Текст книги "Собрание сочинений (Том 3)"
Автор книги: Альберт Лиханов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 36 страниц)
Глаза ее тотчас закрываются.
Евдокия Петровна раскладывает ее белье и все время вздыхает. А я думаю про Анечкины слова. Где же истина? Тут, когда пожалела? Или там, в школе, когда стыдилась, не хотела видеть, боялась за Евдокию Петровну?
Маленькое сердце неразумно, поэтому поступки противоречат друг другу. Но сердце не бывает маленьким, и поэтому в нем умещаются сразу жалость и страх. А может, в соединении противоположного заключено высшее согласие? Ах, как бесконечны твои вопросы, крохотный человек!
Я сижу в чистой квартирке и постепенно примечаю ее уют. Расшитые занавески, накидочки на подушках, дорожки на столе и комоде.
В тиши громко тикают часы. Я отыскиваю их глазами. Стоят на комоде. Четвертый час.
Четвертый час нового года. Неужели же целых двенадцать месяцев мне суждено прожить, как эту ночь?
Внезапно я вижу телефон. Набираю номер. Это бессмысленно: кто же ночью, пусть и новогодней, станет ждать звонка! Но трубку берут.
– Да! – слышу знакомый голос.
– Виктор, – говорю я, – у меня украли ребенка!
Он молчит немного, словно собирается с мыслями. И, разделяя слова, делая между ними холодные, просто ледяные паузы, спрашивает:
– И... часто... будут... красть?
Мне нечего говорить. Я держу трубку обеими руками, боюсь уронить она стала очень тяжелой. Телефон стоит на подоконнике, и я вижу, что темный двор высвечивают тусклые лампочки из подъездов. В ближайшем углу снежная баба. С морковным носом.
– Алло! – испуганно кричит Виктор. – Где ты? Я сейчас приеду!
Но я кладу тяжелую трубку.
23
Спозаранку мы поднимаем Анечку и все трое едем ко мне. Что ж, новый год начался, пора снимать нарядное платье и жить дальше. Дальше – это значит отвести Анечку и Зину к школе, усадить в автобус, отправить их вместе со всеми в лагерь, а вечером идти на вокзал. Предчувствие дороги окатывало то жаром, то холодом. Еще бы – я увижу всех своих. Но зато не увижу Виктора. Словно гадала на ромашке: ехать – не ехать...
Мы шли по снежной тропе к дому Лепестиньи, я отыскала взглядом знакомые окна и даже головой потрясла, чтобы сбросить наваждение. В одном окне мне улыбался Виктор, и это можно еще понять. В другом, подперев рукой щеку, на меня грустно смотрела мама! Я кинулась вперед, обгоняя по рыхлому снегу Анечку и Евдокию Петровну, промчалась лестницей, коридором, хлопнула нашей дверью и ткнулась маме в плечо.
Я плакала, никого не стесняясь, и мне становилось легче, свободней, проще, будто со слезами выходила из меня тревога, обида на испорченный вечер, ссора с Виктором, непонимание родного дома...
– Будет, будет! – говорила мама. – Какой пример подаешь своим ученицам!
Что-что, а одергивать она умела. Я торопливо утерла слезы, украдкой взглянула на Аню и Зину. Они разглядывали меня с какой-то особой сосредоточенностью. Ни радости, ни грусти – напряженная работа мысли. Событие, происшедшее у них на глазах, требовало осмысления. Слезы воспитательницы, ее мать... Тут могли быть и ревность, и жалость, и зависть.
Я одернула себя, наклонилась к девочкам, обняла их обеих, они ткнулись мне в шею, как несмышленые кутята, а я укоряла себя: слезы взрослых не проходят бесследно для маленьких.
Я ушла в закуток переодеться. Мама переговаривалась с Виктором – уже познакомилась, я все поняла, – обсуждали вполголоса какой-то новый роман из "Иностранной литературы". Люди читают романы, подумала я, а литераторша по образованию уже не помнит, когда брала в руки книгу. Ну да ладно, у них своя жизнь, у меня своя. Уж коли влезла в такое дело...
Отступать нельзя!
Да, именно тогда и именно там, первого января, в закутке, пришла ко мне с полной серьезностью эта мысль. Я держала в руках свое вишневое макси с желтыми цветами по подолу, неотразимое платье, которое так и не понадобилось мне, и думала о том, что отступать мне теперь нельзя, просто некуда, хотя хрупкий мой домик в новогоднюю ночь дал первую трещину. Словно предчувствия улавливали то, чего не могло еще видеть сознание. Может, именно поэтому подсознание требовало главного решения теперь, а не когда-то, чтобы прийти к трудному с готовностью не отступать? И оно возникло, еще не очень мотивированное фактами, но давно мотивированное чувствами, которым предстояло выдержать многое...
Я вышла из закутка успокоенная, подошла к девочкам, расцеловала их, поздравила с Новым годом. Все зашевелились, заволновались, стали собираться. От дома шли по тропке гуськом, как когда-то Маша со своим выводком.
Автобус уже отфыркивался у подъезда, окруженный взрослыми, и я снова почувствовала себя счастливой. Вон сколько родителей у моих сирот! И ведь, что ни говори, это моя идея!
Лепестинья и Евдокия Петровна толкались в ближних рядах, Виктор и мама стояли в сторонке – оборачиваясь время от времени, я ловила в маминых глазах удивление, – а я ходила по автобусу, считала головы моих цыплят, сбивалась со счету, начинала снова и опять сбивалась.
Вот мама видит меня на работе, первый раз видит меня не девочкой несмышленой, а человеком, которому доверили детей, и каких детей! Наверное, она смотрит на меня, и ее разбирает страх. Еще бы, сама никогда не взялась бы за такое страшное дело – вдруг что случится? – а дочь взялась, уехала куда-то вопреки ее воле и вон работает хоть бы хны, работает с такими тяжелыми детьми и не робеет. Напротив, что-то такое у нее получается, даже газета написала.
Но никакая газета маме не заменит этой сцены. Автобус, дети в нем, я их пересчитываю, сбиваюсь без конца, потому что к каждому наклоняюсь, говорю что-то в напутствие, целую, поздравляю с Новым годом, желаю каждому свое, особенное, дорогое ему, а известное только нам вдвоем да еще, пожалуй, тете Маше.
На прощание целуемся с Машей. Автобус, точно облитый инеем, белый, волшебно новогодний, исчезает, я объясняю взрослым, когда дети вернутся из лагеря.
Эти взрослые окружили меня хороводом, кивают, улыбаются. Никанор Никанорович необычайно громко – вот не знала таких способностей! – говорит от имени остальных.
– Мы вас поздравляем, Надежда Георгиевна, благодарим вас, низко вам за все кланяемся и желаем удач, счастья, – он чуточку косит в сторону Виктора, – и любви!
Взрослые дружно смеются, а Никанор Никанорович продолжает:
– Да, да, любви, вы еще молодая, у вас еще будет много собственных детей, несмотря на то что и сейчас их у вас хоть отбавляй!
Ко мне целая очередь, и я долго прощаюсь, пожимая каждому руку, желая успехов, выспрашивая подробности из жизни наших общих детей.
Наконец площадка у подъезда пустеет, остаются мама и Виктор.
Нам надо поговорить с Виктором, про многое поговорить, но он вежливо кланяется, просит меня позвонить, когда буду свободна, и удаляется.
– Что ж, – говорит мама, глядя вслед уходящему Виктору, – все вполне удовлетворительно. Даже хорошо.
"Отлично" мама боится поставить, слишком строга, но я ей прощаю это, прячу свое лицо в ее пушистый меховой воротник. Теперь можно. Теперь никто не видит, и мы одни. Наконец встретились.
Не хотелось свидетелей, чужих ушей, хотя бы и доброжелательных взглядов, и мы побрели по городу, еще сонному после встречи Нового года.
Небо было серовато-белесым, сквозь эту кисею проглядывал мутный солнечный круг, тротуары переметала поземка, и идти приходилось с трудом, проваливаясь в мягком снегу, но я не замечала этой трудности, а без умолку говорила...
Время от времени мама поглядывала на меня смеющимися, влажными глазами, я прижималась к ней плотнее, целовала в щеку, снова и снова возвращаясь к мысли, которая пришла мне в первый миг, у Лепестиньи: как ужасно, когда человек одинок – взрослый человек! – как ужасно, если ему некого обнять, некому поплакать, но как потрясающе ужасно, если человек испытывает одиночество с самых малых лет. Если он всегда одинок!
– Нет, ты понимаешь, про что я? – тормошила мамин локоть. – Ты можешь вообразить, как это невозможно больно? – Я снова прижималась к ней. – Что может вызвать одиночество с детства? Одну боль. И одну злость. А мы должны воспитать добрых людей!
– Ты очень впечатлительна, – повторила мама несколько раз. – Ты чересчур впечатлительна. Ты слишком близко принимаешь все к сердцу.
– Слишком? – удивилась я. – Разве это слово подходит к таким маленьким детям? К таким обездоленным? Их нужно любить только слишком!
Мама поглядывала на меня с тревогой. Спрашивала:
– А хватит твоего сердца? Моего бы не хватило. Я бы не смогла.
Хватит или не хватит? Думала ли я об этом? Нет. Молодость легко принимает трудные решения, не очень задумываясь о будущем, и я не думала никогда, хватит ли меня, надолго ли хватит и что я смогу выдержать.
– Надеюсь, – отвечала я маме и повторяла придуманное утром в закутке, когда стояла с вишневым модным платьем в руках, как та царевна-лягушка, теперь отступать некуда!
Царевна сняла лягушачью кожу, чтобы повеселиться, а я макси-платье, в котором не успела потанцевать с Виктором, все выходило как бы наоборот, даже решение мое ни от кого не зависело, ни от какого волшебства, но отступать действительно некуда!
– Не надо красоваться, доча, – сказала мама, все так же ласково улыбаясь, – отступать тебе есть куда. Это дом. И запомни простую истину: если ты и потерпишь поражение, жизнь этим не кончается. Жизнь свою человек способен начать снова не раз.
– Ты о себе?
– Прежде всего о тебе.
Я благодарно заглянула ей в глаза. Нет, мама говорила о себе, первый раз говорила так. Может, вся ее властность и жестокость оттуда, по той причине? Ведь мама начала жизнь сначала после папиной смерти, у нее свой опыт, и он властвует ею.
Папа умер, едва я родилась, а Оля и Сережка были школьниками. Он обожал маму, царицу семьи, и все самое тяжелое брал на себя. Отец умер от тяжелой, мучительно изгрызшей его болезни, и мама начала жизнь заново, став единовластной хозяйкой дома и вершительницей наших судеб.
На все это намекала мне когда-то тетка, мамина сестра, но теперь, после маминой фразы, я как бы со стороны увидела ее жизнь. Будто ясней наводила фокус в фотоаппарате.
Жесткость требовалась маме, чтобы сладить с собой, чтобы из покровительствуемой стать покровительницей. Советоваться с нами в детстве она не могла, а потом уже и привыкла не спрашивать, а судить...
Но я? При чем здесь я?
Впрочем, если дочь говорит, что ей некуда отступать, мама всегда укажет выход... Надеюсь, такого не будет!
Целую неделю бродим по городу, возвращаясь домой только спать, обедаем в кафе и даже ресторане, ходим в кино, катаемся на тройке возле городской елки, отправляемся в театр, и на этот раз я смотрю жутко провинциальный спектакль, который мы пропустили с Виктором, проболтав в фойе, – словом, ведем себя легкомысленно, как девчонки, нисколько не думая о завтрашнем дне.
Время от времени мама порывается меня спровадить к Виктору, и сердце сладко замирает при этих разговорах. Но я не решаюсь оставить маму и только звоню в редакцию по автомату, краем глаза наблюдая, как мама отворачивается, стараясь не слышать моих междометий.
Однажды мы забрели в художественный музей, пристали к экскурсии, и мама, знаток и почитательница изобразительных искусств, пришла в восторг от прекрасной коллекции. Тут были подлинники Венецианова, Боровиковского, Федотова, подлинники, неизвестные маме, и она стыдила меня почем зря за то, что я, словесница – подумать только! – впервые, да и то случайно, из-за мамы, пришла в этот музей.
Экскурсоводом оказался мужчина неопределенного возраста, без пиджака, несмотря на зиму за окном, в голубой поношенной рубашке с нарукавными резинками, как у счетовода, в коричневом, с белыми горошинами галстуке-бабочке.
Мама внимательно слушала его, время от времени согласно кивала головой, а в конце поставила отметку: пять с плюсом. Пояснила:
– Приятно слушать! Увлекательно, серьезно, чувствуется настоящее знание.
Мы уже одевались, когда странный человек подошел ко мне.
– Как ваши дети? – проговорил он, опасливо поглядывая на маму.
– Спасибо. Все хорошо, – ответила я. Добавила, взглянув на маму: Нам очень понравилось, как вы рассказывали.
– А зря! – Он словно не слышал меня. – Зря вы испугались отпустить со мной малыша. Как было бы хорошо вдвоем!
Он произнес это с такой тоской, что я потащила маму за руку.
– Спасибо, – бормотала я смущенно. – Очень интересно.
На улице рассказала, как этот астроном, работающий в музее, просил ребенка.
– Может, он и прав? – спросила мама. – Важен мотив, которым руководствуются. Искренность.
– Допускаю, – ответила я. – Но мы не имеем права рисковать.
– Вся твоя затея – риск, – усмехнулась мама.
– Ты так думаешь? – поразилась я.
– А ты не догадывалась? – сказала мама и сочувственно вздохнула. Дочь, просто ты не знаешь людей. Но ничего. Это поправимо.
24
Мне порой казалось, мама приехала, чтобы поставить меня на место. "Ты не знаешь людей", – сказала она мне, и это была правда.
Я не знала.
В первую субботу после каникул не пришли за Аллой Ощепковой. Я впустую набирала номер Запорожцев – отвечали долгие гудки.
Аллочка сидела на своей кровати, одетая в "княжеские" обновы, меховая шубка и пушистая шапка лежали рядом.
– Наверное, много работы, – сказала она мне строгим голосом, – может быть, конец месяца, горит план.
Я удивилась новому лексикону и, признаться, обрадовалась. Значит, такие слова произносили при ней. Значит, это может быть правдой. Одно смущало – до конца месяца еще далеко.
Снова сходила в учительскую, к телефону. Долгие гудки.
Мы прождали допоздна, и я то и дело бегала к телефону. Уходить тоже не имело смысла: вдруг Запорожцев что-нибудь задержало, они приедут на своем "Москвиче", будут искать Аллочку, а ее нет. Из-за этого мы даже не пошли ночевать к Лепестинье, остались в интернате.
Свет я погасила в девять часов, но уснуть, понятное дело, не могла, ворочалась, скрипела пружинами. Ворочалась и Алла. Обычно ребята, если не могут уснуть, принимаются разговаривать, но Алла молчала. Тяжело вздыхала. Думала о своем.
Я вспомнила мытье под душем, ту достопамятную субботу моего прозрения. Алле я велела рассказать, что она любит, и та изложила целую философию: любит кататься на трамвае, любит крубничное варенье, любит артиста Евгения Леонова и одеколон "Красная Москва". Тогда это показалось просто забавным, теперь же меня осенило:
– Аллочка, ты каталась на трамвае?
– У нас ходят одни автобусы.
– А душилась одеколоном "Красная Москва"?
– Им пахла Наталь Ванна.
Есть над чем поразмыслить. Может ли человек любить то, чего не знает, не пробовал? Еще как может! И чем меньше этот человек, тем больше в его любви самоотречения и настойчивости. Как же можно обмануть такую любовь?
Припомнила личное дело Аллы. Мать умерла, вместо имени отца прочерк. Конечно, отец – неизвестное со многими вопросами, но мать была молодая, умерла от несчастного случая на производстве, а Игорь Павлович и Агнесса Даниловна говорили о серьезности своих намерений, и мы с Аполлошей перерыли все дела, пока нашли им эту девочку. Так сказать, с перспективой. Да и вообще! Крупные веснушки разбрызганы на носу, глаза голубые, озорные. Чертенок в юбке! "Князь" с "княгиней" прямо в нее вцепились. Что же случилось-то?
Неожиданно Алла проговорила:
– Папа Игорь сказал, что после каникул я у них навсегда останусь, – и вздохнула. – Наверное, последний раз здесь ночую.
– Папа Игорь? – осторожно переспросила я.
– У меня же нет папы, – как бестолковой, объяснила серьезно Алла, – а я хочу!
– Ну да, – смутилась я, – конечно.
– А вы приходите к нам в гости, Надежда Георгиевна, – сказала Аллочка, и по скрипу пружин я поняла, что она села. – Вот вы придете, а я стану угощать вас чаем с вареньем. И потом у меня вырастут свои детки, проговорила девочка без перехода, – и я их никогда никуда от себя не отпущу. Даже в зимний лагерь!
В ее голосе послышались укор кому-то и горечь, Алла снова вздохнула. Нет, честное слово, у этих девчонок старушечьи вздохи.
Некоторое время Алла молчала.
– Хорошо, – сказала я, – давай спать.
– А какой папа Игорь красивый, – проговорила она нежным голосом. Особенно когда в майке и трусах. Такой большой, такой громадный. И Агнесса Даниловна тоже большая. И белая. Они по утрам в майках и трусах зарядку делают, так пол качается.
– Аллочка, – спросила я осторожно, – почему ты Игоря Павловича зовешь папой, а его жену по имени-отчеству?
Алла ответила, секунду подумав:
– Не знаю.
Вот как! Я свернула разговор, обещав завтра утром позвонить опять и, если дома у Запорожцев никого нет, сходить с Аллой в кино.
Она притихла, успокоившись. А я, точно анатом, копалась в ее сердечке. Значит, Игорь – папа, однако его жена – Агнесса Даниловна. У маленьких ничего не бывает просто так, значит, что-то случилось? Или чувствует?
И как она сказала о ребятишках, которые будут у нее когда-нибудь... Так и взрослый не каждый подумает, а вот она, соплюха... Ох, малыши!
А ведь и верно, такая измученная душа, исстрадавшееся сердечко, став взрослой и вправду помня себя и свое детство, будет добрым человеком. Такой человек даже собственных детей станет любить предельно осознанно собственной памятью, своим горьким прошлым. Надежное дело – такая горечь, она способна охранить, способна защитить, оберечь. Сколько ни говори людям об их обязанностях, об их долге, о добрых правилах жизни, не услышат они этих слов, коли собственного нет – силы, чести, понимания... А у этих понимание свое, выстраданное, к таким взывать не надо.
Нет, правда, мои ребята необыкновенные. Разве я первоклассницей о чем таком думала? Знала? Сейчас вот только узнаю, да и то по работе, по профессии своей, а будь инженером, каким-нибудь чистым физиком, глядишь, и не поверила бы, что есть на земле взрослые малыши...
Утро вызолотило низким солнцем закуржавелые березы, и такая стояла тишь на ранних, безлюдных улицах, такая благодать, что не верилось, будто ты в городе. Народ в воскресенье отсыпался, только у детского кинотеатра шумно и даже очередь в кассу на первый сеанс. Аллочка просила, чтобы я взяла билеты поближе к выходу. Что ж, к выходу так к выходу – и я значения странной просьбе не придала.
После журнала она шепнула мне на ухо: "Пи-пи", – скользнула в портьеру у двери. Я и тогда ничего не поняла. Решила, что, пожалуй, Аллочке надо помочь, как она тут, в общественном месте, управится. Вышла за ней в фойе и едва ухватила взглядом: приметная рыжая шапка Аллы уже мелькала на улице.
Еще что за новости! Я прибавила шагу, потом побежала.
Алла не оборачивалась. Неслась уверенно, и было понятно, что она знает этот кинотеатр, улицу, весь район.
Нет, определенно у Аллы была цель, продуманная заранее. И кинотеатр именно этот выбран не зря. Алла бежала вдоль дома, через двор, к соседнему зданию, и вначале я хотела окликнуть ее. Потом, поняв, что она не убежит, что все-таки я бегаю быстрее девочки, сдержалась.
Вот она исчезла в подъезде.
Я заскочила за ней и услышала смеющийся, радостный голос:
– А вы, оказывается, здесь! Телефон сломался?
Все предельно понятно. Аллочкин замысел был прост и точен.
Я поднялась на второй этаж и застала немую сцену: "князь" Игорь и "княгиня" в спортивных шерстяных костюмах стоят друг за другом в открытых дверях и очень смущенно молчат, а спиной ко мне стоит Аллочка и смеется. Рада, что все в порядке и ее родня дома.
Потом она оборачивается, ни капельки не смущена, будто мы шли вместе с ней и она только на лестнице обогнала меня.
Я здороваюсь, и Игорь Павлович с женой, как по сигналу, начинают разговаривать, перебивая друг друга:
– Да! У нас сломался телефон! Заходите! Раздевайтесь!
– Аллочка! Какая ты умница! Хорошо, что привела учительницу.
Приходится пройти, раздеться. Потолки действительно высокие, а дом полная чаша: горка набита хрусталем, красивая мебель, мягкие ковры.
И в это время, звонит телефон.
Игорь Павлович словно спотыкается, этот звонок производит на него действие резкого окрика, и я снова с грустью все понимаю, несмотря на соломинку – да что там, целое бревно! – которую кидает "княгиня" своему мужу:
– О! Наконец-то исправили!
Игорь Павлович берет трубку, говорит по телефону, а я всматриваюсь в зеленоватые глаза белокожей красавицы. Что-то жесткое мелькает в этих изумрудиках, но Агнесса Даниловна продолжает бодро щебетать ничего не значащие словечки, а Аллочку усаживает на диван, приносит ей куклу.
Алла цветет, и вновь какое-то едва уловимое высокомерное выражение появляется на ее лице.
– Надежда Георгиевна, а у нас цветной телевизор! Агнесса Даниловна, можно включить?
– Конечно, деточка моя Дорогая, – отвечает "княгиня" как-то растерянно.
Из коридора меня манит Игорь Павлович.
– М-можно, – мнется он, – с вами поговорить? – Если бы я была врачом, он прибавил бы слово "доктор", но учителей зовут по имени-отчеству испокон веков, а Игорь Павлович не хочет назвать мое имя, и в конце фразы повисает пустота. – Поговорить? – повторяет он неловко, и я пожимаю плечами: отчего нет?
Мы проходим в спальню, отделанную под старину. Шторы с золотыми цветами, взблескивает лак многостворчатого гардероба, мерцает зеркало в бронзовом овале.
Игорь Павлович предлагает мне кресло, а сам стоит. Вновь никак не называет меня.
– Видите ли, какое дело. – Он дергает коленом, точно хочет подпрыгнуть, и я оглядываю его снизу вверх. Аллочка права, он очень большой и, видимо, очень сильный. Такими всегда видятся отцы любящим детям. Большой, сильный, а тут еще и красивый. Настоящий отец.
– Мы взрослые люди, – решается наконец настоящий отец, – вы учитель, и это значит почти врач. А перед врачами у больных нет тайн.
– Вы больны? – спрашиваю я с тревогой.
– Абсолютно здоров. И жена тоже, – отвечает он на мой взгляд. – Это в переносном смысле.
Итак, думаю я, большой человек, руководитель конструкторского бюро на крупном заводе, привыкший командовать другими, начинает блеять, точно барашек. Пора ему помочь.
– Итак? – спрашиваю я довольно резко.
– У нас нет детей, понимаете? – говорит проникновенным голосом Игорь Павлович. – И мы хотели удочерить Аллочку. Но теперь... Подумали, посмотрели и решили отказаться.
– Никто не просил удочерять Аллу, – говорю я Игорю Павловичу, – и вы зря ей сказали об этом.
– В этом наша ошибка, спасибо, что поняли! – Он уже ободрился.
– Ошибки следует исправлять, – говорю я, стараясь быть спокойней.
– Алла привязалась к нам, – задумчиво произносит умный человек, похожий на князя Игоря. – А исправление невозможно. Надо сразу. Одним рывком.
Он нервно прохаживается передо мной.
– Конечно, – признается неожиданно, – это непростительный порыв. Думали, сможем. А не смогли. Не рассчитали свои силы. Если хотите, привычка к покою оказалась сильнее интереса, – с трудом добавил, – к чужому ребенку. А теперь судите, вы будете правы.
Он молчит, стоя ко мне спиной у окна. Я тоже молчу. Искренность всегда обезоруживает.
– Не зря есть поговорка, – негромко произносит Игорь Павлович. Благими намерениями вымощена дорога в ад.
Я даже вздрагиваю. Как?
Благими намерениями вымощена дорога в ад? Да! Да! Меня начинает знобить.
– А теперь, – говорю я, – помогите мне.
Я стремительно выхожу в гостиную. Можно бы и спокойнее, но сил нет.
– Алла! – говорю я. – Игорь Павлович и Агнесса – надо же какое слащавое имя! – Даниловна сейчас уезжают за город к своим друзьям.
– Я поеду с ними! – беззаботно отвечает Аллочка.
– Нет, – говорю я холодно-непреклонным голосом, – это невозможно, потому что там собирается исключительно взрослая компания, верно, Агнесса Даниловна? – Я гляжу в зеленоватые глаза, и они, точно камушки, начинают перекатываться.
– Верно, – послушно отвечает Агнесса Даниловна. Еще бы не послушно! В моем голосе столько подтекста, что лучше для нее во всем мне поддакивать. Потерпеть. Еще минуточку, и я исчезну.
– Аллочка! Поторопись! – командую я, но Аллочка начинает плакать. Час назад я бросилась бы ее целовать, как я всегда делала, когда было плохо моим птенцам. Но сейчас у меня не выходило. Не получалось. Аллочка была не права, хотя не сознавала этого. Она цеплялась за то, что ей не нужно. И я не могла жалеть ее.
– Аллочка! – одернула я строго. – Аллочка!
Всхлипывая, но веря, что это ненадолго, Алла надела шубку, рыжую пушистую шапку, уютную и теплую, и я даже прикрыла глаза: так противны были мне и эта шапка, и эта шубка, и все эти тряпки, которыми двое взрослых – так уж получалось! – откупались от Аллочки. Будьте вы прокляты с вашим благополучием, с вашими пятью сотнями на двоих, с вашим чистосердечным раскаянием!
Я хлопнула дверью, пожалуй, громче допустимого и суше, чем стоило, попрощалась в последний раз. Я даже Аллочку не ощущала, не слышала ее руки в моей ладони. Я ничего не ощущала, даже себя.
Я двигалась по онемевшему, обезголосевшему городу домой, к спасительнице Лепестинье, чтобы свести Аллу с Зиной, а самой выскочить в коридор, продуваемый сквозняком, к школе, замороженной инеем, и дальше, к дому, где квартира Аполлоши, к порогу, где я, обессилев от тяжкой ноши, завыла, точно волчица.
25
– Победоносная! Что случилось-то? Господи! Выпейте воды!
Аполлон Аполлинарьевич держит перед моим лицом стакан, а я отталкиваю его руку, вода проливается, и я снова плачу, просто заливаюсь. Дурацкая кличка "Победоносная" звучит издевательски, неужели он не понимает?
Мне кажется, жизнь кончена, пять институтских лет пошли насмарку, но это еще не все, я вообще зашла не в тот вагон, и поезд мчит меня совершенно в другую сторону, а я только теперь спохватываюсь, что поехала не туда. Боже, сколько писано-переписано, девчонки идут в педагогический только потому, что не знают, чему учиться, нет никаких серьезных пристрастий, и вот им кажется, будто школа, педагогика – благое дело, и кто же школу не знает, коли ты только из нее!
Да, я зашла не в тот вагон, и поезд несет меня в другую сторону, да, я сломала собственную жизнь, потому что неверно, легкомысленно выбрала профессию, никакая я не учительница, не воспитательница, не педагог – это все враки, ерунда, я просто-напросто ноль без палочки, вот и все! Прекрасно доказала это!
Я хватаю стакан из рук Аполлоши, пью крупными глотками и чуть не захлебываюсь от неожиданности. Передо мной возникает завуч Елена Евгеньевна в домашнем халате. Я смущена, не знаю, что подумать, мне кажется, я вляпалась в какую-то ненужную мне историю, но женщина быстро понимает женщину, и Елена Евгеньевна объясняет, как неразумной:
– Мы не афишируем нашу семейственность. Правда, и не скрываем.
– Вы муж и жена? – поражаюсь я.
– Не знали?
Не знала! Не замечала. Не обращала внимания, есть ли какие-то отношения у директора и завуча, кроме служебных. Я вообще многого не замечала! Вон и "князь" с "княгиней" мне нравились, даже в голову не пришло, что такие люди могут предать маленького человека со сломанной, печальной, грустной судьбой – предать в тот самый миг, когда Аллочка полюбила их, уверовала в обещание.
– Когда жили в районе, – говорит Аполлоша, – об этом все знали, а здесь никому не интересно.
И я среди этих "никому". Что ж, заслужила. Я вспомнила, как завуч говорила мне про сына и про то, что они с мужем, оба педагоги, перестали себе верить. Стоило поинтересоваться ее мужем, кто он, где и так далее, и я бы была в курсе, но мое верхоглядство беспредельно. Запив эту пилюлю остатками воды, я наконец снимаю пальто. Квартирка Аполлоши и завуча новая, но крохотная, с низкими потолками, хозяева сидят вместе со мной за круглым столом, покрытым клеенкой, а я подробно описываю побег Аллочки из кинотеатра, фальшивые зеленые глаза Агнессы Даниловны, повторяю фразу "князя" Игоря про благие намерения.
– Вы были правы, когда возражали, – говорю я Елене Евгеньевне.
Она пожимает плечами.
– Не сделать проще, чем сделать.
– Правы не правы! – неожиданно горячится Аполлон Аполлинарьевич. – Вы понимаете, Надежда Георгиевна, есть вещи, которые не зависят от нас. Есть вещи, которые надо делать независимо от нашей правоты и наших желаний. Не сделать их – преступно. И ты, Лена, это знаешь!
– Знаю, – ответила удивленно Елена Евгеньевна.
– Вот и не спорь!
– Кто же будет с тобой спорить, если не я?
Я поглядывала на директора и завуча, не вполне разбираясь, где они говорят, дома или на педсовете.
– Школой жизнь не кончается, – воскликнул Аполлоша, – а только начинается. Значит, мы должны найти детям друзей, к которым они могут прийти, окончив школу. Человек сам выбирает советчиков. Но если мы поможем малышам пробить первую тропку к людям, это надо сделать.
– А издержки? – спросила Елена Евгеньевна.
– Ты химик, это мешает, – сказал уверенно Аполлон Аполлинарьевич. Тебе непременно нужна точность. Но педагогика – дисциплина неточная. У нее есть допуски. Право на ошибку.
– Прав нет, – повела широкими плечами Елена Евгеньевна. – Исключать ошибку нельзя. Но нельзя ее и планировать.
Аполлоша и завуч говорили дельные, важные вещи, а я без конца думала о девочке. Ей, в конце концов, не понять наших обоснований. Она ждет другого. Как ей объяснить? Как посмотреть в глаза? Что с ней станет, если сказать правду?
Директор будто услышал меня.
– Видите, сколько вопросов, Надежда Георгиевна, – что, как, отчего? Поглядишь со стороны, собрались три педагога и ничегошеньки не знают. Расписываются в бессилии.
– Разве не так?
– Не так. Не бессилие. Бесконечные вопросы. Беско-неч-ны-е! Правда, это не всегда утешает. На людях мы хорохоримся. Вон педсоветы! Часто ли мы там признаемся, что с таким-то и таким-то учеником зашли в тупик? Чаще виним кого-нибудь. Родителей, среду, предыдущее воспитание, и не всегда мы не правы, ну а положа руку на сердце всегда ли правы? Знаете, что самое страшное в учительстве? Фанаберия, самоуверенность, нежелание признавать ошибки. Есть у нас и профессиональная болезнь. В школе ведь выкладываться надо. А на всех не хватает. Иной сначала старается, потом видит, тяжело, и махнет рукой. Можно, считает, жить попроще, работать без надрыва. А детям что недодал, то и не получил. Но ведь мы имеем дело с будущим государства, недополучать будут не школа, не учитель, а страна и наш воспитанник.
– Многих учителей люди помнят всю жизнь! – воскликнула Елена Евгеньевна. – А скольких не помнят? Кого больше, вот бы выяснить!
Аполлоша вздохнул.
– Все зависит от личности, – проговорил он и взял мою руку. – А вы, голубушка, личность. И все идет своим чередом. Издержки? Я их предполагал. Сказать – ничего страшного? Глупо и ошибочно. Страшно, плохо, печально. Но преодолимо. И преодолеете все это вы. А значит, наша профессия. Выходит, она не так уж бессильна. Только помните: уметь признавать ошибки, выкладываться и любить.
Елена Евгеньевна взяла другую мою руку.
– Доброта должна быть разумной, – проговорила она. – Излишнее добро вредит. Избыток любви человек начинает считать нормой, естественным состоянием. Тогда как излишняя доброта и чрезмерная жесткость – аномальны. Мы много лет спорим на эту тему с Аполлоном Аполлинарьевичем!