355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Иванов » Не жди, когда уснут боги » Текст книги (страница 1)
Не жди, когда уснут боги
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 18:43

Текст книги "Не жди, когда уснут боги"


Автор книги: Александр Иванов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 12 страниц)

Не жди, когда уснут боги

РАССКАЗЫ

СВЯТАЯ ПРОСТОТА

Дрозд вел свою мелодию с отчаянием провалившегося, на конкурсе музыканта который теперь, очутившись в кругу друзей, изливая пред ними израненную душу, старается доказать, что не такой уж он бесталанный, что он еще возьмет свое. И от этого отчаяния, от желания оправдаться столько пронзительной тоски и боли было в его мелодии, так забирала она высоко, шла по самому краю его возможностей, что казалось, вот-вот сорвется. Анна Михайловна вслушивалась в нее, напрягалась всем существом, боялась пошевелиться, встать с постели, хотя пора было вставать и заниматься делами.

Внезапно дрозд замолк. Образовался провал, зияющая тишина, и в эту тишину вошел мерный обстоятельный стук. Стучали в дверь.

Кто бы это мог быть? – мелькнуло в голове. Мелькнуло и отодвинулось, исчезло, растворилось в той самой жгучей мелодии, что, даже смолкнув, продолжала биться в ней упругими тревожными волнами. И пусть последние годы в жизни Анны Михайловны не теснились беды и огорчения, пусть возникшие чувства не будили дальних воспоминаний, она все-таки вдруг ощутила какой-то безотчетный страх, какое-то смутное беспокойство защемило сердце.

Стук повторился.

Анна Михайловна приподнялась, осторожно, чтобы не разбудить мужа, сунула ноги в шлепанцы, накинула халат и вышла в коридор.

– Здравствуйте, Анна Михайловна! – Приземистый, полный человек в светло-сером костюме стоял на пороге и улыбался. – Разбудил? Вы уж простите. Боялся, не застану. – Он выглядел бы, пожалуй, квадратным, если б не длинная, худая шея, которая нежданно-негаданно вытягивалась, словно антенна транзистора, стоило ему заговорить или прислушаться.

Не спрашивая, что за дела заставили незнакомца тащиться в этакую рань, Анна Михайловна провела его в гостиную, а сама стала хлопотать на кухне.

Незнакомец чувствовал себя в чужой квартире совершенно свободно. Видно, сказывалась привычка к частым командировкам, разъездам, когда обстановкой не удивишь. Он прошелся по комнате, рассматривая висевшие на стене фотографии. Иные из них пожелтели, потускнели от времени, иные сохранили четкость и яркость, словно их только что отглянцевали. На давней фотографии молодая круглолицая женщина держит под руку задумчивого вида мужчину, старше ее лет на пять, у которого над крупным лбом торчат редкие волосы, а плечи выпирают из старенького свитера. Дальше все шло, как и заведено на свете. Вот рядом с теми, двумя, появилась крошечная девочка, пухленькое создание, своей беззащитностью похожее на собачку-болонку. Она успела малость подрасти, щечки опали, смешной хохолок заменили две тоненькие косички, когда около нее возникло другое существо, уже не столь забавное и беззащитное, с острым подбородком и резким, как у отца, носом. Так и вершилось: маленькие становились все больше и больше, а у взрослых прибавлялось морщин да усталости.

Обычные семейные снимки, каких полно почти в каждом сельском доме. Незнакомец пожевал губами, неодобрительно дернул плечом. Прищурившись, еще раз обвел им лядом фотографии. Нет, ему определенно что-то не кривилось.

Анна Михайловна накрыла на стол, и они сели друг против друга. Помешивая ложечкой в стакане, он сказал как бы мимоходом:

– Извините, я не представился. Моя фамилия Бородин, Юрий Андреевич Бородин. Корреспондент областного телевидения. – Помолчал, вероятно, ожидая, как его слова подействуют на Анну Михайловну. Но она никак не прореагировала на то, что перед ней корреспондент областного телевидения. Только кашлянула, прикрыв рот ладонью, да посмотрела без должного интереса: ну, и что, дескать, с того? Можно было подумать, будто она ежедневно беседует с представителями прессы.

Всякого постороннего человека ее манера удерживать в себе волненье, не позволять ему проскользнуть на поверхность нередко вводила в заблуждение. Попробуй разгадать, какие затаились в ней мысли и настроения, если ни словом, ни жестом она не выказывает их. Любая весть, будь то сообщение о внезапной болезни матери или о том, что ее, Анну Михайловну Селезневу, награждают орденом, воспринимаются ею вроде бы одинаково – с незамутненным спокойствием глаз, с детской наивностью и безропотностью. Казалось, ее ничто не трогает, ничто не вызывает сильного душевного брожения. Лишь те, кто могли судить о ней не по первому впечатлению, а по поступкам, знали, насколько она чувствительна, насколько резко отражаются на ее состоянии малейшие превратности бытия.

Бородин, конечно, не знал этого. Но все же чутье подсказывало ему, что «разговорить» Анну Михайловну, записать на пленку ее голос, в котором сквозило бы волнение, не так-то просто.

Вытянув шею и склонив голову набок, словно к чему-то прислушиваясь, он некоторое время оставался неподвижен. Потом кивнул в сторону фотографий:

– Ваша новая семья?

– Почему новая? – не поняла она. – Уж больше двадцати лет как вместе.

– Ну, ну, – усмехнулся Бородин. – Хоть сто лет. А ведь первый ваш муж – Петр Иванович Селезнев. Или забыли?

– Нет, – чуть слышно молвила она.

– Вы меня удивляете, Анна Михайловна, – и, заметив, как едва уловимо дрогнули ее губы, поспешно добавил: – Только не обижайтесь. Но, право, все это выглядит весьма странно. Петр Иванович – герой войны. За нашу землю жизни не пощадил. В областном центре его именем улица названа. Здесь, в селе, установлен памятник. А дома – ни одной фотографии. И еще утверждаете, что не забыли. Откровенно говоря, я даже не думал, что вы сейчас замужем. У вас же его фамилия!

Влетевший в форточку ветер колыхнул занавески, и по лицу Анны Михайловны заметались тени. Но само лицо оставалось по-прежнему непроницаемым.

– Я уже прикинул, – не встречая сопротивления, продолжал Бородин, – куда лучше всего повесить портрет Петра Ивановича. Вот сюда, – он показал на занятое фотографиями место в центре стены. – Все остальное можно сдвинуть к окну или переместить в фотоальбом. Ради нас он собой пожертвовал, неужели мы для него такой малостью пожертвовать не в силах?

Деятельный, энергичный, стремящийся все приводить в соответствие с теми нормами, которыми сам руководствовался, он готов был тут же осуществить свой замысел. Но случайно глянул на часы, вспомнил, зачем приехал, вздохнул и заторопился.

– У меня вот какое дело, Анна Михайловна. Готовится телепередача о героях войны, наших земляках, ну, и о Петре Ивановиче, значит. Подобные передачи уже были. Вы смотрели, наверное. На сей раз задумка у нас весьма оригинальная. Предполагается создать монолог о человеке, чей подвиг подготовлен всей прежней жизнью. Кому, как ни вам, известно, какой сильной и яркий личностью был Петр Иванович. Помогите и другим узнать и понять это. Пусть учатся у него. А теперь, – он наклонился над сумкой, объемистой, темно-коричневой, лежавшей преданно, как сторожевой пес, у его ног. Вытащил магнитофон, настроил на запись, – теперь рассказывайте. Постарайтесь припомнить случаи, такие, что поинтересней, где его качества – как на ладони.

Анна Михайловна медлила, собиралась с мыслями, старалась, но никак не могла попасть в такт тому, что ждал от нее Бородин.

– Не знаю, как и начать, Юрий Андреевич, – произнесла нараспев она. – Давно ж это было, ох, давно! Кажется, тыща лет минула. Точно – целая жизнь. – Анна Михайловна отошла к окну, привалилась плечом к оконной раме, засмотрелась, как над расцветшими вишнями кружат мохнатые пчелы, а понизу, у самой земли, черной и комкастой, скачут с сучка на сучок дрозды. – Вот вы фамилию упомянули. Селезневой, мол, осталась. Все правильно. А почему? Когда за Васю я выходила, порешили мы, что запишусь на его, Васину, фамилию. А в сельсовете говорят: не будем ничего менять, самого Петра нет, пускай хоть что-то от него сохранится. Ладно, если б рядовой, а то ведь герой! Вася поначалу серчать стал, доказывать, но потом поостыл, согласился.

Бородин нетерпеливо махнул рукой.

– Не о том вы говорите, не о том! Какой был Петр Иванович в семье, как он работал, чем привлекал, притягивал к себе друзей, родных – вот что надо!

– Семья-то у нас получилась короткая. И года не наберется. Даже детей не успели завести. На фронт Петр отправился с первым призывом… А жили мы ничего, не хуже других, может, и лучше. Незлобив Петр по натуре, чтобы там пить или руки распускать – упаси боже. Всегда спокойный, тихонький, зря дурного слова не скажет. Иные ухари над ним посмеивались: какой, дескать, мужик, ежели без драки да балагурства. А он отвечает: по мне дело – так сурьезное, драка – так крупная, на пустяки себя тратить жалко.

– Превосходно, Анна Михайловна, превосходно! А кем работал Петр Иванович?

– Да вы ж, небось, знаете. Бригадиром-хлеборобом, как и я сейчас. Земля его понимала, слушалась, умел он с ней обращаться. Идти бы ему в гору, не произойди война.

– Вижу, любили его…

– Возможно, и любила, да времечко все смыло. От Васи у меня вон дети какие, институт скоро закончат, глядь, и внучата пойдут. Душа здесь установилась прочно, не стронуть.

– Что вы все – Вася да Вася, – поморщился Бородин. – Вот уж поистине – святая простота!

– А как же! Столько прожито-пережито вместе. Разве от этого хоть чуточку в сторону отойдешь?

Бородин поднялся, подхватил сумку и, втянув свою шею-антенну в плечи, шагнул к порогу.

– Пойдемте, Анна Михайловна.

– Куда еще?

– На съемку! Для телевидения что главное – человек в кадре. Хочу снять вас у памятника Селезневу и на его бывшем поле. Только орден свой наденьте. – И, видя, что она колеблется, легко сменил категоричный тон на просительный: – Пожалуйста, иначе никак нельзя!

Но ее не очень-то привлекала вся эта затея со съемками.

– Мне бы в правление зайти…

– Не беспокойтесь, с председателем обговорено.

– И потом я обед не сготовила. Вася, считай, всю ночь проработал. Механик он, трактор или еще что сломается – сразу до него бегут. Проснется – как же без обеда?

– Никаких возражений. – Бородин открыл дверь. – Часа через два будете свободны, тогда варите и жарьте.

Спустя несколько дней, когда выпали подряд выходные и праздники, из города приехали Маша и Андрей. Различие в их облике, что наблюдалось еще в детстве, стало заметней. Ростом Андрей сильно превзошел сестру. И размах плеч у него отцовский: ни обнять, ни обхватить. После аудиторий и городских проспектов дома ему казалось, тесновато, и он ходил как-то робко, бочком, словно боялся что-нибудь задеть и сломать.

У земли выходные и будни с людскими совпадают редко. Посеяли зерно, а дождей нет и нет. Земля сохнет, по ней, как говорят, хоть тройню роди, а воду приведи. Вот бригадир Селезнева и носится, будто угорелая, от водохранилища к полю и назад, улаживает конфликт между землей и небом. Зато сама домой едва заглянуть успевает. Благо, Маша дома, сделает все, что надо.

Наконец собрались вечером за столом. Нарядные, как и положено в праздник. Отец с сыном при галстуках, мать с дочерью в голубых кримпленовых платьях. Наполнили рюмки, чокнулись. Василий только хотел что-то сказать, как дверь распахнулась и в проеме возникла белобрысая, с прилизанными волосами и оттопыренными ушами соседская девчонка Нюра.

– Ой, тетенька Анна, вас по телевизору показывают, включайте скорей! – зыркнула глазами, спохватилась: – Он, здравствуйте! – и шмыгнула, как мышь, за дверь.

По экрану, пока телевизор не прогрелся, мчали резкие и стремительные, точно сабли в атаке, полосы. Но голос уже слышен. Не Анны Михайловны голос, чей-то другой. Этот женский голос говорит, что Петр Селезнев был самым ярким и светлым мгновением в жизни Анны Михайловны, что для нее он не погиб остался в сердце навек. И каждое утро, прежде чем идти на работу, она подходит к памятнику Петру, делится с ним своими думами и заботами.

Анна Михайловна, подсевшая поближе к телевизору, загоревала, затаилась. Ей бы хотелось закрыть собой телевизор, чтобы никто ничего не видел и не слышал, объяснить, что она тут ни при чем. Но сама оставалась тиха и неподвижна. Пред ней промелькнула картина недавнего районного торжества. Как жену героя ее пригласили в президиум. Впрочем, так бывало и прежде. Но когда она, немея, шагнула от своего Васи на сцену, за спиной раздался шепот: «Чья ж это жена, Василь Антоныч, твоя аль не твоя?» Острый, едкий на язык Василий смолчал. Анна Михайловна обернулась, будто косынку на плече поправила, и ощутила в его взгляде жгучий укор.

А на телеэкране Анна Михайловна идет по хлебному полю и словно бы разговаривает с Петром Селезневым, хотя губы ее плотно сжаты. Слышатся слова (ее слова!) о том, как он любил землю, умел обращаться с ней, как щедрым урожаем откликалась благодарная земля.

– Пойдем, сынок, покурим, – отодвинул стул Василий.

– Пойдем.

Что-то в ней дрогнуло, нарушилось, заметалось, как будто внезапно открылась дверь, и тихий непрошеный сквозняк загулял по комнате, вороша и передвигая все вокруг. Глаза смотрели невидяще, отстраненно, обращенные как бы в самое себя, то ли в надежде разобраться, что же все-таки происходит, то ли просто отдыхая от слишком яркого и плотного света экрана. В путанице мыслей, чувств ей становилось нехорошо, тоскливо, и она вдруг подумала, что, может, Маша хоть что-нибудь подскажет, хоть как-то поможет отвлечься.

– Машенька! – позвала она.

Никто не отозвался.

Анна Михайловна оглянулась. Оказывается, она и не заметила, как Маша вышла.

А по телевизору уже передавали концерт, и полная певица с пышной прической и гладким неулыбчивым лицом пела: «Ты не печалься, ты не прощайся, ведь жизнь придумана не зря…».

ПОБЕГ

Вишни тянулись вдоль широкого топкого арыка, который мы, мальчишки, страшно не любили из-за обвалистых берегов и жирной густой тины, устилавшей дно чуть ли не по колено. Мутная вода едва приметно, с эдаким безразличием, ленью, продвигала вниз упавшие сухие ветки, листья или травинки. Даже в одуряющий зной, когда у собак в подворотнях вываливались красные языки, а мы только и знали, что сдирали друг с друга шелушащуюся кожу, редко кто из нас бултыхался в этом арыке.

Зато до вишни мы были большими охотниками. Высокие разлапистые деревья росли за пределами наших садов, на ничейной земле, и потому казались нам особенно притягательными. О, с каким нетерпением ждали мы, когда на них начнут созревать ягоды! Ходишь, бывало, взад-вперед, глазеешь, как завороженный, на макушки, где поспевает пораньше, и едва заметил розоватость – улица оглашается радостным воплем. Еще бы! Значит, можно переходить на подножный корм, не путаться под ногами у матери с вечной просьбой: «Чего бы поесть, а, мам?».

По пятам за мной ходила сестренка. Хоть и была она года на два старше меня, но относился я к ней покровительственно. Вообще девчонки-дошкольницы куда менее приспособленный народ. Это потом, повзрослев, они как-то вдруг опережают нас. Да и то далеко не все. Тогда же, во время войны, наше превосходство было столь же очевидным, как, наверное, в пору патриархата. Кому, как ни нам, предстояло в случае чего сражаться с врагами. Правда, все это до нас не особенно доходило, причина привилегированного положения оставалась во многом неясной, но задирать ободранные носы мы научились еще как.

В тот раз сестренка поглядывала на меня настолько жалобно, она показалась мне настолько щупленькой, что я не посмел отказать.

– Ладно, – сказал я снисходительно, – не хнычь, пойдешь со мной.

Вишню надо собирать сразу, иначе шпаки обклюют, И мы лазали по самым верхушкам, старались не пропустить ни одной ягоды, а уж затем, спустя день-другой, принимались за нижние ветки.

– Ты стой под вишней, – учил я сестренку, – смотри хорошенько, если я прохлопаю, покажешь где.

Она согласилась, гордая хоть таким поручением.

Затянув потуже резинку трусов и заправив майку, чтобы вишня не просыпалась из-за пазухи, я полез на развесистое дерево, нависшее над арыком. Первые ягоды я, конечно, отправил в рот. Они еще были твердоваты и кислы, но вполне съедобны. Я поглощал их, пока не набил оскомину. Сестренка внимательно следила за моими действиями. За майку вишни шли тише, чем и рот. Да и попадались они не так густо. Словно попрятались от меня.

– Ну, все, – крикнул я. – Слезаю.

Но сестренке той вишни, что скопилась за пазухой, было мало.

– Самую спелую вставил, – недовольно сказала она.

– А не врешь?

– Нужда была. Вон у тебя над головой болтается.

Пришлось подняться повыше. В самом деле, там вишня оказалась спелее, и я даже забыл про оскомину. А когда вспомнил, надо мной уже было пусто.

– Ну, все, – крикнул я. – Слезаю!

– Слева глянь!

Ничего себе, уже знает, где слева, усмехнулся я. И посмотрел направо.

– Не туда смотришь!

– Без тебя знаю, – огрызнулся я. – Сыпану из майки в арык, быстро язык прикусишь.

Вишня была высоко, рукой не достать. Попробовал подтянуть ветку – не получается. А лезть дальше рискованно: ствол утончился и без того уже прогибается.

– Поднимись еще, так не достанешь, – летел снизу совет, словно я дурак набитый и сам этого не понимаю.

Стал примериваться ногой к сучку. Прогнивший насквозь. Если наступишь, то сначала, как говорят, адрес оставь. Но сестренке адрес известен. И она по-своему истолковывает мое промедление.

– Боишься, да? Боишься?

Сук был ненадежен. В этом я не сомневался. Но чтобы какая-нибудь девчонка, пусть даже родная сестра, трепалась обо мне…

– Бояка-макака, макака-бояка! – тараторила она.

Не соображает, подумал я, ставя ногу на сук и ухватясь руками за тонюсенький ствол, что макакам бы тут в самый раз резвиться.

– Молчи, разиня! – Под ногой хрустнуло, несколько секунд я удерживался на прогнувшейся коромыслом верхушке дерева, а потом, по-лягушачьи дрыгнув ногами, вниз головой упал в арык.

Тина приняла меня с жуткой нежностью, мягко и добротно залепила глаза, уши, нос, полезла было в рот, но тут ноги, которыми я отчаянно бил по поверхности, перевесили и я, наконец, вынырнул.

Облепленный черной тиной, я представлял ужасное зрелище. А тут еще с перепугу заорал во всю глотку. Сестренка только ойкнула, скакнула в сторону и кинулась бежать. Никогда не замечал у нее такой прыти.

– Зачем же так надрываться, молодой человек? Или в Шаляпины метишь? – донесся мягкий и обволакивающий, как тина, голос.

На берегу стоял крепкий пожилой мужчина в новеньких белых штиблетах с пряжками и смотрел на меня как-то непонятно: то ли с насмешкой, то ли с любопытством.

Я, конечно же, моментально смолк. Его еще не хватало! Новый свидетель моего позора. Злость поднималась медленно и опасно, как кипящее молоко.

– Чего уставились? Радуетесь, что бесплатно?

– Ну, ну, – то ли огорчился, то ли восхитился моей свирепостью он. – Могу и заплатить.

– Заплатить? – опешил я. – За что?

– Ты же сам просишь?

«Завод» мой кончился. Только буркнул напоследок:

– Ничего не прошу, – и принялся быстро смывать с себя тину.

Прибежала мама. Она всегда прибегала, когда мне было туго. Помню, однажды, после того, как она ушла на работу, мальчишки нашей и соседней улиц затеяли играть в войну. Посланный в разведку, я осторожно пробирался вдоль стены дома к перекрестку, не ведая, что за углом притаился разведчик противника с кирпичом в руке. Едва я выглянул, он так саданул меня по голове, что кровь залила лицо, и я шлепнулся без сознания на землю. Ошалевший от страха, противник дал деру, перекресток был пуст. Неизвестно, сколько бы я провалялся в крови и пыли, если б не мама. Почему-то именно в этот момент она, отпросившись с работы, решила проверить, чем я занимаюсь дома. И в дальнейшем материнское чутье ни разу не подводило ее.

– Когда это кончится? Долго ты будешь меня мучить? И почему с тобой вечно что-нибудь происходит? – вопрошала она скорей по привычке, наблюдая, как я грязный, в разорванной рубахе, выкарабкивался на берег.

– За ребенком глаз да глаз нужен. Родить легче, чем воспитать, – назидательно заметил мужчина в белых штиблетах.

– А вы что, пробовали?

– Воспитывать-то?

– Нет, рожать?

Когда он обижался, у него сначала краснела шея, затем кончик носа, а уж затем все лицо. Но выдержки хватало.

– Личный опыт ничто, тьфу, пустое место, если хотите знать, по сравнению с тем, что можно почерпнуть из книг.

– Черпайте, – великодушно разрешила мама, – а нам некогда, то на работе, то в очередях пропадаем. Вот вернется отец с фронта, тогда все у него будет – и наряд, и пригляд, – крепенько взяв меня за ухо, она повела к дому, как козу на веревочке.

Привыкший к такому использованию своего уха, я поинтересовался:

– Мам, а что это за дядька?

– Ишь, любопытный! – оглянулась, не идет ли тот следом, сказала со злостью: – Потапенко – вот кто! Окопался на хлебозаводе, загривок с ладошку отъел, на антимонии потянуло… – И закончила круто: – Из-за тебя каждый лезет с замечаниями, наставлениями! – Все правильно. Кругом виноват я один. Даже в том, что кто-то окопался на хлебозаводе.

Моя, да и матери других мальчишек не очень-то распространялись при нас о Потапенко, боясь, видимо, как бы мы, народ на расправу скорый, не поколотили ему окна и еще что-нибудь.

…Люди вспоминают обряды, обычаи, когда с их помощью можно хоть чуточку облегчить свою жизнь. В войну детей научили колядовать. Причем, колядовали мы не только перед рождеством, как полагается, но и во всякие другие праздники, а если особенно было голодно, то добирались и до воскресных дней.

Дома нашей округи мы сами разбили на квадраты: в чьей семье больше ртов, тому и квадрат побольше. Хозяйки знали нас как облупленных. Стоило появиться перед домом с сумкой на плече, и они, не дожидаясь, пока мы дрожащими голосками заведем свои песни-прибаутки, начнем притопывать и приплясывать, несли или горсть зерна, или ломоть хлеба, или щепотку соли. Мы честно отрабатывали подношения, размахивали руками-спичками под их вздохи и причитания.

– Хватит, уморились, бедненькие. – И страдающие глаза провожали нас до поворота.

Случалось, что нам не подносили. Но чтобы обижать – язык не поворачивался. Ведь ходили-то дети фронтовиков. Правда, у одной все-таки повернулся. Жорка, живущий через два двора от нас, рассказывал, что едва он постучал в окно, как она выскочила, костлявая, с огромной бородавкой на левой щеке, и давай орать:

– Кусочники, попрошайки, передоху на вас нету! Шастаете по чужим дворам, паразиты окаянные! – Бородавка, позеленевшая от злости, прыгала, как жаба, на щеке.

Жорка растерялся, продолжал испуганно пританцовывать на месте, а она напирала, бранилась, но он словно бы ничего не замечал, кроме бородавки, загипнотизированно таращился на нее и отступал, отступал, пока не свалился в яму для отбросов. Перепачканный, рванул без оглядки оттуда, а во след гремело:

– Еще раз увижу, собаку спущу! Кусочники, попрошайки бездомные!..

– Я знаю, почему она бесится, – сказал Куват. – У нее сын дезертир, недавно поймали.

Мальчишки были беспощадны, вынося свой приговор. Решили нарисовать на воротах фашистский крест.

– А писать что-нибудь будем? – спросил Петька, единственный среди нас, кто умел выводить буквы.

– А как же! Баба-яга костяная нога! Лучше не придумаешь.

– Подходит, – согласились все.

Только Жорка помотал головой.

– Надо написать: жа-ба!

Все согласились, что так действительно лучше.

С тех пор крест и эта надпись не сходили с ворот нашего врага. Напрасно стирали, соскабливали, закрашивали то и другое. Наутро крест и надпись: «ЖА-БА», еще более увеличенные, появлялись снова.

Вскоре семья Кувата переехала в село. Каждый из нас получил от него в наследство по два дома, где можно было колядовать.

Обычно мы с сестренкой ходили колядовать вдвоем, надеясь, что хоть кому-то что-нибудь да перепадет. При первой же возможности мы отправились к еще не знакомому нам высокому дому с резными наличниками и витиеватыми решетками, чтобы попытать счастья.

На стук из калитки вышел Потапенко. Я ожидал чего угодно, только не этого! Вот влипли! Сейчас заговорит до смерти. Я попятился, но он успел взять меня за руку.

– Куда ты, молодой человек? Испугался, что ли? Неужели я такой страшный? Пойдем-ка в дом. А это кто, твоя сестра? Машенька, – крикнул Потапенко, – принимай гостей!

Машей оказалась пожилая молчаливая женщина с добрым лицом. Она повела нас в комнату. Потапенко, идя сзади, приговаривал:

– Ну, молодцы! Ну, обрадовали!

В блюде на столе возвышались горкой румяные пончики. Сто лет я их не видел! Облизнулся, конечно же. Сестренка за рубаху дергает: некрасиво, мол, так держать себя при людях. Ладно, думаю, я с тобой потом поговорю. И прямехонько к столу.

– Садись сюда, молодой человек, а ты, девочка, напротив братца. Как вас звать-величать? Андрей и Наташа? Ну, замечательно. Ешьте, не стесняйтесь.

Маша подавала пончики, наливала молоко, все глядела, чтоб мы не сидели без дела. Тем временем Потапенко стал рассказывать о том, как увидел меня в арыке, облепленного тиной, похожего на черта, как хотел было бежать, но вспомнил, что достаточно перекреститься и черт исчезнет. Говорил он много, упустив, правда, что я тогда ревел, словно бык на бойне. За это я готов был простить ему болтовню, а после тарелки блинов во мне шевельнулось даже что-то вроде симпатии.

Провожая нас, как взаправдашних гостей, до калитки, Потапенко шепнул мне на ухо:

– Приходи почаще, можешь и без сестры. Посидим, потолкуем по-мужски. А?

Я кивнул: ждите, загляну на днях.

Мое расположение к Потапенко усиливалось с каждой встречей. Взрослым тогда было не до нас, а он говорил с удовольствием, на равных. То о положении на фронте все еще тяжелом, беспросветном, то о работе на заводе, где ему надоело из ничего выпекать хлебные булки. Уписывая сдобные бублики, каких в нашем ларьке днем с огнем не сыщешь, я разделял муки и сомнения Потапенко. Мог ли я догадаться, что черный, будто на глине замешанный хлеб, который приносила мама, потому и полусъедобный, что на потапенковском столе процветают пончики да бублики.

Но о чем бы ни говорил Потапенко, в конце он обязательно жаловался на свое невезение с детьми. Не было и нет у него детей, а он так хотел этого! Все бы сделал, чтобы малыш ни в чем не нуждался, жил, как в сказке.

– А вы купите, – наивно советовал я.

– Кого?

– Ну, малыша.

– Ничего ты не понимаешь, – улыбался он.

– Ага, не понимаю, – я даже обижался. – Вон недавно наши соседи купили сразу двоих – мальчика и девочку. А живут они в тыщу раз хуже, чем вы.

– Допустим. А тебя можно купить?

– Да вы что! Только совсем-совсем маленьких можно. Это же все знают.

Потапенко отворачивался, доставал платок, долго и громко сморкался. Лицо его краснело, а в уголки глаз натекали слезы. Вызвав во мне сочувствие, он продолжал издалека:

– Надо бы, Андрюша, помочь твоей матери.

– А как?

– Скажи, трудно ей одной прокормить тебя и Наташу?

– Конечно.

– Вдвоем с Наташкой им было бы легче?

– Конечно, – я еще не догадывался, куда он клонит.

– У нас тебе нравится?

– Вполне.

– Тогда сделай два добрых дела – и для матери, и для меня: переезжай сюда жить.

– Как, насовсем?

– Ну да.

– Не могу. Мама говорит, что война скоро кончится, приедет отец и у нас хлеба будет, сколько захочешь.

Дальше этого в то время мечты наши не продвигались. Даже хлебные крошки, нечаянно просыпанные на стол, мама аккуратно делила между сестренкой и мной.

Потапенко опять отворачивался, доставал свой неизменный платок в синюю полоску, долго и громко сморкался. Неожиданно лицо его прояснилось.

– Как я раньше не сообразил! Живи у меня до тех пор, пока не вернется твой отец.

– Хорошо, я спрошу у мамы.

– Этим ты все испортишь. Не нужно ничего говорить. Разве она поймет, что таким образом вы только выиграете?

– А если она не пустит?..

– Чепуха! Ты же мальчик, у тебя голова на плечах, неужели мы не найдем выход? Слушай: через два дня ночью прибегай сюда, я соберу вещи – и мы укатим в какой-нибудь другой город. А матери твоей, чтоб сильно не переживала, письмо напишем. Из писем женщины быстрей суть улавливают. Когда увидит, что им вдвоем легче, поймет, что ты поступил правильно, тогда и вернемся назад. Договорились?

Маша порывалась что-то сказать мне, но Потапенко так взглянул на нее, что она побледнела, сжалась и побрела на кухню.

– Значит, через два дня ночью, – повторил Потапенко. – Запомнил? Прихвати еще свидетельство о рождении и кое-что из одежонки. На первый случай. Потом я тебе столько накуплю – закачаешься.

Эти два дня я старался быть щедрым и обходительным, чем поверг в изумление маму и сестренку. Ел я в три раза меньше, считая, что наверстаю в другом городе. Через каждое слово говорил «пожалуйста», чтобы вспоминали обо мне как о вежливом мальчике. Мама трогала мне ладонью лоб и обещала, что если это не пройдет, то она сводит меня к врачу. На душе было грустно. Очень уж не хотелось расставаться с ними. Я утешал себя только тем, что тогда им будет гораздо легче. И мысленно произносил добрые прощальные слова.

Свидетельство лежало в шкатулке рядом с хлебными карточками. Его я решил взять в последнюю очередь перед самым уходом, боясь, как бы мама не заметила пропажи. Узелок с одеждой, куда были сложены самые новые, всего пять-шесть раз штопаные рубашки и штанишки, мне удалось спрятать между шкафом и стеной, у самого пола. Затем порепетировал, как бесшумно снимать крючок с петли, потихоньку открывать дверь. В общем, побег был подготовлен. Оставалось ждать.

Чтобы не заснуть и не проспать, я положил поверх матраца остренькие камешки. Они сразу стали впиваться мне в бока, но я терпел; вертелся даже меньше обычного. Мама с сестренкой засыпали мгновенно, едва коснувшись постели. Поэтому терпел я недолго.

Пробравшись на цыпочках к шкафу, достал приготовленные заранее вещицы. Дальше все шло как по маслу. Крючок и дверь послушно выполнили то, что от них требовалось. Я оказался на улице.

Вечером небо было чистым, лишь по краям маячили алые облака. Вдруг погода резко изменилась, задул сильный ветер, набежали тучи. Началась гроза.

Когда я вышел, небо обрушивало на землю потоки дождя. Пройти до Потапенко и остаться сухим можно было только под маминым зонтом. Ладно, подумал я, придется взять зонт, утром я как-нибудь переправлю его обратно.

Зонт не предусматривался при подготовке к побегу. Где его искать? Скорее всего, возле вешалки. Осторожно приоткрыв дверь, протиснулся в комнату. Вешалка с правой стороны. Ощупываю все, что попадается под руку. Медленно продвигаюсь к цели. Попался, голубчик, ликую я, дотягиваясь, наконец, до ребристого бока зонта. Но тут же нечаянно задеваю ногой пустое ведро, оно падает, громыхает – и мой план трещит по швам.

Мама включает свет. Она ни капельки не напугана. Помню, сама говорила, что жуликам у нас делать нечего, только время потеряют даром. Сидит и смотрит на меня.

Как бы выкрутиться?

– Мамочка, – говорю, – ты спи, пожалуйста, я по-маленькому на двор сбегаю, – и дрожу почему-то, а в руке узелок с бельишком.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю