355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Иванов » Не жди, когда уснут боги » Текст книги (страница 3)
Не жди, когда уснут боги
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 18:43

Текст книги "Не жди, когда уснут боги"


Автор книги: Александр Иванов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 12 страниц)

ОТЕЦ ПОРЯДКА

– Хочешь, я тебе, Федор Кузьмич, одну историю расскажу? Да не торопись, успеешь, никуда твои дела не сбегут.

Так вот, летим мы, значит, строго по курсу. Земля далеко, на небе штиль полнейший, до посадки часа три. Наш экипаж в кабине минеральную водичку попивает, словечками разными перебрасывается. Ну, момент выпал такой – благодать и покой. Вдруг дверь кабины приоткрывается, и на пороге вырастает бородатое чудище. Мы уставились на него, онемели. Здоровенный цыган, медведь, да и только. Правда, староват, в бороде и кудрях седины полно. Посмотрел на нас глазищами своими внимательно-внимательно, посоображал что-то, а потом спрашивает: «Какую зарплату, сынки, получаете?» Мы, конечно, развеселились: нежданный пришелец, да еще с таким вопросом. Отвечаем ему и смеемся, понятно. А он затылок пятерней почесал и говорит: «Много лет на свете я, сынки, прожил, чего только не видывал, но такой, истинно цыганской, как у вас, работы никогда не встречал». Повернулся и вышел. Вот потеха-то, а?

Митин смеялся по-мальчишески звонко, заразительно, раскачиваясь маленьким, сухощавым телом, и вместе с тем посматривал на собеседника: подействовал ли на него рассказ?

Но лицо старшего бортмеханика Полещука оставалось непроницаемым. Помедлив, он произнес:

– Во-первых, посторонние лица в кабину не допускаются, а, во-вторых, чтобы в воздухе отдыхать, надо на земле хорошенько поработать, товарищ Митин. Хотя бы на земле, ясно?

Высокий, подтянутый, с прямым, крупным носом и широко расставленными голубыми глазами, которые, казалось, изучающе, пристально вглядываются в окружающий мир с твердым намерением упорядочить, отладить существующие взаимосвязи между явлениями, людьми и предметами, весь словно бы устремленный к этому – быстрым шагом, резким отмахом руки, наклоном корпуса вперед, – таков Федор Кузьмич Полещук, ставший на аэродроме столь же привычной фигурой, как и крылатые машины, которые он благословлял в путь.

Митин работал с ним в одном авиаподразделении лет пять и знал, что если Полещук за что-нибудь уцепится, то спорить, доказывать бесполезно. Любым логическим построениям, доводам он противопоставлял неизменную, вызывающую тоску, как свежемороженый хек на витрине, формулу: по инструкции не положено. И тут хоть кляни его, на чем свет стоит, хоть расскажи ему десяток презабавнейших историй, хоть на колени пади – Полещук останется непреклонен.

Но груз был срочный, надо было лететь, и Митин терпеливо выслушивал ясные и четкие наставления старшего бортмеханика, надеясь сразить или, по крайней мере, поколебать его решение тогда, когда он иссякнет. Митин подставил под голубые глаза собеседника свою пухлую щеку и задумался над тем, что разбирайся сам он, Митин, столь же глубоко и надежно в устройстве самолетов, как Полещук, то давным-давно достиг бы солидного положения. Уточнять, какого именно положения, не хотелось, но что на две-три ступеньки выше Полещука – разумелось само собой. Гибкость, умение ладить, идти на компромиссы – вот чего напрочь лишен Полещук и без чего далеко не уедешь. Людям свойственны слабости, упущения, поощрять их, конечно, глупо, однако вовсе не учитывать этого – значит, впадать в другую крайность, чреватую всевозможными трениями, конфликтами.

Правую щеку обдавало теплым ветром, а левую сверлил, чуть ли не до коренных зубов, разгневанный взгляд Полещука, который мгновенно прерывал свой монолог, едва замечал, что его слушают вполуха. Запоздало уловив надвигающуюся грозу, Митин тут же выставил, как громоотвод, смущенную улыбку и слова:

– Извини, Федор Кузьмич, просто я вспомнил, как во время стажировки в Новосибирске, когда нас впервые натаскивали на ТУ-154, ты настолько быстро все ухватил, что зубры-инструкторы выглядели перед тобой, как котята.

– Если взялся за дело, – холодно произнес старший бортмеханик, смотря поверх головы Митина, – то нужно знать и делать его безукоризненно. У тебя, Митин, это не всегда получается. Я уже подробно, даже, пожалуй, слишком подробно, объяснил, из-за чего задерживается сегодняшний вылет.

Полещук повернулся, чтобы идти к следующему самолету, но Митин, маленький, юркий, успел забежать вперед и встать на пути.

– Ничего не выйдет, Федор Кузьмин. На сей раз, сам Еремин приказал вылетать без малейшей заминки.

– А ему известно, что прибор ерундит?

– Ну, что вы на самом деле! – удивился Митин. – Разве можно из-за таких пустяков беспокоить начальство?

– А ты доложи.

Минут через двадцать Полещука вызвал командир авиаподразделения.

– Почему не даешь разрешения на вылет? – Еремин говорил отрывисто, сглатывая окончания слов, а сведенные на переносице кустистые брови выражали явное неудовольствие.

Полещук привык стоять перед начальством навытяжку. Пускай гражданская служба не требует этого, но ему, более всего на свете почитавшему целесообразное и точное действо, нравились многие черты воинской жизни, и он как-то легко, без натуги использовал их в своей повседневности.

– Полагаю, что причина вам сообщена, – Полещук кивнул в сторону Митина, который сидел, закинув ногу на ногу, и наслаждался перепуганным, как ему казалось, видом старшего бортмеханика, предвкушая его скорый крах.

– Сообщено, – хмыкнул Еремин. – Ну и что?

– А то, что с этим дефектом нельзя выпускать самолет на линию.

– Но двигатель-то работает? – с наигранным спокойствием продолжал выспрашивать Еремин.

– А как же! Нормально работает.

– Только не фиксируется прибором?

– Так точно.

– По-твоему, из-за этого не дотянет до места?

– Дотянет, без сомнения дотянет, – сказал Полещук.

Еремин несколько секунд повращал большой бритой головой, потом вдруг заорал:

– Так какого черта мутишь нам мозги? Немедленно отправляй самолет!

Обычно белое, тугое лицо Полещука заалело, словно высвеченное изнутри фонариком. Но голос ровен и тих.

– Не могу.

Бросив быстрый взгляд на дверь: плотно ли прикрыта, Еремин разразился длинной и сложной, как дифференциальное уравнение, «воспитательной» тирадой. Речь у него сразу наладилась, окончания уже не сматывались, слова выскакивали круглые и обкатанные, как бильярдные шары. Митин заворожено уставился в рот начальству, точно фотографировал его слова на память. По-прежнему выпрямленным и отстраненным оставался Полещук.

– Еще вопросы есть? – разрядившись, таким образом, осведомился Еремин.

– Нет.

– Выполняй.

– Не могу.

– Откуда ты к нам свалился? – снова взорвался Еремин. – Неужели не понимаешь: срочный груз!

– Вот-вот! – Полещук раздвинул в улыбке губы, улыбка получилась какой-то снисходительной. – Отстаивая беспорядок, мы теряем больше времени, чем понадобилось бы для наведения порядка.

– Эх! – Еремин хлопнул ладонью по столу, пыл его иссяк. Отдавать приказ в нарушение инструкции – кому охота? Другое дело – добровольно бы. Ох, утюг шершавый этот Полещук, попробуй, сдвинь его. – Лады, – подытожил Еремин, – исправляйте прибор. Да чтоб живо и без разговоров, а не то…

Митин плелся сзади. Наверное, ему было стыдно. Но он хорохорился.

– Я же говорил – с начальством лучше не связываться. Разрешил бы – и никаких выволочек, нагоняев…

– Бесполезный ты человек, – не сбавляя шаг, старший бортмеханик скосился на него через плечо, – И дурак.

– Но, но! – взвился Митин, – Полегче!

– А не бойся, я тебя не выдам.

Митин остановился, переваривая. Что-то не склеивалось. Догнал Полещука.

– Что не выдашь-то?

– Да что ты дурак.

От аэродрома Полещук жил далековато: остановок пять на троллейбусе. Толкотня, нервный суетливый галдеж его угнетали, он ощущал полную беспомощность в этом нетерпеливом водовороте человеческих тел, и потому предпочитал ходить пешком, независимо вскинув голову и вышагивая длинно, размеренно, неутомимо.

Еще много лет тому назад кто-то сказал про него: «Отец порядка» (ему тогда едва за тридцать перевалило). Так и закрепилось. Работал он бортмехаником; по подготовке к полету машина его всегда считалась образцовой. Чуть случись, где накладка, начальство сразу: «Нет на тебя Полещука, у него так дело отлажено, что комар носа не подточит».

Потом освободилось место старшего бортмеханика, и Федора Кузьмича как-то естественно передвинули туда: пусть, мол, наводит порядок во всем авиаподразделении. Должность изменилась, но по-прежнему он слышал: «Вон отец порядка идет», «Отец порядка пристанет – не отвертишься», «Если отец порядка посмотрел – гарантия». Произносили по-разному: одни уважительно, другие иронически, в зависимости от того, какие с ним складывались отношения.

В технике Федор Кузьмич был силен, любую неисправность чуял за версту. Но почему-то редко к нему шли за советом, с просьбой помочь. И стал он чувствовать себя как-то безрадостно, в душе зародилась и не гасла тоска. Все эти стычки, вроде сегодняшней, хоть и одерживал в них он верх, тяготили его, в общем-то, уравновешенную миролюбивую натуру, вызывали болезненное состояние оторванности, обособленности, замкнутости – всего того, против чего восставало его существо; к чему он относился с каким-то суеверным страхом.

На перекрестке перед самым носом щелкнул красный свет. Федору Кузьмичу давно хотелось пить, но просто так, без всякого повода задержаться у киоска с газ-водой, стоять, медленно, со вкусом отхлебывая прохладную шипучую влагу, – нет, это было не по нему. Теперь повод появился. Он выпил стакан воды и поспел на зеленый свет.

Вспомнилось небольшое дружеское застолье, когда его перевели из бортмехаников в старшие. Собрался весь экипаж – посидеть да и высказать, что у каждого на душе. А на душе у каждого накопилось для Полещука много доброго, неизрасходованного в прежних разговорах, и вот «на дорожку» он выслушивал товарищей, уткнув голубые благодарные глаза в стол, и клялся про себя, что прибавит еще ясности и смелости в своем деле, что машины всего подразделения будут столь же безукоризненны, как и его бывшая машина. Тогда-то радист, тихий и застенчивый парень, обронил запавшую в память фразу: «Не требуй от всех того, на что сам способен. По необходимости – еще куда ни шло, а из принципа – на живую стену напрешься». Сказал и замолк, непонятно было, с какой это он стати. Никто и внимания не обратил. А Полещук запомнил. Хотя сам не знал, для чего. Просто так, из любопытства. Ведь когда нам хорошо, а ему действительно было хорошо, разве мы воспринимаем всерьез чье-то предостережение?

Полещук удивлялся людям. Вот жена, например. Когда они только познакомились, то она, бывая в его холостяцкой квартире, приходила в восторг: ах, как у тебя аккуратно, какой ты молодец! Но стоило ей стать хозяйкой, и восторги кончились. Вернее, она была довольна, что муж соблюдает порядок, но сама соблюдать его не могла. Сколько он ни бился, сколько ни убеждал, что это пара пустяков, что надо лишь некоторое время последить за собой, а потом все наладится, пойдет автоматически, ничего не получалось.

А на службе? Ну, взять опять же Митина. Как он нахваливал Полещука, когда тот был бортмехаником, словно в зятья набивался. «Федор Кузьмич, – говорил, – даже пылинку на винте не потерпит, смахнет». А нынче растерзать готов. А все почему: с него Полещук спрос повел.

Странный народ, думал Федор Кузьмич, знают, как лучше, но не делают. Была бы сложность, какая, а то ведь, в сущности, ерунда.

Жена у Полещука красивая, только худая очень. Как заметил один летный острослов, жизнь бескомпромиссна: есть гибкость, мягкости нет, есть мягкость, гибкости нет.

– Чем порадуешь, Машенька? – спросил он с порога. – Проголодался – аж ботинки спадывают.

