Текст книги "Другой Ленин"
Автор книги: Александр Майсурян
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 29 страниц)
Подробный рассказ о том, как в Москве решалась судьба царской семьи, оставил Лев Троцкий. Он писал: «Белая печать когда-то очень горячо дебатировала вопрос, по чьему решению была предана казни царская семья… Либералы склонялись как будто к тому, что уральский исполком, отрезанный от Москвы, действовал самостоятельно. Это неверно. Постановление вынесено было в Москве… В один из коротких наездов в Москву – думаю, что за несколько недель до казни Романовых, – я мимоходом заметил в Политбюро, что, ввиду плохого положения на Урале, следовало бы ускорить процесс царя. Я предлагал открытый судебный процесс… по радио ход процесса должен был передаваться по всей стране… Ленин откликнулся в том смысле, что это было бы очень хорошо, если б было осуществимо. Но… времени может не хватить… Следующий мой приезд в Москву выпал уже после падения Екатеринбурга. В разговоре со Свердловым я спросил мимоходом:
– Да, а где царь?
– Кончено, – ответил он, – расстрелян.
– А семья где?
– И семья с ним.
– Все? – спросил я, по-видимому, с оттенком удивления.
– Все! – ответил Свердлов, – а что?
Он ждал моей реакции. Я ничего не ответил.
– А кто решал? – спросил я.
– Мы здесь решали. Ильич считал, что нельзя оставлять нам им живого знамени, особенно в нынешних трудных условиях.
Больше я никаких вопросов не задавал, поставив на деле крест. По существу, решение было не только целесообразно, но и необходимо. Суровость расправы показывала всем, что мы будем вести борьбу беспощадно, не останавливаясь ни перед чем. Казнь царской семьи нужна была не просто для того, чтоб запугать, ужаснуть, лишить надежды врага, но и для того, чтобы встряхнуть собственные ряды, показать, что отступления нет, что впереди полная победа или полная гибель. В интеллигентских кругах партии, вероятно, были сомнения и покачивания головами. Но массы рабочих и солдат не сомневались ни минуты: никакого другого решения они не поняли и не приняли бы. Это Ленин хорошо чувствовал…»
Среди простых людей расстрел бывшего царя действительно встретил одобрение. Это подтверждал, в частности, бывший премьер-министр граф Владимир Коковцов. «На всех, кого мне приходилось видеть в Петрограде, – писал он, – это известие произвело ошеломляющее впечатление: одни просто не поверили, другие молча плакали, большинство просто тупо молчало. Но на толпу, на то, что принято называть «народом», – эта весть произвела впечатление, которого я не ожидал. В день напечатания известия я был два раза на улице, ездил в трамвае и нигде не видел ни малейшего проблеска жалости или сострадания. Известие читалось громко, с усмешками, издевательствами и самыми безжалостными комментариями… Самые отвратительные выражения: «давно бы так», «ну-ка – поцарствуй еще», «крышка Николашке», «эх, брат Романов, доплясался», – слышались кругом…»
Оппозиция восприняла расстрел бывшего царя по-другому. Либеральный «Синий журнал» в августе 1918 года сопроводил свой рассказ о смерти царя сдержанно-скорбной фразой: «Так трагически окончилось бесславное царствование». Петроградская кадетская газета «Наш век» писала в передовой статье: «Мы не будем распространяться о той обстановке, при которой погиб Николай. Казни без суда, казни по суду и расстрелы во имя спасения революции для нас явления, одинаково квалифицируемые, над кем бы они ни происходили… Живой Николай Романов оставался воплощением дискредитированной бессильной идеи. Насильственная смерть с ее трагизмом прерывает развитие этого процесса… Во всяком случае, укреплению русской свободы это событие едва ли может содействовать». Публицист газеты П. Арзубьев замечал о покойном царе: «Он не только Россию привел на край пропасти, но и династию свою погубил и уронил в грязь самую идею монархии». Сходную оценку давала и беспартийная петроградская газета «Вечерние огни»: «Убив Николая второго, убил ли уральский совдеп вместе с ним идею монархизма? Конечно, нет. К сожалению, он ее безмерно возвеличил. Николай второй в заточении, Николай второй в расстрелянии станет мучеником. И весьма возможно, что сознание народных масс отпустит ему, мертвому, расстрелянному, многие и многие грехи, коих живому не забыло бы никогда».
Резко осудил казнь царя патриарх Тихон. Он заявил перед многочисленной толпой прихожан в московском Казанском соборе: «На днях совершилось ужасное дело: расстрелян бывший государь Николай Александрович… Он мог бы после отречения найти себе безопасность и сравнительно спокойную жизнь за границей, но не сделал этого, желая страдать вместе с Россией. Он ничего не предпринял для улучшения своего положения, безропотно покорился судьбе… И вдруг он приговаривается к расстрелу… Наша совесть примириться с этим не может, и мы должны во всеуслышание заявить об этом как христиане, как сыны Церкви».
Н. Крупская в своих мемуарах о расстреле царской семьи написала коротко и просто. Но можно предположить, что примерно так смотрел на это событие и Ленин: «Чехословаки стали подходить к Екатеринбургу, где сидел в заключении Николай II. 16 июля он и его семья были нами расстреляны, чехословакам не удалось спасти его, они взяли Екатеринбург лишь 23 июля».
«В Англии и Франции, – говорил сам Ленин, – царей казнили еще несколько сот лет тому назад, это мы только опоздали с нашим царем». «Да если в такой культурной стране, как Англия… понадобилось отрубить голову одному коронованному разбойнику, чтобы обучить королей быть «конституционными» монархами, то в России надо отрубить головы по меньшей мере сотне Романовых, чтобы отучить их преемников от организации черносотенных убийств и еврейских погромов». А французы и англичане, которые осуждают большевиков за жестокость, просто «забыли, как они казнили своих королей». «Английские буржуа забыли свой 1649-ый, французы свой 1793-ий год».
В число арестованных большевиками в 1918 году попал великий князь Гавриил Константинович. Однако по просьбе Максима Горького и личному распоряжению Ленина его выпустили. «Освободить-то его освободили, – говорил писатель, – а что же дальше? Если оставить его у Герзони (в больнице. – А.М.), – его там убьют. Нет другого выхода, надо взять его ко мне. У меня в квартире его не посмеют тронуть». Некоторое время великий князь с супругой действительно прожили на квартире писателя. «Ну и надоели же они мне, – признавался Горький, – а положение безвыходное. Впрочем, выход есть, – отправить их за границу, но сделать это может только Ленин». И Ленин такое разрешение дал… В ноябре 1918 года великий князь с женой легально покинули Советскую Россию.
В 1919 году большевики казнили в Петрограде четырех великих князей из дома Романовых. Максим Горький вспоминал, что заступался за них, и Ленин также обещал их освободить.
«– Ну, хорошо, – говорил он мне… – ну, ладно, – возьмете вы на поруки этих людей. Но ведь их надо устроить так, чтоб не вышло какой-нибудь шингаревщины (стихийного самосуда. – А.М.).Куда же мы их? Где они будут жить? Это – дело тонкое!..
Спасти этих людей не удалось, их поторопились убить. Мне говорили, что это убийство вызвало у Ленина припадок бешеного гнева».
Юлий Мартов в московской меньшевистской газете «Всегда вперед!» также возмущался этой казнью: «С социалистической точки зрения четыре бывших великих князя стоят не больше, чем четыре любых обывателя. Но столько они стоят, и жизнь каждого из них… столь же неприкосновенна, как жизнь любого торговца или рабочего… Какая гнусность!.. Какая ненужно-жестокая гнусность… Как будто недостаточно было уральской драмы – убийства членов семьи Николая Романова!.. Когда в августе они были взяты заложниками. Социалистическая Академия, которую вряд ли заподозрят в антибольшевизме, протестовала против ареста Николая Михайловича, как ученого (историка), чуждого политики. Теперь и этого мирного исследователя истории – одного из немногих интеллигентных Романовых, – застрелили, как собаку. Стыдно!»
«Если нас с вами убьют…»Ленин трезво понимал, что после прихода к власти стал одной из главных мишеней для террористов. В ноябре 1917 года Владимир Ильич говорил о противниках новой власти: «Несомненно они приложат все усилия помешать нам… и испытают все способы. Могут и убить, не такие простачки, как о них думают». Ленин размышлял о будущем революции в случае своей гибели. По воспоминаниям Льва Троцкого, как-то спросил его вскоре после 25 октября:
– А что, если нас с вами белогвардейцы убьют, смогут Бухарин со Свердловым справиться?
– Авось не убьют, – ответил со смехом Лев Давидович.
– А черт их знает, – сказал Ленин и тоже засмеялся.
Ленин одним из первых понял, что главная опасность покушений исходит не от монархистов или либералов, а от вчерашних товарищей по царским тюрьмам и ссылкам – эсеров. В то время эсеры, даже правые, казались многим большевикам почти союзниками – пусть нестойкими, временно заблуждающимися, но все-таки «своими». Большевик Александр Аросев вспоминал, как летом 1918 года Ленин спросил у него:
– А что вы думаете об эсерах?
Аросев ответил что-то в обычном для тех дней духе.
– Да ведь эсеры, – сказал Ленин, – делаются заговорщиками против советской власти… Они просто стрелять будут в нас!
Эти слова поразили Аросева. «Всегда Ильич скажет что-нибудь такое, – замечал он по этому поводу, – что непременно покажется необыкновенным, отчасти даже на первый взгляд вздорным».
«Поймали его или нет?»30 августа 1918 года эсеры-террористы устроили сразу два успешных покушения на вождей большевиков. В Петрограде был застрелен Моисей Урицкий, в Москве – тяжело ранен Ленин. О том, как пережил свое ранение и болезнь сам Владимир Ильич, рассказано выше. Остановимся теперь на судьбе его неудавшегося убийцы.
Выстрелив в Ленина, террорист сумел скрыться, никто не успел рассмотреть даже его лица. Шофер Ленина Степан Гиль показал в день покушения: «После первого выстрела я заметил женскую руку с браунингом». Сразу раздался общий вопль: «Стреляют! Убили! Убили!..»
Испуганная толпа разбежалась, двор мгновенно опустел. Гиль подбежал к упавшему на землю Владимиру Ильичу. «Сознания он не потерял и спросил:
– Поймали его или нет?
Он, очевидно, думал, что в него стрелял мужчина».
Случайно оказавшийся на месте событий военный комиссар Стефан Батулин показывал: «Я услыхал 3 выстрела и увидел товарища Ленина, лежащего ничком на земле. Я закричал: «держи, лови»… С этими криками я выбежал на Серпуховку, по которой одиночным порядком и группами бежали в различном направлении перепуганные выстрелами и общей сумятицей люди… В это время позади себя, около дерева, я увидел с портфелем и зонтиком в руках женщину, которая своим странным видом остановила мое внимание. Она имела вид человека, спасающегося от преследования, запуганного и затравленного. Я спросил эту женщину, зачем она сюда попала. На эти слова она ответила:
– А зачем вам это нужно?
Тогда я, обыскав ее карманы и взяв ее портфель и зонтик, предложил ей идти за мной. В дороге я ее спросил, чуя в ней лицо, покушавшееся на тов. Ленина:
– Зачем вы стреляли в тов. Ленина?
На что она ответила:
– А зачем вам это нужно знать? – что меня окончательно убедило в покушении этой женщины на тов. Ленина…»
Шофер Ленина показал, что в начале митинга к нему подходила какая-то женщина (возможно, сообщница стрелявшей) и спрашивала:
– Что, товарищ, Ленин, кажется, приехал?
– Не знаю, кто приехал, – буркнул шофер.
Его собеседница засмеялась:
– Как же это? Вы шофер и не знаете, кого везете?
– А я почем знаю? Какой-то оратор, – мало ли их ездит, всех не узнаешь…
А задержанная сперва вообще отказывалась от показаний:
– Я сидела в царских тюрьмах, жандармам ничего не говорила – и вам ничего не скажу. В Ленина я стреляла… Убила я его или нет? Жив он или нет?..
Потом она немного успокоилась и сообщила, что ей 28 лет, зовут ее Фанни Ефимовна Ройд (Каплан). «Я сегодня стреляла в Ленина. Я стреляла по собственному убеждению… Я стреляла в Ленина, потому что считаю, что он предатель, и считаю, чем дольше он живет, он удаляет идею социализма на десятки лет». На вопросы о покушении Каплан не отвечала или отвечала односложно: «Кто мне дал револьвер, не скажу». «Сколько раз я выстрелила – не помню». «Я совершила покушение лично от себя».
Каплан рассказала, что в 1906 году ее арестовали как анархистку за терроризм и присудили к вечной каторге. Отбывая каторгу, она страдала приступами слепоты. Вышла на свободу только после Февраля. «В тюрьме мои взгляды оформились, я сделалась из анархистки социалисткой-революционеркой… По течению эсеровской партии я больше примыкаю к Чернову».
«Он сказал, что не любит меня и никогда не любил».Во время допроса, который вел тогдашний глава чекистов Яков Петерс, Фанни Каплан неожиданно стала давать откровенные показания – но не о подготовке покушения (об этом она по-прежнему молчала), а о своей личной жизни. Она рассказала о своем несчастливом любовном романе с товарищем-анархистом, с которым они познакомились еще в 1906 году, до каторги.
«Ранней весной 1917 года, – рассказывала Каплан, – освобожденные февральской революцией мы, десять политкаторжанок, выехали на телегах из Акатуя в Читу… Был мороз, ветер хлестал по щекам, все были больные, кашляли… и Маша Спиридонова отдала мне свою пуховую шаль… Потом, в Харькове, где ко мне почти полностью вернулось зрение, я так хотела в Москву, поскорей увидеть подруг, и часто сидела одна, закутавшись в эту шаль, прижавшись к ней щекой… Там же, в Харькове, я встретила Мику, Виктора. Мы с ним вместе в шестом году работали в одной группе, готовили взрыв. Встреча была случайной, он остался анархистом, и я была ему не нужна… Даже опасна. Он сказал, что побаивается меня, моей истеричности и прошлого. А я тогда ничего этого не понимала. Как мне объяснить? Все опять было в красках, все возвращалось – зрение, жизнь… Я решила пойти к нему, чтоб объясниться. И перед этим пошла на базар, чтобы купить мыла. Хорошего. Просили очень дорого, и я продала шаль. Я купила это мыло. Потом… утром… он сказал, что не любит меня и никогда не любил, а произошло все сегодня оттого, что от меня пахнет духами Ванды. Я вернулась в больницу, села в кресло и хотела закутаться в свою шаль, потому что я всегда в ней пряталась от холодной тоски. Но шали у меня больше не было, а было это мыло… и я не могу простить себя… не прощаю…»
Этот сумбурный рассказ, записанный в виде протокола, Петерс показал Анатолию Луначарскому, который 1 сентября приехал к нему на Лубянку.
– Я ее слушал, – со вздохом сказал Петерс, – хотя быстро понял, что вместо какой-то связи со Спиридоновой будет фигурировать одна ее шаль. Но теперь хоть понятно, отчего Каплан такая – сначала полная слепота, потом – несчастная любовь…
– Немного жаль ее? – спросил Луначарский.
– Она мне омерзительна! – возразил Петерс. – Шла убивать, а в голове… мыло.
Позднее Петерс писал: «Я долго ей доказывал, что преступление, которое она совершила… перед революцией, чрезвычайно тяжелое, и мы с ней долго спорили по этому вопросу. В конце концов, она заплакала, и я до сих пор не могу понять, что означали эти слезы: или она действительно поняла, что она совершила самое тяжелое преступление против революции, какое только можно было совершить, или это были просто утомленные нервы. Дальше Каплан ничего не говорила о своих соучастниках в покушении».
Английский консул Роберт Локкарт, в камеру которого завели на время Каплан, описывал ее так: «Ее спокойствие было неестественным. Она подошла к окну и, склонив подбородок на руку, смотрела сквозь окно на рассвет. Так она оставалась неподвижной, безмолвной, покорившейся, по-видимому, своей судьбе до тех пор, пока не вошли часовые и не увели ее прочь».
Споры о судьбе Каплан.Несмотря на ясное признание Каплан («стреляла в Ленина я»), вокруг ее дальнейшей судьбы разгорелись бурные споры. Глава Советского государства Яков Свердлов 2 сентября на заседании «советского парламента» – ВЦИК – предложил решить ее судьбу немедля:
– В деле есть ее признание? Есть. Товарищи, вношу предложение – гражданку Каплан за совершенное ею преступление сегодня расстрелять.
– Признание не может служить доказательством вины, – возразил ему Петерс.
В руководстве страны столкнулись две противоположные точки зрения. Свердлов считал, что соблюдение всех формальностей, кропотливое выяснение степени вины каждого арестованного будет для революции смерти подобно. То, что Каплан причастна к покушению на Ленина, не вызывало сомнений. Следовательно, всеми тонкостями и деталями – стреляла ли она сама, или только прикрывала других террористов, можно пренебречь.
– Нам объявили войну, – доказывал Свердлов, – мы ответим войною. И чем жестче и однозначнее будет ее начало, тем ближе станет конец.
– С дела Каплан, – упорствовал главный чекист, – мы имеем шанс раз и навсегда отказаться от подмены закона какой бы то ни было целесообразностью.
Большинство участников заседания поддержали точку зрения Свердлова. Вечером на Лубянку приехал комендант Московского Кремля Павел Мальков. У него на руках было постановление, требовавшее выдать ему Каплан.
«У меня была минута, – говорил позднее Петерс, – когда я до смешного не знал, что мне делать, – самому застрелить эту женщину, которую я ненавидел не меньше, чем мои товарищи, или отстреливаться от моих товарищей, если они станут забирать ее силой, или… застрелиться самому».
Малькову пришлось несколько раз приезжать на Лубянку. Уговаривать первого чекиста приезжал и Анатолий Луначарский. Он рассуждал о вопросах вины и преступления мягко, в философском ключе. Дано ли человеку вообще быть только праведником?
«Анатолий Васильевич, – рассказывал Петерс, – дал мне урок русского языка, еще раз деликатно напомнив, до какой степени для моих товарищей я все еще «англичанин». (Петерс долго прожил в Англии. – А.М.) «В каждом из нас, – сказал он, – сидят двое: преступник – пере-ступник и праведник – право-дник, судия»… В то утро я отдал-таки своего судью на расстрел Малькову».
Под «судией» Петерс подразумевал, конечно, не саму Каплан, а внутреннее чувство собственной правоты, «праведности». 3 сентября он решился-таки исполнить приказание. Мальков доставил Каплан в Кремль, во двор автобоевого отряда… О дальнейшем рассказывал сам Мальков в своих воспоминаниях: «Расстрел человека, особенно женщины, – дело нелегкое. Это тяжелая, очень тяжелая обязанность, но никогда мне не приходилось исполнять столь справедливый приговор, как теперь… К моему неудовольствию, я застал здесь Демьяна Бедного, прибежавшего на шум моторов… Увидев меня вместе с Каплан, Демьян сразу понял, в чем дело, нервно закусил губу и молча отступил на шаг. Однако уходить он не собирался. Ну что же! Пусть будет свидетелем…
– К машине! – подал я отрывистую команду, указав на стоящий в тупике автомобиль.
Судорожно передернув плечами, Фанни Каплан сделала один шаг, другой… Я поднял пистолет…
Было 4 часа дня 3 сентября 1918 года. Возмездие свершилось. Приговор был исполнен. Исполнил его я, член партии большевиков, матрос Балтийского флота, комендант Московского Кремля Павел Дмитриевич Мальков, – собственноручно. И если бы история повторилась, если бы вновь перед дулом моего пистолета оказалась тварь, поднявшая руку на Ильича, моя рука не дрогнула бы, спуская курок, как не дрогнула она тогда…»
Газета «Известия» напечатала короткое сообщение: «Вчера по постановлению В.Ч.К. расстреляна стрелявшая в тов. Ленина правая эс-эрка Фанни Ройд (она же Каплан)».
Дискуссии о красном терроре.В целом события 30 августа 1918 года – выстрелы в Ленина и убийство Моисея Урицкого – оказались переломными в отношении большевиков к террору. «В эти трагические дни, – писал позднее Троцкий, – революция переживала внутренний перелом. Ее «доброта» отходила от нее». Большевики решились объявить красный террор, что и было официально сделано 5 сентября. Любопытно, что эту меру поддержали не только сами большевики, но и часть левой оппозиции. Так, журнал эсеров-максималистов «Максималист» 7 октября 1918 года провозглашал: «Красный террор всем врагам народа, буржуазии и всем ее прихвостням!» Газета другой народнической партии – партии революционного коммунизма – «Воля труда» писала 15 сентября: «Нам надо пройти через жестокости красного террора. Как неизбежное зло мы его принимаем».
Меньшевики выразили свое отношение к выстрелам в Ленина и Урицкого отдельной листовкой и в газете «Утро Москвы»: «Как бы ни были идейны и чисты граждане, свершившие это покушение, как бы ни были благородны их побуждения… к этим террористическим актам может быть только одно отношение: возмущение и негодование. Убийство – не доказательство. Спор между сторонниками демократии и сторонниками советской власти не может быть решен ни террористическими актами, ни расстрелами по суду и без суда».
Волна расстрелов «за кровь Ленина и Урицкого» прокатилась по всей стране. Среди казненных в Москве оказались и бывшие царские министры: А. Протопопов, И. Щегловитов и другие. Находившийся под арестом английский консул Роберт Локкарт из тюремного окна 5 сентября увидел нескольких стариков-министров, которых куда-то повели.
– Куда они идут? – спросил он.
– На тот свет, – отвечал ему Петерс.
Журнал «Красный дьявол» тогда отозвался на казнь царских министров следующими стихами (переиначив известные строки Василия Жуковского):
Они жестоко нас давили,
При них для нас был тьмою свет…
Не говори с тоскою: были.
А с благодарностью: их нет.
Другому расстрелянному в те дни, знаменитому вождю черносотенцев доктору Дубровину, советская печать посвящала посмертно такие строки:
Старый партиец с 5-го года.
Член партии «Союз русского народа».
«Русское знамя» держит любовно.
Ну, как не узнать доктора Дубровина?
Честное, открытое лицо! Как не любить!
Такое открытое, что хочется закрыть!..
Глава ВЧК Яков Петерс говорил в ноябре в интервью меньшевистской газете «Утро Москвы»: «Что же касается расстрелов, то я должен сказать, что, вопреки распространенному мнению, я вовсе не так кровожаден, как думают. Напротив, если хотите знать, я первый поднял вопль против красного террора в том виде, как он проявлялся в Петербурге. К этому – я сказал бы истерическому – террору прикосновенны больше всего как раз те самые мягкотелые революционеры, которые были выведены из равновесия и стали чересчур усердствовать…»
Вокруг красного террора, его целей и методов продолжали кипеть жаркие споры. Московская анархическая газета «Вольный голос труда» отмечала 16 сентября: «Полнейшее убожество духа и мысли правящей партии чрезвычайно ярко и выпукло выразилось… в так называемом красном терроре… Выхватывание наугад из буржуазных рядов заложников, кандидатов на расстрел, – это позор, который мог не смущать Тамерлана, но который недопустим в наше время». Журналист той же газеты Григорий Лапоть возмущался: «Расстрел заложников, что это такое?! Где мы живем?! В Африке? Или мы вернулись к временам Цезаря?.. Опомнитесь, господа большевики, не губите революцию!»
Видный чекист Мартын Лацис писал 1 ноября 1918 года в журнале «Красный террор»: «Мы уже не боремся против отдельных личностей, мы уничтожаем буржуазию как класс… Не ищите в деле обвинительных улик о том, восстал ли он против Совета оружием или словом. Первым долгом вы должны его спросить, к какому классу он принадлежит, какого он происхождения, какое у него образование и какова его профессия. Вот эти вопросы должны разрешить судьбу обвиняемого. В этом смысл и суть Красного Террора».
Эти строки вызвали острые возражения. Ленин замечал в одной статье (тогда, впрочем, не напечатанной): «Вовсе не обязательно договариваться до таких нелепостей, которую написал в своем казанском журнале «Красный Террор» товарищ Лацис… «Не ищите (!!?) в деле обвинительных улик о том, восстал ли он против Совета оружием или словом».
В полемику с Лацисом вступил старый большевик Емельян Ярославский. 25 декабря 1918 года в газете «Правда» он также называл его утверждения «нелепостью» и выражал против них «решительный протест». Ярославский писал: «Воображаю только Карла Маркса или тов. Ленина в руках такого свирепого следователя.
– Имя ваше?
– Карл Маркс.
– Какого происхождения?
– Буржуазного.
– Образование?
– Высшее.
– Профессия?
– Адвокат, литератор.
Чего тут рассуждать еще, искать признаков виновности, улик… К стенке его – и только».
Один из чекистов в «Еженедельнике ЧК» пошел еще дальше – предложил «не миндальничать» с явными врагами и применять к ним утонченные пытки, от одного описания которых волосы вставали бы дыбом. Но против этого возмутились уже все партии – от меньшевиков до большевиков. В частности, публицист «Воли труда» А. Александров отмечал: «Средневековые следователи отказались от пыток не из этических соображений, а больше из-за того, что они не достигали цели, редко давая истинные материалы, создавая ложные оговоры себя и других слабых духом и безрезультатно применяемые к сильным и стойким… Уверенные в своей силе и правоте – не ругаются над врагом, это делает толпа в своем ослеплении или садисты в сладострастии жестокости».
«Драка – каждый действует, как умеет».Вскоре после покушения Каплан, когда Ленин только оправлялся от ранений, его навестил Максим Горький. Это была их первая встреча в России после революции. Писатель тогда принадлежал к противникам большевиков, сурово обличал их в серии своих газетных статей – «Несвоевременные мысли». Кстати, само название этой серии было скрытым возражением Ленину, который в свое время похвалил роман Горького «Мать» знаменитой фразой: «Очень своевременная книга».
Поэт Безработный в 1918 году посвящал Горькому следующие укоризненные строки:
В великий день освобожденья
Ты был не с нами, Горький, нет!..
Ты позабыл свои ученья,
Ты позабыл святой завет!..
Ты отказался от народа,
А ведь народ тебя любил;
И каждый труженик завода
Твои произведенья чтил!..
Однако, несмотря на все разногласия, выстрелы эсеров Горького искренне возмутили, и он пришел к Ленину выразить свои чувства. «Я пришел к нему, – писал Горький, – когда он еще плохо владел рукой и едва двигал простреленной шеей. В ответ на мое возмущение он сказал неохотно, как говорят о том, что надоело:
– Драка. Что делать? Каждый действует как умеет».
Один из свидетелей этой беседы передавал слова Ленина так: «На войне как на войне! Еще не скоро она кончится…»
Сходную мысль Ленин высказывал еще десятилетием ранее, когда писал, что откровенных врагов «трудно ненавидеть». «Чувство тут уже умерло, как умирает оно, говорят, на войне после длинного ряда сражений, после долгого опыта стрельбы в людей и пребывания среди рвущихся гранат и свистящих пуль. Война есть война…»
Получалось, что Ленин даже «оправдывает» действия террористов против него. Но точно так же он отвечал и на другие упреки писателя – уже в адрес большевиков. И вновь использовал образ драки. Горький вспоминал: «Мне часто приходилось говорить с Лениным о жестокости революционной тактики и быта.
– Чего вы хотите? – удивленно и гневно спрашивал он. – Возможна ли гуманность в такой небывало свирепой драке? Где тут место мягкосердечию и великодушию? Нас блокирует Европа, мы лишены ожидавшейся помощи европейского пролетариата, на нас, со всех сторон, медведем лезет контрреволюция, а мы – что же? Не должны, не вправе бороться, сопротивляться? Ну, извините, мы не дурачки. Мы знаем: то, чего мы хотим, никто не может сделать, кроме нас. Неужели вы допускаете, что, если б я был убежден в противном, я сидел бы здесь?..
– Какою мерой измеряете вы количество необходимых и лишних ударов в драке? – спросил он меня однажды после горячей беседы».
«Что же делать?.. – спрашивал Ленин. – Надо бороться. Необходимо! Нам тяжело? Конечно! Вы думаете, мне тоже не бывает трудно? Бывает – и еще как!.. Ничего не поделаешь! Пусть лучше нам будет тяжело, только бы одолеть!»
«Не преуменьшайте ни одного из зол революции, – советовал он иностранным товарищам. – Их нельзя избежать. На это надо рассчитывать заранее: если у нас революция, мы должны быть готовы оплачивать ее издержки».
«Революции не сделаешь в белых перчатках», – любил повторять Владимир Ильич. И он решительно поддерживал, по его выражению, «варварские средства борьбы против варварства». «Мы говорим: нам террор был навязан… Если бы мы попробовали… действовать словами, убеждением, воздействовать как-нибудь иначе, не террором, мы бы не продержались и двух месяцев, мы бы были глупцами».
Однажды он заметил Горькому: «Нашему поколению удалось выполнить работу, изумительную по своей исторической значительности. Вынужденная условиями, жестокость нашей жизни будет понята и оправдана. Все будет понятно, все!»
Впрочем, Ленин соглашался, что смертная казнь – одна из вынужденных «варварских мер», и в 1920 году попытался отменить ее. «Как только мы одержали решительную победу, – заявил он, – еще до окончания войны… мы отказались от применения смертной казни и этим показали, что к своей собственной программе мы относимся так, как обещали». Но вскоре началась новая война (с Польшей), и об отказе от смертной казни вновь пришлось забыть.
«История – мамаша суровая».Максим Горький часто обращался к Ленину с заступничеством за разных людей, пострадавших от революции. Владимир Ильич писал ему в 1919 году: «Понятно, что довели себя до болезни: жить Вам, Вы пишете, не только тяжело, но и «весьма противно»!!! Еще бы! В такое время приковать себя к самому больному пункту… В Питере можно работать политику, но Вы не политик. Сегодня – зря разбитые стекла, завтра – выстрелы и вопли из тюрьмы… потом сотни жалоб от обиженных… – как тут не довести себя до того, что жить весьма противно». И советовал писателю радикально переменить обстановку, «иначе опротиветь может жизнь окончательно».
Однажды Горький рассказал главе Совнаркома такую историю: «В 19-м году в Петербургские кухни являлась женщина, очень красивая, и строго требовала: – Я княгиня Ц., дайте мне кость для моих собак! Рассказывали, что она, не стерпев унижения и голода, решила утопиться в Неве, но будто бы четыре собаки ее, почуяв недобрый замысел хозяйки, побежали за нею и своим воем, волнением заставили ее отказаться от самоубийства».
«Я рассказал Ленину эту легенду, – писал Горький. – Поглядывая на меня искоса, снизу вверх, он все прищуривал глаза и наконец, совсем закрыв их, сказал угрюмо:
– Если это и выдумано, то выдумано неплохо. Шуточка революции.
Помолчал. Встал и, перебирая бумаги на столе, сказал задумчиво:
– Да, этим людям туго пришлось, история – мамаша суровая и в деле возмездия ничем не стесняется. Что ж говорить? Этим людям плохо. Умные из них, конечно, понимают, что вырваны с корнем и снова к земле не прирастут. А трансплантация, пересадка в Европу, умных не удовлетворит. Не вживутся они там, как думаете?