Текст книги "Конформист"
Автор книги: Альберто Моравиа
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 19 страниц)
Надо набраться терпения… еще несколько дней, и ты сможешь целовать меня даже на улице.
– Мне надо идти, – сказал он, вытирая рот платком.
– Я провожу тебя.
Они ощупью вышли из столовой и прошли в прихожую.
– Увидимся сегодня вечером, после ужина, – сказала Джулия.
Растроганная, влюбленная, она смотрела на него с порога, прислонившись к косяку. Из-за поцелуев фата у нее сползла и небрежно свисала с одной стороны. Марчелло подошел к ней и, поправив фату, сказал:
– Вот так хорошо.
В эту минуту раздался шум с лестничной площадки нижнего этажа. Джулия, застыдившись, отпрянула, кончиками пальцев послала ему воздушный поцелуй и поспешно закрыла входную дверь.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Мысль об исповеди беспокоила Марчелло. Он не был человеком религиозным, если иметь в виду формальное исполнение обрядов, не был он уверен и в том, что по природе своей склонен к религиозным чувствам. Тем не менее он охотно согласился бы на исповедь, требуемую Доном Латтанци, воспринимая ее как один из обычных поступков, к которым принуждал себя, чтобы окончательно укорениться в нормальности, если бы подобная исповедь не предполагала признания в двух вещах: трагедии, случившейся с ним в детстве, и поездке в Париж. А именно их, по разным причинам, Марчелло считал постыдными. Подспудно он улавливал, что между двумя этими событиями существует тончайшая связь, хотя ему трудно было бы сказать с определенностью, в чем эта связь заключалась. С другой стороны, он понимал, что среди множества моральных норм он выбрал не христианскую, запрещавшую убивать, а совсем другую, политическую, недавнюю, кровь не отвергавшую. Он не признавал в христианстве, представленном церковью с сотнями пап, бесчисленными храмами, святыми и мучениками, силу, способную вернуть ему общность с людьми, которой его лишила смерть Лино. Эту силу, напротив, он приписывал тучному министру с перепачканным помадой ртом, его циничному секретарю, своему начальству по секретной службе. Все это были не столько ясные мысли, сколько смутная интуиция, и печаль Марчелло росла, словно для него существовал единственный путь к спасению, и тот был ему не по душе, а все остальные были закрыты.
Надо решаться, подумал он, садясь в трамвай, идущий к Санта-Мария Маджоре, надо выбирать: либо исповедаться до конца, согласно церковным нормам, либо ограничиться исповедью неполной, сугубо формальной, чтобы доставить удовольствие Джулии. Хотя Марчелло не посещал церковь и не был верующим, он склонялся к первому решению, почти надеясь с помощью исповеди если не изменить свою судьбу, то, по крайней мере, еще раз в ней утвердиться. По дороге он рассмотрел проблему с обычной своей, несколько педантичной серьезностью. В том, что касалось Лино, Марчелло чувствовал себя более или менее спокойно: он сумел бы рассказать о событии так, как оно произошло на самом деле, и священник, разобравшись и дав обычные наставления, отпустил бы ему этот грех. Но с порученным ему заданием, подразумевавшим обман, предательство и в конечном счете, возможно, даже смерть человека, дело обстояло иначе. Трудность была не в том, чтобы добиться одобрения возложенной на него миссии, а в том, чтобы заговорить о ней. Марчелло был не совсем уверен, что способен на это. Ибо заговорить о ней – значило бы отказаться от одной нормы поведения ради другой, подвергнуть христианскому суждению нечто такое, что до сегодняшнего дня он считал совершенно независимым; значило бы изменить негласному обету молчания и секретности; словом, поставить под угрозу с трудом возведенное им здание нормальности. Но вместе с тем стоило попытаться выдержать испытание, хотя бы для того, чтобы с помощью окончательной проверки еще раз убедиться в прочности этого здания.
Однако Марчелло заметил, что рассматривает эту альтернативу без чрезмерного волнения, оставаясь в душе холодным и неподвижным, словно посторонний зритель. Как будто на самом деле выбор он уже сделал, и все, что должно было случиться в будущем, заранее было искуплено, он только не знал – как и когда. Сомнения так мало мучили его, что, войдя в просторную церковь, где царили тень, тишина и прохлада, действительно успокаивавшие после уличных света, шума и зноя, он почти забыл об исповеди и принялся бродить по пустынному храму от одного нефа к другому, словно праздный турист. Церкви всегда нравились ему как точки опоры в неустойчивом мире, как неслучайные постройки, в которых некогда нашло свое мощное и великолепное выражение то, что он искал: порядок, норма, правила. Ему даже случалось довольно часто заходить в церкви, которых в Риме было так много, садиться на скамью и, не молясь, созерцать нечто такое, что при иных обстоятельствах ему вполне подошло бы. В церквях его привлекали не предлагаемые там решения – он не мог их принять, – а результат, который он ценил и которым восхищался. Они нравились ему все, но чем они были внушительнее и роскошнее, то есть чем более мирской характер носили, тем больше он любил их.
В этот час церковь была пустынна. Марчелло подошел к алтарю, а потом, приблизившись к одной из колонн правого нефа, посмотрел на длинный ряд плит, которыми был вымощен пол, и попытался забыть о своем росте и представить, что глаза его, как у муравья, находятся на уровне земли: каким огромным казалось тогда пространство пола, увиденное в такой перспективе, настоящая равнина, вызывающая головокружение. Потом он поднял голову, и взгляд его, следя за слабыми бликами света, вспыхивавшими на выпуклой поверхности огромных мраморных стволов, перебегая с колонны на колонну, добрался до входного портала. В этот момент кто-то вошел в сиянии резкого слепящего света: какой крохотной показалась в глубине церкви фигурка верующего, возникшая на пороге. Марчелло прошел за алтарь и стал рассматривать мозаику абсиды. Его внимание привлекала фигура Христа в окружении четырех святых: тот, кто так изобразил Господа, не питал ни малейших сомнений насчет того, что ненормально, а что нормально. Опустив голову, Марчелло медленно направился к исповедальне, находившейся в правом нефе. Он подумал, что бесполезно сожалеть о том, что он не родился в другое время и в других условиях: он стал таким, каким был, именно потому, что нынешнее время и нынешние условия были иными, нежели те, что позволили возвести эту церковь. В осознании этой реальности и заключалась его жизненная позиция.
Марчелло подошел к исповедальне из темного резного дерева, огромной, соразмерной базилике, успел вовремя заметить сидевшего внутри священника и задернул, спрятавшись, занавеску. Но лица исповедника он не разглядел. Прежде чем встать на колени, Марчелло подтянул брюки, чтобы они не смялись, а потом сказал тихо:
– Я хотел бы исповедаться.
С другой стороны до него донесся негромкий голос священника, который поспешно и искренне ответил, что Марчелло может начинать. Голос, размеренный, густой, низкий бас, принадлежал человеку зрелому, говорившему с сильным южным акцентом. Марчелло невольно представил себе густобрового монаха с крупным носом, у которого физиономия заросла бородой, а из ушей и ноздрей торчали волосы. Он подумал, что священник сделан из того же тяжелого и массивного материала, что и исповедальня, прочно и без затей. Как и предполагал Марчелло, священник спросил у него, давно ли он исповедовался. Марчелло ответил, что последний раз исповедовался еще в детстве, а теперь делает это, потому что должен жениться. После некоторого молчания голос священника, донесшийся из-за решетки, довольно равнодушно произнес:
– Ты поступил очень дурно, сын мой… Сколько тебе лет?
– Тридцать, – ответил Марчелло.
– Ты прожил тридцать лет в грехе, – сказал священник тоном бухгалтера, объявляющего о пассиве бюджета. Помолчав, он заговорил снова: – Ты прожил тридцать лет как насекомое, а не человеческое существо.
Марчелло закусил губу. То, что священник изъяснялся столь фамильярно и так поспешно судил о нем, не выяснив всех подробностей, раздражало его, а мысль о власти над ним исповедника была для Марчелло неприемлема. И дело было не в том, что ему не нравился священник, возможно, порядочный человек, добросовестно отправлявший свои обязанности, или место, где он находился, или сам ритуал. Но тогда как в министерстве, где ему претило все, власть казалась ему очевидной и неоспоримой, здесь у него возникало инстинктивное желание сопротивляться. Тем не менее он с усилием произнес:
– Я совершил грехи… в том числе и самые тяжкие.
– Все?
Марчелло подумал: сейчас я скажу, что убил, и посмотрю, каково мне при этом будет. Он поколебался, но потом с небольшим усилием сумел произнести ясно и твердо:
– Да, все, я даже убил.
Священник вдруг воскликнул живо, но без негодования и удивления:
– Ты убил, и у тебя не возникло потребности исповедаться?
Марчелло подумал, что именно так и должен был отреагировать священник: никакого ужаса, никакого удивления, только положенное негодование, оттого что он не повинился вовремя в столь тяжком грехе. И он был благодарен священнику, как был бы благодарен комиссару полиции, который, услышав подобное признание, не стал бы терять времени на разговоры, а поспешил бы объявить о его аресте. Каждый, подумал Марчелло, должен играть свою роль, только так мир может выжить. Между тем он еще раз отметил, что, говоря о своей трагедии, не испытывает никаких особых чувств, и поразился этому безразличию, столь контрастирующему с глубоким смятением, пережитым при известии о получении анонимного письма. Он сказал спокойно:
– Я убил, когда мне было тринадцать лет… защищаясь… почти невольно.
– Расскажи, как все случилось.
Марчелло слегка изменил положение затекших коленей и заговорил:
Однажды утром, при выходе из гимназии, под одним предлогом ко мне подошел человек… я тогда мечтал иметь пистолет, не игрушечный, а настоящий… он пообещал мне пистолет, и тем самым ему удалось заставить меня сесть к нему в машину… он был шофером одной иностранки, и, пока хозяйка путешествовала за границей, машина бывала в его распоряжении целый день… я тогда ничего не понимал, поэтому, когда он сделал мне некоторые предложения, я даже не сообразил, в чем дело.
– Какие предложения?
Любовные, – сдержанно ответил Марчелло. – Я не знал, что такое любовь, ни нормальная, ни запретная, поэтому сел в машину, и он отвез меня на виллу своей хозяйки.
– И что там произошло?
– Ничего или почти ничего. Вначале он попытался приставать ко мне, но потом раскаялся и заставил меня пообещать, что впредь я не буду слушаться его, даже если он снова предложит мне поехать с ним.
– Что значит "почти ничего"? Он поцеловал тебя?
Нет, – ответил Марчелло, слегка удивленный, – он только обнял меня за талию, в коридоре.
– Продолжай.
Он, однако, предвидел, что не сможет меня забыть. И, действительно, на следующий день снова поджидал меня при выходе из гимназии и опять пообещал пистолет, а мне так хотелось иметь оружие, что я заставил его немного себя поупрашивать, а потом согласился сесть в машину.
– И куда он тебя отвез?
– Как и в первый раз, на виллу, к нему в комнату.
– И как он себя повел?
Марчелло рассказывал не спеша, тщательно подбирая слова и старательно их выговаривая. При этом он заметил, что, как обычно, ничего не чувствует. Ничего, за исключением леденящего чувства печали, которое было ему привычно, что бы он ни говорил или ни делал. Ничего не сказав по поводу услышанного, священник внезапно спросил:
– Ты уверен, что поведал всю правду?
– Да, конечно, – удивленно ответил Марчелло.
Знай, – продолжал священник с внезапным волнением, – если ты умалчиваешь о чем-либо или искажаешь истину, или хотя бы часть ее, то исповедь не имеет силы, и, кроме того, ты совершаешь святотатство. Что на самом деле произошло во второй раз между тобой и этим человеком?
– Но… то, что я сказал.
Не было ли между вами плотской связи? Он не прибегнул к насилию?
Итак, невольно подумал Марчелло, убийство было менее тяжким грехом, чем содомия. Он вновь подтвердил:
– Было лишь то, что я сказал.
Сдается, – продолжал неумолимый священник, – что ты убил человека, чтобы отомстить ему за то, что он тебе сделал.
– Он мне абсолютно ничего не сделал.
Священник замолчал, выслушав Марчелло с плохо скрытым недоверием.
А потом, – вдруг совершенно неожиданно спросил священник, – у тебя никогда не было половых отношений с мужчинами?
Нет, моя сексуальная жизнь была и продолжает оставаться совершенно нормальной.
– Что ты называешь "нормальной сексуальной жизнью"?
С этой точки зрения я такой же мужчина, как и все остальные. Впервые я познал женщину в доме терпимости, в семнадцать лет… и потом всегда имел дело только с женщинами.
– И это ты называешь "нормальной сексуальной жизнью?"
– Да, а что?
Но она тоже ненормальна, – победоносно заявил священник, – и тоже греховна. Тебе этого никогда не говорили, сын мой? Нормально – это жениться и иметь сношения с собственной женой с тем, чтобы произвести на свет потомство.
– Это я и собираюсь сделать, – сказал Марчелло.
Прекрасно, но этого недостаточно. Ты не можешь приблизится к алтарю с руками, запачканными кровью.
"Наконец-то", – невольно подумал Марчелло, которому в какой-то момент показалось, что священник забыл о главном предмете исповеди, и сказал как можно смиреннее:
– Скажите мне, что я должен сделать?
Ты должен покаяться, – ответил священник. – Только глубоким и искренним раскаянием ты можешь искупить причиненное тобою зло…
Я раскаялся, – задумчиво произнес Марчелло. – Если раскаяться – значит глубоко сожалеть о совершенных поступках, конечно же, я раскаялся.
Он хотел добавить: "Но такого раскаяния недостаточно… не могло быть достаточно", но сдержался. Священник сказал поспешно:
Мой долг предупредить тебя: если то, что ты сейчас говоришь, – неправда, мое отпущение грехов не будет иметь никакой силы. Знаешь, что тебя ждет, если ты обманываешь меня?
– Что?
– Вечные муки.
Священник произнес свой приговор с особым удовлетворением. Марчелло поискал в воображении, с чем ассоциировались у него эти слова, но ничего не нашел, даже старой картинки адского пламени. Но в то же время он понял, что слова эти имели большее значение, чем то, которое вложил в них священник. И Марчелло мысленно вздрогнул, словно поняв, что, раскается он или нет, он обречен на вечные муки, и не в силах священника его от них избавить.
– Я действительно раскаялся, – повторил он с горечью.
– Тебе нечего мне больше сказать?
Прежде чем ответить, Марчелло на мгновение замолчал. Он понял, что настала пора заговорить о возложенной на него миссии, которая предполагала действия, достойные порицания, точнее, заранее осужденные христианской моралью. Он предвидел этот момент и с основанием придавал исключительно важное значение своей способности признаться в порученном ему деле. Едва Марчелло собрался заговорить, как заметил со спокойной грустью, что все происходит именно так, как он и предвидел: он ощутил непреодолимое внутреннее сопротивление. Это не было чувство нравственного отвращения, стыд или вина, а нечто совершенно иное, не имевшее с виной ничего общего. То был словно абсолютный запрет, продиктованный причастностью к тайне и глубокой преданностью. Он не должен был говорить о задании, и все. Ему это властно приказывала та самая совесть, которая молчала и бездействовала, когда он объявил священнику: я убил. Продолжая, однако, колебаться, Марчелло снова попытался заговорить, но опять почувствовал, что в нем с автоматизмом замка, захлопывающегося, стоит только повернуть ключ, срабатывает прежний запрет, не позволявший ему произнести хоть слово. Таким образом, вновь и с еще большей очевидностью он убедился в силе власти, которую там, в министерстве, олицетворяли достойный презрения министр и его не менее презренный секретарь. Власть таинственная, как и все власти, и, казалось, пустившая корни в самой глубине его души, тогда как власть церкви, внешне куда более могущественная, угнездилась где-то на поверхности. Он спросил, впервые солгав:
Должен ли я рассказать невесте, прежде чем мы поженимся, то, что я открыл вам сегодня?
– Ты никогда ей ничего не говорил?
– Нет, никогда.
Не вижу необходимости, – ответил священник, – ты понапрасну ее разволнуешь… и подвергнешь угрозе мир в твоей семье.
– Вы правы, – согласился Марчелло.
Вновь последовало молчание. Затем в заключение, как бы задавая, последний и главный вопрос, священник спросил:
Скажи, сын мой… ты не принадлежал или не принадлежишь к какой-нибудь крамольной группе или секте?
Марчелло, не ожидавший подобного вопроса, смутившись, на мгновение потерял дар речи. Разумеется, подумал он, священник задает такие вопросы по приказу свыше, дабы удостовериться в политической благонадежности своей паствы. Тем не менее было показательно, что вопрос был задан: от Марчелло, воспринимавшего церковные обряды формально, как сугубо внешний ритуал общества, частью которого он стремился стать, священник как раз требовал не восставать против этого общества. Это было важнее, чем согласие с самим собой. Марчелло хотел было ответить: "Нет, я как раз принадлежу к группе, которая охотится за крамолой". Но избежал лукавого искушения и сказал только:
– По правде говоря, я государственный чиновник.
Этот ответ, должно быть, понравился священнику, потому что после краткой паузы он заговорил миролюбиво:
– Теперь ты должен пообещать мне, что станешь молиться… но ты должен молиться не несколько дней или месяцев или несколько лет, а всю жизнь. Молись за душу свою и того человека, заставь молиться жену и детей, если они у тебя будут… Только молитвой ты сможешь привлечь к себе благословение Божье и добиться Его прощения. Ты понял? А теперь сосредоточься и молись вместе со мной.
Марчелло машинально опустил голову и услышал, как по ту сторону решетки негромко и торопливо священник начал читать молитву по-латыни. Затем, чуть повысив голос, по-прежнему на латыни, священник произнес формулу отпущения грехов, и Марчелло вышел из исповедальни.
Но когда он проходил мимо, занавеска отдернулась, и священник сделал ему знак остановиться. Марчелло поразился, увидев, что исповедник именно такой, каким он его себе представлял: толстоватый, лысый, с большим круглым лбом, густыми бровями, с круглыми карими серьезными, но не умными глазами, с пухлым ртом. Сельский священник, подумал Марчелло, нищенствующий монах. Священник тем временем молча протянул ему тоненькую книжку с цветной картинкой на обложке – житие святого Игнатия Лойолы, составленное для молодых католиков. "Спасибо", – сказал Марчелло, разглядывая книжку. Священник сделал другой знак, как бы означавший, что благодарить не за что, и задернул шторку. Марчелло направился к выходу.
Выходя, он обвел взглядом ряды колонн, потолок с кессонами, пол, алтарь, и ему показалось, что он навсегда прощается со старым, уцелевшим представлением о мире. Но Марчелло знал, что таким, каким он хотел его видеть, мир уже не будет никогда. Это был своего рода мираж наоборот, опрокинутый в невозвратное прошлое, от которого он с каждым шагом уходил все дальше. Марчелло приподнял плотную занавесь и вышел на яркий свет безоблачного неба, оказавшись на площади, запруженной грохочущими трамваями и окруженной ничем не примечательными домами и торговыми лавками.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Когда Марчелло вышел из автобуса в квартале, где жила его мать, то почти сразу заметил, что за ним на некотором расстоянии следует какой-то человек. Продолжая неторопливо идти по пустынной улице вдоль стен, отгораживавших сады, он украдкой взглянул на преследователя. Это был мужчина среднего роста, склонный к полноте, его квадратная физиономия отличалась выражением честным и добродушным, но не лишенным некоторого лицемерного лукавства, свойственного крестьянам. На нем был легкий выцветший коричневато-лилового цвета костюм, на голове ловко сидела светлая, неопределенного серого цвета, шляпа, поля ее были приподняты надо лбом именно так, как это принято у крестьян. Если бы Марчелло встретил этого человека на площади какого-нибудь городишки в базарный день, то принял бы его за фермера. Мужчина ехал в том же автобусе, что и Марчелло, сошел на той же остановке и теперь следовал за ним по другому тротуару, не слишком стараясь спрятаться, он подстраивался под шаг Марчелло и ни на минуту не упускал его из виду. Но в его пристальном взгляде сквозила какая-то нерешительность, словно человек не совсем был уверен в личности Марчелло и хотел как следует рассмотреть его, прежде чем подойти к нему.
Так, вместе, они поднялись по идущей вверх улице, в тишине и тепле первых послеобеденных часов. За прутьями калиток в садах не виднелось ни души, никого не было и на улице, под сенью зеленой галереи, образованной переплетенными кронами перечных деревьев. Пустынность и тишина улицы в конце концов насторожили Марчелло, ибо создавали благоприятные условия для неожиданного нападения, что, возможно, было заранее предусмотрено его преследователем. Резко, с внезапной решимостью, Марчелло сошел с тротуара, пересек улицу и двинулся навстречу мужчине.
– Не меня ли вы ищете? – спросил он, когда между ними оставалось несколько шагов.
Человек тоже остановился и на вопрос Марчелло ответил почти боязливо, тихим голосом:
Простите меня, я шел за вами только потому, что мы оба идем, вероятно, в одно и то же место… иначе я бы никогда себе не позволил… Извините, вы не доктор Клеричи?
– Да, это я, – сказал Марчелло, – а вы кто такой?
Агент специальной службы Орландо, – ответил мужчина, только что не отдавая честь, – меня послал полковник Баудино… он дал мне оба ваши адреса… пансиона, где вы живете, и этот… Поскольку в пансионе я вас не застал, то поехал сюда, и случайно мы оказались в одном автобусе… Речь идет о срочном деле.
– Пойдемте, – сказал Марчелло, сразу направившись к воротам материнской виллы.
Он вытащил из кармана ключ, открыл калитку и пригласил мужчину войти. Агент повиновался, почтительно сняв шляпу и обнажив совершенно круглую голову с редкими черными волосами и белой круглой лысиной посередине, напоминавшей тонзуру. Марчелло пошел вперед по аллее, ведущей в глубь сада, где в беседке, как он знал, стояли стол и два металлических стула. Идя впереди агента, он в который уже раз обратил внимание на запущенный, одичавший сад. Чистая белая гравиевая дорожка, по которой ребенком он бегал, развлекаясь, взад и вперед, давным-давно исчезла, ее не то рассыпали, не то закопали. Направление аллеи, заросшей сорняками, можно было угадать по остаткам двух маленьких миртовых изгородей, неровных и прерывистых, но еще узнаваемых. По обеим сторонам аллеи клумбы тоже заросли пышными сорняками. На смену розам и другим цветам пришли колючие кустарники и ежевика, которые тесно переплелись между собой. То здесь, то там под деревьями виднелись груды мусора, рваные картонные коробки, разбитые бутылки и прочие разнородные предметы, обычно скапливающиеся на чердаке. Марчелло с отвращением отвел глаза и вновь спросил себя с печальным удивлением: "Почему же они не приведут сад в порядок? Нужно сделать так немного… почему?" Чуть дальше аллея проходила между стеной виллы и оградой, той самой, увитой плющом, через которую ребенком он общался со своим другом Роберто. Марчелло прошел под навес, сел в металлическое креслице и предложил агенту тоже присесть. Но тот почтительно остался стоять.
Синьор доктор, – поспешно сказал он, – дело небольшое… мне поручено передать вам от имени полковника, что по пути в Париж вы должны остановиться в С., – агент назвал город неподалеку от границы, – и найти там синьора Габрио, в доме номер три по улице Глициний.
"Изменение в программе", – подумал Марчелло. Он знал, что в секретной службе любили нарочно менять распоряжения в последний момент с тем, чтобы распределить ответственность и запутать следы. Он не удержался и спросил:
– А что там, на улице Глициний? Частная квартира?
Не совсем так, синьор доктор, – ответил агент, расплывшись в широкой смущенной и вместе с тем на что-то намекающей улыбке, – там дом терпимости. Содержательницу зовут Энрикетта Пароди, но вы спросите синьора Габрио. Дом, как и все подобные заведения, открыт до полуночи… однако, доктор, было бы лучше, если бы вы пошли туда рано утром, когда там никого нет… я там тоже буду. – Агент помолчал, потом, не зная, как объяснить отсутствие какого– либо выражения на лице Марчелло, неловко добавил: – Это для большей безопасности, доктор.
Марчелло, не говоря ни слова, поднял на агента глаза и какое-то время разглядывал его; теперь следовало отослать его, но Марчелло, непонятно почему, возможно из-за честного, приветливого выражения широкого квадратного лица, захотелось сказать агенту несколько неофициальных слов, выразив ему тем самым свою симпатию. В конце концов он спросил:
– Давно вы на службе, Орландо?
– С тысяча девятьсот двадцать пятого года, доктор.
– Все время в Италии?
Скорее наоборот, доктор, – со вздохом ответил агент, явно желая пооткровенничать. – Эх, доктор, если б рассказать вам, какой была моя жизнь и что мне пришлось пережить… Все время в разъездах: Турция, Франция, Германия, Кения, Тунис… никогда не сидел на месте. – Он помолчал, пристально глядя на Марчелло, потом напыщенно и высокопарно и вместе с тем искренне прибавил: – Все ради семьи и отечества, синьор доктор.
Марчелло снова взглянул на агента, который стоял выпрямившись, со шляпой в руках, почти по стойке "смирно", и, жестом отпуская его, сказал:
Ладно, все в порядке, Орландо. Передайте полковнику, что я остановлюсь в С., как он того хочет.
– Хорошо, синьор доктор.
Агент попрощался и удалился.
Оставшись один, Марчелло уставился перед собой в пустоту. В беседке было жарко, горячее солнце, проникая сквозь листья и ветви дикого винограда, усеяло его лицо пятнами ослепительного света. Металлический эмалированный столик, некогда белоснежный, а теперь грязный и облупленный, был покрыт черными ржавыми пятнами. Из беседки Марчелло была видна часть ограды, где в плюще когда-то было отверстие, через которое он переговаривался с Роберто. Плющ по– прежнему был на месте, и, вероятно, все еще можно было заглянуть в соседний сад. Но семья Роберто больше не жила на соседней вилле, дом был занят дантистом, который принимал там пациентов. С ветки винограда вдруг спустилась ящерица и бесстрашно побежала по столу. Это была самая обычная толстая ящерица с зеленой спинкой и белым брюшком, бившимся о пожелтевшую эмаль стола. Мелкими скользящими шажками ящерица быстро приблизилась к Марчелло и застыла на месте, подняв к нему острую головку и уставившись вперед маленькими черными глазками. Он ласково посмотрел на нее и замер, боясь спугнуть. Марчелло вспомнил, как ребенком убивал ящериц, а потом, чтобы избавиться от угрызений совести, напрасно искал понимания и поддержки у боязливого Роберто. Тогда он не нашел никого, кто облегчил бы ему груз вины. Смерть ящериц он должен был пережить в одиночку. И в этом одиночестве он усмотрел знак преступления. Но теперь он не одинок, он никогда больше не будет одинок. Даже если он совершит преступление – если только оно совершено ради определенных целей, – рядом с ним встанут государство и зависящие от него политические, общественные, военные организации, массы людей, которые думают так же, как он, а за пределами Италии – другие государства, другие миллионы людей. Если разобраться, то, что он собирался совершить, было куда хуже, чем убийство нескольких ящериц, и тем не менее заодно с ним было столько людей, начиная с агента Орландо, славного человека, женатого, отца пятерых детей. "Ради семьи и отечества". Эта фраза, такая простая, несмотря на свою высокопарность, была похожа на красивое разноцветное знамя, развевающееся в солнечный день на свежем, веселом ветерке, в то время как поют фанфары и маршируют солдаты. Фраза звучала у Марчелло в ушах, ликующая и печальная, соединяющая в себе надежду и грусть. "Ради семьи и отечества, – подумал он. – Для Орландо этого довольно… почему бы не довольствоваться этим и мне?"
Он услышал в саду, у въезда на виллу, шум мотора и сразу встал, резким движением спугнув ящерицу. Не торопясь, Марчелло вышел из беседки и направился к выходу. Старый черный автомобиль остановился на аллее, неподалеку от еще распахнутых ворот. Шофер, одетый в белую ливрею с синим позументом, как раз закрывал их, но, увидев Марчелло, остановился, приподняв фуражку.
– Альбери, – сказал Марчелло самым спокойным тоном, на какой был способен, – сегодня мы едем в клинику, нет смысла ставить машину в гараж.
– Хорошо, синьор Марчелло, – ответил шофер.
Марчелло бросил на него косой взгляд. Альбери был молодой смуглолицый человек, белки его угольно-черных глаз сверкали словно фарфор. У него были очень правильные черты лица, белоснежные ровные зубы, аккуратно напомаженные черные волосы. Невысокий, он, однако, казался рослым, вероятно, благодаря очень маленьким рукам и ногам. Он был возраста Марчелло, но выглядел старше из-за восточной вялости, проявлявшейся во всех его чертах и со временем грозившей превратиться в тучность. Пока шофер закрывал ворота, Марчелло еще раз взглянул на него с глубокой неприязнью, а затем направился к вилле.
Он открыл дверь и вошел в гостиную, почти погруженную в темноту. Его сразу поразило разлитое в воздухе зловоние.
Когда Марчелло отворил окно, в залу проник свет, и он увидел мебель, покрытую серыми чехлами, свернутые и поставленные в угол ковры, пианино, закутанное в простыни, зашпиленные булавками. Он пересек гостиную и столовую, прошел через вестибюль и стал подниматься наверх. На середине лестничного марша, на мраморной ступеньке (ковер, слишком потертый, давно исчез и не был заменен новым), он наткнулся на собачьи экскременты и перешагнул через них. Оказавшись на галерее, Марчелло подошел к материнской комнате и открыл дверь. Он не успел даже полностью распахнуть ее, как ему под ноги, словно давно сдерживаемый и внезапно хлынувший поток, бросились все десять пекинесов, с лаем рассыпавшись по галерее и лестнице. Раздосадованный, не зная, что делать, он смотрел, как они разбегаются, грациозные, с пушистыми хвостами плюмажем и недовольными, почти кошачьими мордочками. Затем из комнаты, погруженной в полутьму, до него донесся голос матери:
– Это ты, Марчелло?
– Да, мама, это я… как быть с собаками?
– Пусть побегают… бедняжки… они все утро просидели взаперти… оставь их.
Марчелло нахмурил брови, что было признаком дурного настроения, и вошел к матери. Он сразу почувствовал, что в комнате нечем дышать: окна были закрыты, и в воздухе смешались запахи ночи, собак и духов. От жаркого солнца, пылавшего за ставнями, они, казалось, уже забродили и прокисли. Осторожно, словно боясь при малейшем движении запачкаться или пропитаться этими запахами, Марчелло подошел к кровати и сел на край, сложив руки на коленях.