Она заметалась по комнате, будто застигнутая врасплох, что-то переставляла, что-то убирала, как будто только с его приходом возникла в этом необходимость. Против обыкновения Федор Кузьмич не наговорил колкостей, хотя на душе кошки скребли, обнял жену, чмокнул в щеку и с довольным видом уселся ужинать. За вечер – небывалый случай! – он не сделал ей ни одного замечания. Только и слышно: «Машенька, посиди со мной», «Машенька, расскажи, как у тебя на работе», «Машенька, давай посмотрим передачу». Она сияла, сияла, потом не выдержала:

– С чего это ты такой обходительный? Уж, не на повышение ли пошел?

– А что, похоже?

– Похоже.

– Зря. И в голову не бери. Знаю я вас, женщин, увидели, что муж в настроении, и сразу подсчитываете, на сколько ему оклад прибавили.

– Да ну тебя! – замахала руками Маша.

Федор Кузьмич колебался, чувствовал себя на каком-то распутьи. Неужели, думал он, терпимость к недостаткам может выравнивать, украшать жизнь? А как же быть тогда с неукротимым движением, стремительным человеческим взлетом – искусственно замедлять его из-за тех, кто послабее? Ведь все крупное состоит из мелкого, как гранитная глыба из молекул, и если мы недорабатываем в простом, то наверняка ждем послабления и в сложном.

Лежа в постели и ощущая теплое дыхание жены, он представил, как обрадовались бы его коллеги, отступи он в своей неумолимой требовательности. Осмотрел, допустим, самолет Митина.

– Превосходно, когда летишь?

– Через три часа. Вот только, Федор Кузьмич, – Митин мнется, постукивает по асфальту каблуком лакированного ботинка, – давление масла прибор не показывает.

– Да на кой тебе показывать? Поступает масло?

– Поступает.

– Ну и долетишь.

Поворачивается Полещук к выходу, а Митин опять:

– Чуть не забыл, Федор Кузьмич, локатор что-то шалит.

– Карту погоды смотрел?

– Смотрел.

– То-то. Небо у тебя ясное, доберешься и без локатора. После подремонтируешь.

Митин жмет ему руку, а лицо у него преданное, будто крупную сумму взял взаймы. Или приглашает его Еремин. Усаживает рядом.

– Растешь, Федор Кузьмич, на глазах растешь. Понимание обстановки появилось. Ладить с людьми стал. Машины оно, брат, важно, порядок и все прочее тоже, но важней товарищескую атмосферу создать, чтоб друг друга с полуслова… В общем, получается у тебя. Ребята прямо не нахвалятся. Поглядим, может, куда-нибудь повыше двинем. Готовься, вот так.

– Рад стараться! – растроганно лепечет Полещук и мчится отправлять в рейс очередные машины.

А на следующий день старший бортмеханик Полещук пришел в авиаподразделение пораньше и, присев за краешек стола, крупно и размашисто, как ходил по земле, начал писать рапорт…

ПОРЫВ

Когда Михаил кланялся, брюки сзади так туго натягивались, что казалось, вот-вот треснут, а фалды фрака легко и непринужденно вздымались чуть пониже спины, образуя в этот момент тугое черное облачко. Брюки беспокоили Михаила, давно полагалось обзавестись другими, но он никак не решался взять деньги из скопленной небольшой суммы, которую предназначал для свадебного подарка своей любимой девушке Рите. Можно было бы пощадить брюки и, кланяясь с меньшим усердием, не подвергать их столь великому риску, Однако этот компромиссный вариант претил Михаилу: если люди пришли послушать твой концерт, да еще и аплодируют, они заслуживают самой глубокой признательности.

Его обвораживала публика, рассматривающая музыканта в бинокли или поблескивающая в упор очками. На каждый хлопок хотелось отвечать поклоном, улыбкой. А как он обожал цветы! Но цветов ему никто не подносил, и тогда Михаил стал сам покупать себе цветы, а гримерша тетя Даша за шоколадку для внучки любезно согласилась вручать их ему перед занавесом.

Вот и сейчас она встала с первого ряда, где размещалась вместе со своей близкой и дальней родней, привычно взобралась на сцену и засеменила тоненькими сухонькими ножками к Михаилу. Приняв букет бордовых гвоздик, он церемонно поцеловал ее холодную руку с тонкой, полупрозрачной, морщинистой кожей. Мелькнула мысль, что, быть может, эту руку никто, кроме него, и не целовал вообще, даже в ту пору, когда она была розовой, пухленькой, дышащей теплом, как оладышек прямо со сковородки.

Кто-то бодро зааплодировал, оценив галантность пианиста, зал поддержал, а ему, поощренному, растроганному, захотелось вдруг одарить людей чем-то светлым, праздничным, лучше всего, пожалуй, знаменитой Бетховенской сонатой – о всепобеждающей силе добра.

…Из чего рождаются наши порывы, что направляет, руководит ими? Как определить их черту взлета, взрывчатый, мгновенный или затяжной характер? Возникая внезапно, словно бы на самых оконечностях чувств, как звуки – на кончиках пальцев у пианиста, продолжая эти чувства, а подчас и противореча им, порывы несут, как на крыльях, стремительное вдохновенное действо. О, если б нам дано было знать, куда умчится их искристый след, что принесут с собой – радость иль беду?

Не продли Михаил концерт, его бы подвезла домой служебная машина. Но разве станут заботить такие пустяки, когда пред тобою рояль и ты способен извлекать страстные – то испепеляющие, то исцеляющие душу звуки. Пальцы взлетели, вспыхнули, будто свечи, над клавишами, и опустились, вдохнув в них весь пыл, все горение сердца.

Михаил был музыкант еще не выдающийся, не крупный и даже не очень известный. В прессе его называли растущим. Но не потому, что с каждым выходом на сцену росло число слушателей, а потому, что был он совсем молод и на простершемся пред ним пути мог успеть во многом разобраться, многое постичь, многое преодолеть. Сам же музыкант, испытывая упоение от насыщенных работой дней, редко задумывался о возможном профессиональном возвышении, предпочитал заниматься музыкой, а не собственной персоной.

На улице в темной ветреной ночи шел снег. Михаил любил снежные, пуржистые ночи, когда в невообразимо запутанном вихревом пространстве пробуждается напевность, чудятся голоса множества инструментов, угадываются плывущие с разных сторон мелодии. Запрокинув голову, он ловил снежинки ртом и жалел, что Рита на чьем-то дне рождения и ему не с кем разделить отпущенное природой блаженство.

Трудно у Михаила складывались отношения с девушками. Поначалу, правда, наглазевшись на рекламного Михаила Павлова – высокого, широкогрудого, со смоляными кудрями и беспечной улыбкой гуляки, она млели от восторга, всяческих предвкушений и сами искали с ним встречи. Потом открывались ошарашивающие несовпадения: Павлов оказывался приземистым, длинноруким, с какой-то дергающейся походкой и робкой, полувиноватой улыбкой скромняги, имел мало карманных денег и уклонялся, избегал развеселых компаний. Ну, это не Ван Клиберн и не Святослав Рихтер, разочарованно сетовали бывшие поклонницы, с ним каши не сваришь.

Риту он увидел впервые в доме одного общего знакомого. С тех пор они встречаются, не тираня друг друга желаниями, признавая взаимную свободу действий. Свобода эта обычно сводилась к тому, что Михаил занимался музыкой, а Рита коротала время а кругу своих друзей, оставляя для него тот или иной телефон, по которому ее можно было бы легко разыскать. Несколько раз Михаил собирался объясниться, предложить ей переехать в двухкомнатную квартиру, где он жил вместе с матерью-пенсионеркой, но все как-то откладывал, тянул, не находя то подходящих слов, то достойного момента, то приподнятости, устремленности чувств.

«Сегодня же приду домой, позвоню Рите и все скажу!» – твердо решил Михаил, охваченный возбуждающим зрелищем неистовой пляски снежинок на мостовой. Чтобы спрямить путь, свернул на узенькую улочку, зашагал широко и радостно в предчувствии желанных перемен. Скоро у него предстоят гастроли по городам Прибалтики, и Рита, тогда уже жена, возьмет отпуск и попутешествует вместе с ним.

Порывы ветра толкали в спину, забрасывали снежную кутерьму за воротник, в груди теснились пьянящие желания, что-то мальчишеское, разудалое, бесшабашное подхватило и повлекло его вперед. Разбежавшись, сильно отталкивался, скользил, потом снова разбегался. Сухой, подмороженный наст убыстрял движения, ботинки, как лыжи, несли его легкое, наполненное мечтами и звуками тело, и все вокруг, казалось, веселится и торжествует с ним заодно.

Вот Михаил бежит, отталкивается, катится, набирая скорость, по резко уходящей вниз дороге в плотную вихрящуюся тьму. Неожиданно нога за что-то цепляется, словно попадает в капкан, его пронизывает рвущая, слепящая боль, и он со всего маху валится на мостовую.

Очнувшись, Михаил попытался было подняться, но тут же вскрикнул и неуклюже шлепнулся животом в снег, мелко и часто вздрагивая, как побитый пес, от перенесенной мгновенье назад боли. Отдышался, начал маневрировать: потихоньку попятился, напряженно слушая ногу, стараясь высвободить ее из горловины вмерзшей поперек дороги трубы. Маневр удался, не сразу, но удался. Однако пока это мало что меняло.

Узенькая, бурлящая мраком улица змеилась меж высокими берегами домов. Кое-где светились недосягаемые, как звезды, окна. От дороги веяло леденящим холодом. Михаил обшарил карманы в поисках перчаток, но напрасно: они затерялись где-то при падении. Делать нечего, надо двигаться, надо поскорее добраться до своего родного перекрестка. Еще не так поздно, будут прохожие, наверняка помогут ему.

Михаил пополз, вдавливая в снег голые руки, наваливаясь на них грудью и волоча за собой деревенеющую ногу. Сзади послышались голоса. Мимо шли два парня. Из обрывочно донесшихся фраз Михаил с каким-то трепетным облегчением уловил, что возвращаются они после концерта.

– Братцы! – из простывшего горла с трудом выталкивался хрип. – Братцы, помогите! – он еще хотел добавить про поврежденную ногу, но один из парней с презрением бросил:

– Пьяный, что ли? Лучше не связываться.

– О боже, вот и попробуй сохранить в себе музыку! – возмутился второй, прибавляя шаг.

Его товарищ усмехнулся:

– Не напрасно говорят, что правда искусства всегда выше правды жизни.

Михаил был ошеломлен. Ему и в голову не могло прийти, что прохожие сочтут его за какого-нибудь забулдыгу и откажутся помочь. Ну, ладно, сочли! Но ведь не в том суть, каков ты есть, а в том, насколько тебе худо!

– Идиоты! Эстеты проклятые! – взорвался Михаил.

В нем клокотала, бушевала злость, и он даже на время перестал замечать, как наседает жгучий мороз, пробирает до жилочки, до косточки. А когда опомнился, то стал часто-часто дышать на пальцы, лихорадочно заматывать их снятым с шеи пуховым шарфом.

Обдав светом фар и вильнув в сторону, чтобы не задеть его, проехала машина. Михаил сделал попытку крикнуть, махнуть рукой, но безуспешно.

Снова и снова он полз сквозь ночное ненастье, проклинал все на свете и черпал в этой ярости силы.

Едва Михаил торкнулся в дверь, как она сама распахнулась, и к нему кинулась мать, рано поседевшая, но еще довольно крепкая, ладная; молча, без суеты и причитаний, подхватила сына подмышки и втащила в теплую комнату. Ее уверенные, точные движения, будто она тысячу раз раздевала, оттирала, массажировала подморозившихся людей, несли сладостную боль исцеления, успокаивали, расслабляли. У Михаила непроизвольно текли слезы из глаз и вскоре он, обезволенный, опустошенный, забылся долгим сном.

Целый месяц Михаил пролежал в постели с вывихом голеностопного сустава и легким обморожением пальцев обеих рук. И без того малоразговорчивый, уходящий в свой мир мелодий и голосов, он теперь вовсе замкнулся. Его черные глаза притухли и весь он как-то осунулся, потускнел.

Днем возле Михаила хлопотала мать, не докучавшая вопросами, охами и ахами, иногда заглядывал врач или кто-нибудь из сослуживцев, а вечером врывалась всегда спешащая, всегда чем-то озабоченная его любимая девушка Рита. Вечно ее где-то ждали, куда-то нужно было еще заскочить хотя бы на минутку. Бросив пальто на спинку стула, двумя взмахами огромной металлической расчески распушив свои роскошные, ниспадающие до пояса светлые волосы, она торопливо садилась подле Михаила и выжидательно смотрела на него. Потом вскрикивала: «Ах, чуть не забыла!», хватала сумочку и выставляла на стол баночки с соками. И вновь замирала, выжидательно и опечаленно вглядываясь в болезненно безразличное лицо Михаила.

Порой она раздражала его своей торопливой выжидательностью, словно хотела подкараулить и выудить какие-то важные для нее признания. Порой его умиляла, трогала эта летящая выжидательность бабочки-однодневки. Но чаще он почти не обращал на нее внимания.

В нем трудно и медленно происходили еще не совсем ясные перемены, переосмысливалось то, что раньше считалось привычно незыблемым, рушились, как фанерные перегородки, вроде бы устоявшиеся понятия; в общем, все напоминало картину, когда в многоквартирный дом въезжает большая семья и начинает все перестраивать на свой лад, так расставлять мебель, чтобы каждый мог пользоваться ею.

Постепенно злость на «эстетов» прошла. Осталось горькое недоумение, вызванное их поступком. Почему они, способные, судя по всему, отличить порок от добродетели, с презрением отнеслись к беспомощно лежащему на мерзлой земле человеку? Или общие правильные рассуждения столь же далеки от благородных порывов, действий, столь же несовместимы с ними, как небо и земля? Но тогда зачем же они, эти наши рассуждения о долге, совести и чести? Для удобной вывески, декорации: мол, смотрите, какие мы хорошие? Или все ж для того, чтобы крепить нашу веру, убежденность, нравственную позицию и развернуть ее лицом к лицу с конкретным делом?

Погоди, останавливался Михаил. Вспомни, парии ошиблись, посчитали, что ты забулдыга и не впервой в подобной ситуации. Угадай они тебя, до самой постели бы донесли. Допустим, соглашался он. Но разве наша мораль имеет избирательный характер, разве отчаянность конкретного положения не приравнивает доселе разной судьбы людей?

А я еще играл для них Бетховена! Но ведь… Внезапно Михаил словно бы отстранился от своего «я» и посмотрел на себя придирчивым, бесстрастным взглядом незаинтересованного человека. Как поступил бы он сам, пусть не в точно такой, но похожей, близкой ситуации? Как бы он поступил? Так же? Или совсем не так? С собой легче быть откровенным. И Михаил заколебался. Потому что пока еще он не пожертвовал даже минутой ради того, чтобы кого-то выручить, кому-то помочь! Может, случай просто не подворачивался? Ну да! Это за двадцать-то с лишним лет. Память с эдакой иронией, ехидством подсовывала первое, что попадалось под руку. Он морщился, как от зубной боли. И думал: вот если бы теперь…

Судьба благосклонна к нашим благим намерениям.

Еще не оправившись полностью от болезни, он стал прогуливаться по городу, открывать для себя те места, куда из-за своей постоянной занятости не заглядывал, обнаруживать те черты текущей по улицам жизни, о которых едва ли догадывался.

Однажды Михаил возвращался с рынка, слегка помахивая авоськой со свежими овощами. У автобусной остановки замешкался: то ли ехать дальше, то ли идти. И увидел, как сидящий на скамейке молодой мужчина, пожалуй, его ровесник, как-то странно ойкнул и бочком сполз на землю. Да так и остался лежать. Рядом, не придав этому значения, вытягивали шеи в противоположную сторону, откуда ждался автобус, несколько человек.

«Почему они медлят? – поразился Михаил. – Неужели каждый должен попасть в беду, чтобы потом ощущать боль другого?». Он подскочил к упавшему, поднял его на скамейку, но голова у мужчины повисла, глаза были закрыты, и весь он казался таким вялым, обмякшим, безжизненным, что свалился бы опять, не обхвати Михаил его за плечи.

– Вон там телефон-автомат, – крикнул он пожилой женщине, что стояла поближе. – Вызовите «Скорую помощь».

– Сам, милок, сбегай да позвони, – был спокойный ответ.

– Он же упадет! Не видите, еле сидит.

– А что с ним?

– Откуда я знаю? Наверное, с сердцем.

– А ты не кричи. Кто он тебе – друг или знакомый?

Михаил терял терпение:

– Причем тут друг или знакомый? Вам что, двух копеек жалко?

– Ага, значит, ты ему посторонний, – подытожила женщина. – Хорошо, беги к телефону, я его подержу.

«Скорая» подъехала быстро. Те, что поджидали автобус, столпились у скамейки: это уже пахло происшествием, будет что рассказать дома или на службе.

Врач только оттянул кожу у глаз, заглянул в зрачки и сухо объявил:

– Сильное опьянение.

– Но ведь не пахнет! – с наивной горячностью возразил Михаил, словно сам он был в чем-то виновен.

– Чепуха! – отрезал врач. – Нынче даже ребенку известно, как перебить запах. – Прищурился строго, в упор. – А вас, молодой человек, я где-то видел.

Михаил смутился.

– Понятия не имею, – пробормотал он. – Что же с ним теперь делать?

– Позовите милиционера, пусть отправят в медвытрезвитель.

И «Скорая» укатила.

Михаил растерянно потоптался, горбясь под насмешливыми взглядами окружающих, потом, наконец, решился, остановил такси и повез мужчину домой.

Поздно ночью гостю захотелось пить, и он стал с неожиданной активностью шарить по журнальному, столику, что-то роняя и невнятно бурча.

Михаил зажег свет и разъяснил обстановку. Простоватое округлое лицо гостя на мгновение ожило, в нем пробудилась мысль, но желание осталось прежним: «Пить!». Поставив стакан, он без всякой охоты потянулся было за пальто, а когда услышал, что может до ночевать здесь же, закрыл глаза и издал легкий безмятежный храп.

Часа через три он снова разбудил Михаила, назвался Сергеем и потребовал сыграть с ним партию в шахматы.

– Сосредоточиться надо, – быстро расставил фигуры, сделал ход пешкой от короля. – Без разминки на завод хоть не появляйся.

– Кем работаешь? Уж не конструктором ли?

– Скажешь тоже! – обиделся Сергей. – Слесарь-инструментальщик! – И хвастливо добавил: – Шестой разряд, понял? За месяц как премиальных отвалят – всех друзей угостить могу.

Меняя разговор, Михаил с напускным безразличием спросил:

– Музыкой интересуешься?

– Танцевать – да. Особенно с хорошенькими девочками. А этим, – Сергей мотнул головой в сторону пианино, – не очень. Тоска. А ты, вижу, интересуешься?

– Да.

– Ну и дурак! – энергично завершив комбинацию, Сергей поставил мат. Поднялся, крепкий, посвежевший, распорядился по-хозяйски: – Поставь чай, только заварки не жалей.

Ольга Петровна, мать Михаила, с интересом наблюдала за сыном.

Больше всего она опасалась навязывать ему свое мнение, свой ход мысли, свою манеру поведения. Ибо навязанная добродетель, считала она, никогда не проникнет в сердце, останется да поверхности и будет, смыта первой же пробной волной случая. Но зато, если возьмет доброе семя, его уже ничто не одолеет. Это как учат порою плавать, бросив без всякой подготовки ребенка в воду: выплывет сам – значит, выйдет из него толк. И сын привык к самостоятельности, мужал, с годами обнаруживая дерзкое упорство в познании всего, что связано с музыкой.

Теперь же этот сумасбродный порыв, это желание понять Сергея, изменить его. Она искала тому мотивы и не могла найти. Самостоятельность, хотим ли мы того или не хотим, рождает отчужденность, и вполне естественно, что иные чувства, порывы сына оставались для нее неведомы.

С каким-то жадным, напряженным любопытством Ольга Петровна наблюдала за тем, как сын изо дня в день встречается с Сергеем, ужинает, садится за шахматы или к телевизору. «О чем они могут говорить? – удивлялась она. – Что у них может быть общего?». Поначалу на стол каждый раз выставлялась бутылка. Но пил один Сергей, Михаил отказывался или, балуясь, смачивал водкой пальцы рук: дескать, заживут скорее. Играл он еще мало, болезненно морщась при этом, и всегда – в одиночестве.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю