
– Смотрите, что пишут в газетах?.. Читать стыдно… Пишут обо мне, что я такой, сякой, все преувеличивают, называют меня гением, каким-то особым человеком, а вот здесь какая-то мистика… Коллективно хотят, требуют, желают, чтобы я был здоров… Так, чего доброго, пожалуй, доберутся до молебнов за мое здоровье… Ведь это ужасно!.. И откуда это? Всю жизнь мы идейно боролись против возвеличивания личности, отдельного человека, давно порешили с вопросом героев, а тут вдруг опять возвеличивание личности! Это никуда не годится. Я такой же, как и все… В какие-то герои меня произвели, гением называют, просто черт знает что такое!
Один из участников этого разговора, старый большевик П. Лепешинский, пошутил:
– А патриарх Тихон, пожалуй, чего доброго, причислит вас к лику святых. Вот уж доходный будет святой. Мне так и хочется вспомнить Женеву и нарисовать все это…
– Вот это правильно, – подхватил Владимир Ильич, – Пантелеймон Николаевич, разутешьте… Нарисуйте, как всегда, хорошую карикатуру на тему «ерои» и толпа, к тому же и народников вспомните с Михайловским во главе…
Луначарский так передавал слова Ленина в тот день: «С большим неудовольствием я замечаю, что мою личность начинают возвеличивать. Это досадно и вредно. Все мы знаем, что не в личности дело. Мне самому было бы неудобно воспретить такого рода явление. В этом тоже было бы что-то смешное, претенциозное. Но вам следует исподволь наложить тормоз на всю эту историю».
Незадолго до покушения, летом 1918 года, Ленин с Крупской были в гостях дома у Лепешинского. «Ильич с удовольствием «угостил» себя моими карикатурами, – вспоминал тот. – На одной из них фигурировал он сам в качестве юпитера-громовержца… Ильич с удовольствием хохотал над этими и прочими карикатурами». Но вот Ленину в руки попала карикатура, где одна из участниц беседы была изображена в виде «тучной коровы». Владимир Ильич тотчас спрятал рисунок, отказавшись передавать его этой даме.
Она возмутилась, но он строго отчеканил:
– Нет, нет, это не для вас.
И безропотно принял на себя все ее справедливое негодование… Потом объяснил:
– Зачем обижать человека?..
В ноябре 1918 года на бывшем заводе Михельсона Ленин увидел памятник… самому себе. Рабочие украшали кумачом деревянную колонну, увенчанную глобусом, на том месте, где двумя месяцами ранее в Ленина стреляли.
– Что вы здесь делаете? – спросил Владимир Ильич.
Рабочие ответили, что они огородили место, где его ранили, и поставили деревянный обелиск. Ленин поморщился:
– Напрасно, это лишнее… Пустяками занимаетесь!
Владимир Ильич испытывал неловкость, когда его встречали аплодисментами. «Он просто не знал в это время, что ему на трибуне делать, – замечал большевик Андрей Андреев. – Он то показывал делегатам на свои часы: мол, время уходит, но аплодисменты только усиливались, то вытаскивал носовой платок, хотя в этом не было надобности, искал что-то в карманах жилета и т. п.». Он укоризненно качал головой, звонил в колокольчик, а иногда грозил с трибуны пальцем или даже кулаком, если видел, что знакомые ему люди кричат «ура!». Мог сердито выкрикнуть в разгар оваций: «Довольно!» Как-то прочел слушателям целую нотацию: «Допустимо ли, чтобы на никому не нужные аплодисменты вы потратили почти пять минут! Вы у меня отняли пять минут. Нехорошо так с вашей стороны. Надо ценить время. Теперь я вынужден сократить свой доклад…»
Однажды он сам опоздал на заседание. «Помню один случай, – писал большевик Степан Данилов, – когда даже т. Ленин опоздал. Пробило 6 ч., а его не было, что немало удивило собравшихся на заседание. Появился он только в 7–8 минут седьмого, покрасневший, смутившийся, словно провинившийся школьник. Он попросил товарищей извинить его, так как был задержан на заседании ЦК. В ответ на его извинение раздался взрыв хохота и крики: «не принимаем», «отклонить», «занести в протокол», что еще больше смутило т. Ленина».
Бывали случаи, что в порыве воодушевления толпа подхватывала Ленина на руки и так вносила на трибуну. «Товарищи, тише, что вы, товарищи!» – унимал он буйный восторг. Однажды пошутил: «Не сбейте с меня кепку»…
Летом 1920 года Владимир Ильич в очередной раз оказался посреди восторженной толпы, и раздался выкрик: «Качать, качать товарища Ленина!»
«Не тут-то было, – вспоминал очевидец этого эпизода С. Зорин. – Ленин заупрямился.
– Только не это… Только не качать… Я вас очень прошу…
И, уже сидя в автомобиле, он говорил:
– До чего вредна эта буржуазная культура. Как заразительна она. Я никогда не думал, чтобы этот гимназический прием качанья мог проникнуть в массы рабочих. Откуда у них эта интеллигентская затея?..»
Один раз Ленин пошел на концерт послушать пение Шаляпина. Увидев его в зале, публика принялась бурно аплодировать и кричать «Ленин!». Он встал и быстро вышел из зала. Все подумали, что он перешел в ложу, спрятался так от оваций. На следующий день писательница Софья Виноградская пересказала эту сценку Марии Ульяновой.
«Никуда он не спрятался! – воскликнула та. – Он ушел, совсем ушел. Так Шаляпина и не слушал… Не дали послушать… Ильич вернулся домой взбешенный. «Наша публика, – сказал он, – совершенно не умеет вести себя в концерте. Идут слушать Шаляпина, а устраивают овации Ленину! Какое неуважение к артисту!»
Когда в апреле 1920 года отмечалось 50-летие Ленина, на одном заседании кто-то предложил «почтить его». «Зал хохочет, – вспоминал В. Молотов. – Ленин ему машет руками. Кого почтить? Только память чтят». Но другое юбилейное заседание все-таки состоялось. Ленин попросил освободить его от выслушивания речей. Потом, явившись на собрание, глава Совнаркома передал по рядам полученную им в этот день карикатуру, ядовито высмеивавшую юбилейные празднества. Причем заметил, что это удивительно хорошая карикатура… Когда к тому же юбилею решили выпустить собрание сочинений Ленина, он стал возражать: «Зачем это. Ни к чему. Мало ли, что писалось за тридцать лет. Не стоит».
Как-то он увидел, что Карл Радек смотрит томик его старых статей. «Его лицо покрылось хитрой улыбкой и он, хихикая, сказал:
– Очень интересно читать, какие мы были дураки».
Однажды в 1919 году из Царицына пришло известие, что некую Валентину Першикову арестовали только за то, что она намеренно изуродовала портрет Ленина, вырванный из книжки. Ленин счел необходимым немедленно вмешаться. И отправил телеграмму: «Царицын, Мышкину. За изуродование портрета арестовывать нельзя. Освободите Валентину Першикову немедленно, а если она контрреволюционерка, то следите за ней». Попросил известить его об освобождении арестованной, а весь материал о деле – «отдать фельетонистам».