Текст книги "Собрание сочинений (Том 3)"
Автор книги: Альберт Лиханов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 36 страниц)
– Точно! – повторил он, наклоняясь к Кире и принюхиваясь к ее приятно пахнущим волосам, и вдруг предложил: – А давайте пошлем их к черту!
Кира не поняла, он разъяснил, что можно сходить на радиостанцию, и эта дурочка обрадовалась, немедленно побежала одеваться. "Надо бы заставить ее выпить, – подумал он, чувствуя, как в висках начинает тукать кровь. – Ну, да ладно. Дома, кажется, есть коньяк".
Стараясь быть непринужденнее, он подкрутил на полную мощь транзисторы и как бы невзначай вышел за Кирой.
На улице были густые сумерки. Луна просвечивала мутную кисею, образуя возле себя круг, напоминающий белесый нимб.
– Похолодает, что ли? – спросил вслух Кирьянов, беря Киру под руку и поеживаясь от холода.
– А по сводке – метель, мокрый снег, – засмеялась Кира, – ну, эти синоптики!
Неспешно, прогулочным шагом, они дошли до радиостанции, и Кира совсем было успокоилась. Она делала все, что могла, и оказалось – возможно невозможное. Да, самым удивительным во всей этой истории ей представлялось поведение ПэПэ. Готовясь к своему публичному бунту, она ждала возмущения и ярости Кирьянова, а вышло все гораздо проще и нормальнее – то ли он понял, не дурак же, в конце концов, то ли испугался? А может, опять играет.
Так и не поняв, что произошло с Кирьяновым, Кира толкнула дверь. Посреди комнаты стояли Чиладзе и Лаврентьев, оба какие-то взъерошенные. "Как они обогнали нас? – удивилась Кира. – Улица в поселке одна..." Тут же она поняла: прозевала что-то очень важное, словно закрыла глаза и на мгновение уснула. Да, да, да! Так оно и случилось. Всех всполошила, подняла на ноги, а сама, успокоенная Кирьяновым, стала думать о случившемся в прошедшем времени. В прошедшем... Почему – в прошедшем? Ведь ничего еще не прошло, ничего не закончилось.
Как бы стряхивая с себя оцепенение, Кира шагнула вперед, но ее опередил ПэПэ.
– Ну? – властно спросил он. – Какие новости?
– Не успели, – ответил ему Лаврентьев. – Прибежали на площадку, но вертолет уже ушел.
– А что здесь? – спросила Кира.
– Молчат, – хмуро сказал Чиладзе. – Не откликаются ни по обычной, ни по аварийной волне.
ПэПэ потребовал последнюю радиограмму. Она была краткой: "Нормально. Ждем помощи".
– Неразговорчив, бродяга! – бросил он и повернулся к Кире. – Ничего страшного. Может, батареи подмокли или еще что...
– А если не подмокли? – спросил Чиладзе. Он был собран, встревожен, от праздничного настроения не осталось и следа, и Кира вздрогнула. На вечеринке она взывала спасти группу Гусева, говорила, что им угрожает опасность, а Чиладзе сказал уже не об опасности. О другом.
– Не паникуйте! – сказал шутливо Кирьянов. – Вы же не барышня.
– Я не барышня! – согласился Чиладзе. – Просто я не желаю быть безучастным свидетелем...
– Вы увлеклись праздником, – сказал Кирьянову Лаврентьев, – выйдите наконец, Петр Петрович, из этого состояния! Там же люди, они погибнут!
– Да черт возьми! – воскликнул ПэПэ, и Кира вновь увидела прежнего "губернатора". – Я здесь не первый день! И все это было, тысячи раз было, поймите! И аварийки, и прерванная связь, и так называемые ЧП! И все кончалось нормально!
– Раз на раз не приходится, – возразил Лаврентьев.
ПэПэ сорвался с места и ходил из угла в угол, высокий, широкоплечий, и за ним металась его большая тень. Потом остановился.
– Хорошо! – взмахнул он рукой. – Вот вам доказательства от противного. Я не прав, вы правы. Я спокоен, вы беспокоитесь. Но посмотрим на ситуацию реально. Вертолет ушел. Вторая машина на профилактике. Что мы можем поделать? Вы? Я? Ждать! Нам осталось ждать! Можно было, конечно, вскочить из-за стола, сесть всей компанией в вертолет и коллективно полететь на выручку Гусева. Но это дешевый энтузиазм, поймите! Энтузиазм, наполовину со спиртом. И потом: если действительно виноват Храбриков, пусть он и исправит свои ошибки. Или я не прав?
Чиладзе глядел в сторону. Лаврентьев стоял потупившись.
– Храбриков за людей не отвечает, – сказал, помолчав, Чиладзе. – Он отвечает за вертолет, да и то – отвечает ли?
– Не сгущайте! – ответил твердо Кирьянов. – И возьмите себя в руки. Все будет в порядке. И контролируйте эфир. Если что, докладывайте.
Отдавая команды, Кирьянов был равнодушен. Весь этот психоз выдумала Цветкова. А сейчас его занимало другое, совсем другое. ПэПэ подхватил Киру под руку, они вышли на улицу. Четверть часа, не больше, пробыли Цветкова и Кирьянов у радистов, а погода уже переменилась, как это часто бывало здесь. Луна едва пробивалась сквозь плотнеющую дымку, а с севера дул холодный, обжигающий, мощный ветер. Казалось, невидимая, но плотная и необъятная воздушная стена наваливалась на тайгу, на поселок. Уличная грязь сковывалась морозом, становясь вязкой и плотной, лужи хрустели льдом.
Навалясь на ветер своим тяжелым телом, Кирьянов тащил Киру. Она мрачно молчала – видно, выходил на таком сквозняке хмель, а может, опять переживала за Гусева.
– Бросьте! – крикнул ей Кирьянов. – Вертолет уже забрал их – вот и весь секрет, потому молчат.
– Они молчат давно! – ответила Кира. – И потом такой ветер.
– Это порыв! – весело солгал Кирьянов. – Скоро успокоится.
Они были возле кирьяновского дома. За руку, как маленькую, ПэПэ завел Киру к себе.
Потирая покрасневшие щеки, она сидела на диване, и Кирьянов, разглядывая ее, подумал, что эта серая мышка, в сущности, не так уж дурна собой и что, щадя ее в деле, не предъявляя особых требований, какие он предъявлял к другим, он, кроме прочего, подспудно, про себя, имел ее в виду. На будущее.
Эта маленькая мышка могла пригодиться, ведь всякий человек интересен по-своему, любопытной оказалась и она, повысив сегодня голос и этим как бы напоминая о своем существовании. Об окончании своего статичного, законсервированного состояния. "Ну вот, – подумал он, как бы ограждаясь от предстоящего. – Она виновата сама, – если бы молчала, я не обратил на нее внимания, а тут заговорила – пригляделся к ней и понял, что держал ее про запас. И вот она пригодилась".
ПэПэ подошел к Кире, поднял ее за плечи, проявляя заботливость и галантность, помог снять пальто, она, ничего не понимая, кивнула, благодаря, и Кирьянов оценил это как одобрение последующих действий.
ПэПэ обнял Киру, обхватив ее за спину, так что она не могла шелохнуться, не наклонился, а приподнял ее, оторвав от полу, к своей бороде, поцеловал по-медвежьи, овладев ее ртом.
Она трепыхалась, колотя его по спине, но это был комариный писк. Обняв ее, как грудного ребенка, прижав к себе, он аккуратно положил ее на диван, расстегивая мелкие пуговки и приговаривая невнятно, прерывая шумное дыхание:
– Дурочка, не рыпайся, чего тебе надо, все будет о'кэй!
Пуговки не слушались его толстых пальцев, тогда он стал обрывать их, это было интересно: пуговки тянулись вдоль всего платья, книзу, и он похохатывал.
Напрягаясь, извиваясь всем телом, Цветкова пробовала вывернуться из его лапищ, но это было бесполезно, Неожиданно Кирьянов ощутил пронзительную боль, вздрогнул и засмеялся – мышь вцепилась в него зубами, даже, кажется, прокусила кожу у запястья, но это только подхлестнуло его.
Злясь, он начал действовать решительнее, материя электрически затрещала, и Кира неожиданно сникла.
Торжествуя победу, ПэПэ двинулся дальше и вдруг услышал, как она сказала спокойно, даже равнодушно:
– Слушайте, "губернатор", что вы меня рвете? Ведь, кажется, я еще не наложница?
Он рассмеялся, отпустил ее на минуту. Завязывался, кажется, деловой диалог.
– Ну, так будешь! – успокоил он ее и рванул платье.
Неожиданно, словно выстрел, зазвонил телефон. Чертыхнувшись, Кирьянов отпустил Киру и сжал трубку. Он молчал, слушая, что говорят на том конце провода, потом крикнул, свирепея:
– Но вертолет ушел! Ушел!
Швырнув трубку, обернулся к Цветковой. Она стояла, накинув пальто, из-под которого топорщилось разорванное платье.
– Чертов проповедник! – ругнулся он. – Грузинская совесть заговорила! Требует, видите ли! – и неожиданно велел Кире: – Раздевайся!
– Что там? – спросила она.
– Твой Гусев подал голос. Говорит, падала антенна. Их заливает. Раздевайся!.. – Ему надоело с ней бороться, в конце концов, он не мальчик и у них не такие отношения, чтобы она могла пренебрегать им. Он сделал свое дело, теперь эта мышь должна уступить сама. Тем не менее ПэПэ шагнул к Кире, повторив: – Раздевайся!
– Между прочим, это уголовное дело, – сказала она совсем спокойно.
– Что? – не понял он.
– То, что вы хотите сделать.
– Дрянь, – ответил он ей лениво, подумав: "А что, такая может! Эта дура все может", – и вдруг заорал, сатанея: – Дрянь! Девка! Я тебя вышвырну отсюда!
– Давно пора, – грустно ответила Цветкова, и эта готовность быть вышвырнутой вывела его из себя.
ПэПэ ощерился, походя даже внешне на волка, подскочил к стене, схватил карабин и нажал на спуск, целясь в потолок.
Жахнул выстрел, комната заполнилась дымом.
Он устало швырнул оружие на диван и понял, что противен сам себе.
Цветкова уже исчезла из комнаты, да и игрой была вся пальба. Игрой для единственного зрителя – самого себя, и это было отвратительно, невыносимо.
– В девятнадцать часов десять минут от группы Гусева поступила последняя радиограмма. Связь вновь оборвалась. По каким причинам, вы знаете. Это был уже сигнал бедствия.
– Вертолет в это время уже шел. Отбросив все предыдущее, скажу честно: я не боюсь ответа. Но тут уж я не виноват. Остальное ложится на Храбрикова.
– Напоминаю: он утверждает, со ссылкой на свидетеля, что вы не указали ему, куда лететь вначале – за спиртом или за людьми.
– Доводы подлеца, что тут говорить. Если даже так и я не говорил, куда раньше, неужели нельзя понять?
– Вы стали говорить мудрее. Но в том, что Храбриков поступает так, разве не виноваты вы сами?
– Виноват. Я теперь понимаю. Вы занесете это в протокол?
– К сожалению, это мой долг, Петр Петрович. К сожалению.
25 мая. 19 часов 15 минут
СЛАВА ГУСЕВ
Когда кончили рассказывать байки и очередь дошла до Гусева, он был уже натянут, словно тетива, хотя лежал развалясь, непринужденно. Пока говорил дядя Коля, Слава пристально смотрел, как окончательно скрылись в воде сучья, воткнутые им для контроля, прикинул по часам и высчитал, что вода поднимается стремительно, примерно по дециметру в час.
Островок таял на глазах, но он не подавал вида, зная, что остальные не заметить этого не могут, а если и говорят о другом, то только для того, чтобы потратить время, чтобы не дергаться понапрасну. Но теперь, когда очередь дошла до него и Орелик сказал: "Валяй, Славик!" – он резко вскочил.
– Вот она, моя байка, – сказал Гусев, озираясь по сторонам. – Видите, какое стихийное бедствие!
Никто ему не возразил, даже Валька Орлов, и Слава матюгнул себя в душе за утреннюю покорность. Теперь это было очевидно, настолько очевидно, что становилось тошно. Надо было настоять на своем тогда, пусть всем промокнуть, даже заболеть в результате, но перенести лагерь вброд. И хотя, по логике, Орелик был прав, предлагая вызвать вертолет, кроме логики, на свете были еще кое-какие вещи, и уж он-то, Гусев, это прекрасно знал.
Да, знал поговорку – на бога надейся, а сам не плошай, всегда носил при себе, всегда ей следовал, но вдруг вот поддался агитации Орлова и дяди Колиному незаметному попреку, сравнил себя с "губернатором", уличил вдруг в себе его черты, озяб и сдался. "Немного же, немного было надо тебе", корил он себя, думая о том, как спокойно сидели бы сейчас под триангуляционной вышкой, безбоязненно оглядывая речную стынь, и не думали ни о каком вертолете.
Успокаивая себя, стыдя за нервность, которая сейчас передастся другим, Гусев обошел остров.
Южняк сменился северным ветром, вода покрывалась тонким льдом, но большое пространство не оставалось неподвижным, и ледок ломался, позвякивая и качаясь в темнеющей воде. Теперь территория, свободная от воды, походила на язык длиной метров в семь Со временем язык превратится в снежный гребень, – впрочем, язык или гребень, какая разница, – если не подойдет вертолет, язык превратится в гребень, а гребень скроется под водой.
"Что тогда?" – думал Слава, прикидывая наихудшие варианты.
До холма, где стояла триангуляционная вышка, было метров двести. Утром четыре пятых из них Слава и дядя Коля прошли пешком, изредка оступаясь, и лишь последние тридцать метров он двигался по пояс в воде. Теперь дорога к вышке была неодолима, он понимал это: упущено слишком много времени.
Скрывая озноб, охвативший его, Слава подошел к палатке. Костер угас кончился хворост, – только в его глубине изредка попыхивали угольки, отдавая последнее тепло. Гусев погрел над ними руки, велел Семке настраиваться на аварийную волну, но радист не шелохнулся. Слава вопросительно поглядел на Семку, почувствовал, как его опять пронзил жар. Он отер со лба выступившую испарину, поторопил Петрущенко:
– Давай, не телись!
Семка поднялся, затоптался на месте и шевельнул посиневшими от холода губами:
– Славик, антенна упала!
Гусев вскочил, – в глазах поплыли круги, – он обернулся к кустам, куда тянулась антенна. Шест, за который была зацеплена проволочная нить, их единственная связь с лагерем, лежал в воде.
Он ругнулся, переходя на крик, но его остановил дядя Коля:
– Не стали тебя будить, – сказал он. – Ты прикорнул, а дрын свалился. Видно, подтаял снег.
"Верно, – отметил Гусев, – снег, в который воткнута подставка для антенны, осел, может, даже растаял, и все свалилось", – но спросил, холодея вновь, чувствуя недомогание:
– Чего же не разбудили?
– Какой толк? – сказал Орелик не так беспечно, как утром. – Лезть в воду? Ты уже заболел. Хватит.
Гусев оглядел их – посиневшего, виноватого Семку, угрюмого дядю Колю, Орелика. Эти рационалистические идеи Орелика уже давно надоели ему, он захотел сказать по этому поводу что-нибудь резкое, грубое, но сдержался, насупился, взвешивая положение, измеряя пространство до вышки, где было спасение, до неба, откуда спасение не приходило, до места с антенной ниточке к спасению.
Из трех вариантов этот был самый близкий, самый простой.
Не говоря ни слова, Гусев медленно, но твердо двинулся по острову в сторону, где лежал, почти затонув, шест, и равномерно, не сбавляя и не прибавляя скорости, вошел в воду.
– Славик! – заорал сзади Семка, бросаясь за ним и шлепая по мелководью. – Славик! Я сам!
– Назад! – прикрикнул Гусев, оборачиваясь, и снова рявкнул: – Назад!
В приказе его были нотки, незнакомые Семке, он послушался и побрел обратно.
Гусев шагал дальше. Удивительное дело, вода не казалась теперь ледяной. Он был уже по пояс, поражаясь, как быстро поднялся уровень, прикидывая, что, верно, кроме подъема уровня, резко осел, стаял снег под водой, соображая не к месту, что неожиданный ледоход может ускорить подъем реки, и уж тогда, тогда...
Гусев хмыкнул, отгоняя дурные мысли, взялся одной рукой за скользкие ветки куста, подхватил шест с антенной, воткнул его вновь. Над водой, перерезая небо, протянулась черная нить.
Слава повернулся, чтобы идти назад, сделал несколько шагов, но сзади с плеском вновь обрушилась подставка. Разгребая ледок, он вернулся, теперь уже обеими руками всадил шест в дно. Мерзлая земля под снегом, однако, не поддавалась, шест не держался, и Гусев, обернувшись к острову, крикнул Семке:
– Передавай! Я стану держать!
Издали он увидел, как Семка напялил наушники, засуетился возле своей машинки, затих.
– Давай аварийку! – крикнул хрипло Гусев. – Требуй срочно вертолет!
Семка и Орелик с дядей Колей сгрудились на острове в одну темную кучу и затихли.
Гусев услышал тихий плеск воды, какое-то журчание и чмоканье.
Он любил воду, любил купаться, не вылезал, бывало, из речки в детстве. Умел таскать раков, рыбачить, закидывая всевозможные снасти, ловить и бреднем, и неводом. С детства обученный плавать отцом – тот бросал его с лодки и, подставив корму, потихоньку отплывал, – он мог часы проводить в воде. Но не в такой воде.
Держа обеими руками шест с антенной, опираясь на него, Гусев ощущал онемелость всего тела. Только голова была горячей. Незаметно для него в сознании стали наступать провалы. Синяя вода перед глазами вдруг становилась серой, чернея, изменяя цвет, неожиданно становилась красной и за то время, пока все возвращалось на место, приобретала прежние краски. Гусев отключался. Звуки долетали до него с опозданием, как бы сквозь плотную шапку с ушами, обвязанными поверх еще и шарфом. Он забывал, где находился, и, едва приходил в себя, усилием воли заставлял опомниться.
Когда Семка принял ответную морзянку, узнал из нее, что вертолет вышел, и заорал, надрываясь, на радостях, Гусев его не услышал.
Он стоял, прислонясь к шесту, теряя сознание, слух и волю. Новый крик дошел до него с трудом. Он едва повернул шею.
Три тени на острове подпрыгивали, мельтешили. Отпустив шест, рухнувший тут же, Гусев пошатнулся, упал в воду, но, мгновенно придя в себя, поднялся.
Ребята приняли его в мелководье, подхватив под руки. С него текло ручьями, и одежда тотчас леденела, покрываясь тонким, хрупким, но въедливым льдом.
Гусев сопротивлялся, с трудом выговаривая слова, но его донага раздели. Командовал дядя Коля. Велев бросить в костер спальник и загородить Гусева брезентом, он содрал с себя рубаху. Семка напялил сразу две пары запасных трусов, Орелик вытянул из мешка трико и кеды. В запасе у дяди Коли обнаружились валенки. Еще один спальник Симонов располосовал ножом, проделав дыры для рук и ног, и Гусев хрипло захохотал. Теперь он походил на черепаху или еще на какую-нибудь странную тварь, но только не на начальника группы.
Желтый, душный дым, валивший от тряпок, резал горло, ел глаза, но дядя Коля держал Гусева у самого огня, чтобы согреть хотя бы чуточку. Брезентовый полог сдерживал, прогибаясь, ветер, костер давал тепло, и Гусев постепенно приходил в себя. Провалы в сознании не проходили. Время от времени он вздрагивал, словно проснувшись, и все-таки мысль действовала, боролась: вертолет не летит, вертолет не летит. А связи больше нет.
Темнота сгущалась. Над головой повисла луна, окруженная туманным кольцом. "Погода переменится, – отметил он. – Возможно, ударит мороз". Он обвел глазами остров. Вода сжимала их все теснее, она плескалась у самой палатки и недалеко от костра. Еще час, а может быть, меньше, и он погаснет. Будет темно и холодно.
Голова походила на ватную, внутри что-то жгло. Он чувствовал, что еще немного – и придется отключиться. Ледяная вода не прощает таких купаний.
Однако надо было что-то делать. От него, начальника группы, требовалось действие. Он отвечал за людей и, упустив время утром, обязан спасти их теперь.
– Вы говорите о квалификации происшедшего? Что же, пожалуйста. Вы предлагаете назвать это халатностью. Если подходить формально, пожалуй, и можно.
– Постарайтесь, пожалуйста...
– Зачем просить.
– Вам не хватит доказательств.
– Экспертиза подтвердила доказательства оставшихся в живых: вертолет мог подлететь к группе со времени первой серьезной радиограммы по крайней мере десять раз.
– Не учитывая...
– Учитывая посадку на месте происшествия и эвакуацию лагеря. Халатностью это не назовешь. По крайней мере в трагическом финале.
– Но хоть вначале-то это была халатность. Я просто не придавал значения! Доверился другим! В конце концов, что вам надо? Что вы хотите со мной сделать?
– Спокойно, Петр Петрович, спокойно. Вы, видимо, утратили чувство меры. Вам кажется все доступным. Вы посылаете вертолет за ящиком спирта. И в этом ящике заключены сразу два преступления: перед людьми Гусева первое, злоупотребление служебным положением – второе. За это придется отвечать.
25 мая. 19 часов 20 минут
ВАЛЕНТИН ОРЛОВ
Валька увидел, как через силу поднялся Гусев. Нелепый в своем странном обмундировании, он приказывал четко и разумно.
В углу палатки лежал ящик с консервами. Их вытряхнули, а ящик разломали, соединив в нечто похожее на плот. Палаточные опоры придали сооружению некоторую надежность. В ход пошла измерительная рейка, а Семка догадался, вытащил за провод из воды шест.
Его разрубили, плотик стал крепче.
Работали молча, насмерть крепя дерево, не обсуждая, что, зачем и к чему. Втайне Орелик упорно надеялся, что вертолет все-таки прилетит и плотик не пригодится. Утром и потом, позже, он был уверен в своей правоте, не собирался отступать от нее и сейчас, обвиняя во всем какие-то иные, не зависящие от них обстоятельства, о которых они не знали, не подозревали и из-за которых так долго не шел вертолет.
Последняя радиограмма, полученная Семкой, вселила, в него окончательную уверенность, что все нормально, и он до звона в ушах вслушивался в тишину, старательно, однако, связывая плот.
Но тишину ничто не нарушало, кроме стука обледеневших ветвей кустарника и прерывистого дыхания людей.
В первое мгновение, когда к этим звукам примешался еще один, похожий на гудение шмеля, Орелик, перестраховываясь, не поверил себе и смолчал. Но голос шмеля крепчал, и он, ликуя, крикнул:
– Ага! Летит!
Оставив плотик, они сгрудились; враз, вдруг, не стесняясь больше друг друга и не таясь, громко и радостно заговорили, а Орелик засвистел пронзительно, переливисто, заложив в рот два пальца, как свистел пацаном. Это было смешно, вертолет находился еще далеко, да и вблизи – разве можно расслышать свист сквозь грохот винтов? Но Орелик заливался, не умолкая, и остальные хохотали, размахивая руками, бросаясь к мешкам, собирая их в кучу, чтобы было удобнее и быстрее грузить.
Шмель возрастал в размере, напоминая теперь уже небольшой темно-зеленый огурец, и в какое-то мгновение Орелик, как и остальные, отметил, что машина пересекает реку, что она совсем и не видит лагерь. Это было так просто, так элементарно. Ведь уже наступили сумерки, и с вертолета могли не разглядеть их.
– Ракеты! – услышал Орлов хриплый крик Гусева, кинулся к мешку, где хранились патронные гильзы со спасительными зарядами, но его опередил дядя Коля.
Огромными прыжками Симонов подскочил к мешку, склонился и в одно мгновение, даже не поднимаясь с колена, выстрелил. Красный шар послушно взлетел вверх, осыпая за собой огненное крошево, а дядя Коля, не давая остыть ракетнице, стрелял и стрелял.
Догоняя друг друга, ракеты тревожно метались по небу, озаряя низкую облачную кисею и черную, жутковатую от красного света воду.
Вертолет, монотонно тарахтя, прошел над рекой ниже лагеря, исчез за деревьями, не заметив сигналов.
Валька словно окаменел. Он стоял на краю пятачка, оставшегося от острова, и глядел, не веря, в ту сторону, куда ушел вертолет. Ему казалось, это шутка или оплошность. Сейчас шмель снова вынырнет из-за тайги и возникнет над ними. Но вертолет исчез, уже не слышалось жужжания, и в упавшей на остров тишине Орлов услышал опять стук обледенелых ветвей впереди, а за спиной – сдержанное дыхание людей.
Он обернулся.
Гусев, дядя Коля и Семка копошились серыми тенями над плотиком. Они молчали, не обронив ни слова с тех пор, как исчез вертолет, и в их движениях Валька увидел ожесточенность.
Медленно, не понимая происходящего, он подошел к товарищам и повторил исступленно:
– Но почему? Почему!!!
Вертолет пролетел мимо, и это было ужасно, глупо, неправильно! Это было ошибкой, только ошибкой! И он не понимал этого, не мог понять!
Гусев обернулся к Орелику, взял его за плечи и крепко тряхнул.
– Валентин! – сказал он осипшим голосом. – Валя! Хватит! Понял? Надо спасаться самим! – И засмеялся хрипло, обадривая: – Ничего! Спасемся! Теперь дай нам бог только силы и терпенья.
Плотик был готов, и Гусев принялся сбрасывать с себя спальник. Его движения казались судорожными, какими-то скованными, и Валька, еще не зная, что затевается, понял: это должен сделать не Гусев, а он.
Истина казалась очевидной, просто элементарной.
Во всем, что случилось, виноват он. Пусть ему хотелось как лучше, но не зря говорится – благими намерениями устлан путь в ад. Его намерение было благим, но теперь, когда от острова, оставалось по нескольку шагов вдоль и поперек, это не имело никакого смысла. Вода поднималась, и жизнь их группы зависела от кого-то одного.
Валька видел, как раздевался Гусев. Как готовился он в третий раз сегодня войти в ледяную воду. И он не должен, не имел права допустить этого.
Орлов скинул с себя телогрейку, подошел к плоту, оттеснил Гусева, который уже склонился над плотом, аккуратно сматывая шнур.
– Теперь я! – повторил Валька. – Теперь я!
Он заметил на себе серьезный, взвешивающий взгляд Славы и столкнул плот на воду.
– Слышишь, Орелик, – оттянул его за рукав Слава. – Я тебе ведь сказал. – Начпартии смотрел на Вальку с укором. – Я сказал: сила и терпенье. Нам нужны сила и терпенье. – Он хрипло, с привистом дышал. – Не сердись, – продолжал Слава, – понимаешь, у нас такая работа. А у тебя не хватит сил, чтобы добраться до вышки. Я не уговариваю тебя. Дело не в этом. Дело во всех нас. Нам надо спастись обязательно всем. До единого, понял?
Валька поднялся. Славины слова были правдивы. Ни мгновения не сомневаясь, больше того, зная свою вину, он готов плыть к берегу. Но он не мог поручиться лишь за одно: что доберется.
– Ты болен, – сказал Валька, думая о том, что Гусев тоже может не добраться.
– Я смогу! – ответил Слава. – Я должен, понимаешь, должен доплыть. Он помолчал, потом добавил, обращаясь к дяде Коле: – Ты будешь старшим, Симонов! Если что случится со мной, притяните плотик назад, и попробует следующий.
Слава пожал Валькин локоть, вступил в воду, сделал несколько шагов и, оступаясь, проваливаясь, стал толкать плотик перед собой.
Сперва глубина доходила ему до пояса. Потом он стал скрываться по грудь. Затем поплыл, навалясь на плотик, наполовину топя его и часто передыхая. Ветер резко похолодал, там, где только что прошел Слава, вода сразу сковывалась тонкой коркой льда.
Орлов травил бухту шнура, вглядываясь в темень, которая стушевала Славу. Он слышал плеск воды, легкое потрескивание непрестанно нарастающих льдин и клял, беспрестанно клял себя за утреннее благоразумие, за свою правоту, которая теперь обходилась такой ценой.
Ни на минуту страх за себя не навещал его. Страха вообще почему-то не было, но была вина, вина перед товарищами, и теперь, когда Гусев, сказав свои слова, исчез в сумерках, тараня плотиком ледяную воду, это чувство вины, которую ничем невозможно искупить, вновь овладело Ореликом.
Дрожа на ветру, он нетерпеливо вслушивался в звуки плещущейся воды и шуршащего льда, определяя про себя расстояние, которое осталось Славе.
То, что делал сейчас Гусев, про себя Орелик называл подвигом, боясь даже думать о мере этого поступка.
Не раз он читал, много слышал о людях, попавших в ледяную воду. Это всегда плохо кончалось – речь не шла, конечно, о каких-нибудь суперменах, сверхзакаленных моржах, – люди заболевали.
Воспаление легких было самым легким минимумом, и Валька вспомнил, словно кадры из старой ленты, как лежал он, подхватив двустороннее крупозное воспаление легких, в больнице. Это было поздней осенью, он щеголял в болонье и без шапки, подражая моде, потом стал потеть, харкать кровью, свалился, теряя даже сознание.
Не к месту, не вовремя Орелик вспомнил вдруг, как сидел, выздоравливая, на подоконнике в больничной пижаме, махал рукой демонстрантам – мимо больницы текли яркие октябрьские колонны – и как было сразу и весело и грустно.
Ему, студенту, симпатизировали молодые сестры, впрыскивавшие небольные уколы пенициллина, врачи, любившие при случае поболтать о науке, ему делались поблажки и послабления, и Вальке жилось, признаться, неплохо там, в этой больнице, даже нравилось, если бы не один старик.
Старик этот лежал в коридоре – мест не хватало, – его изможденное, морщинистое лицо напоминало коричневую кору усохшего дерева, и старик кивал по утрам Вальке: его кровать стояла против открытой двери в палату. Они не говорили, однажды только Валька остановился на минуту возле него, и старик сказал ему, что у него три таких же, как он, сына. Валька кивнул, стараясь поприветливее улыбнуться, но больше говорить не стал, думая иногда, где же эти сыновья: к старику приходила только жена.
Читая или просто глядя в окно, Орелик часто ловил на себе взгляды старика и смущался, но тот улыбался одобрительно одними глазами, прикрывая веки, поворачивался к стене и утихал. Во взглядах этих, в пристальных разглядываниях старика Валька улавливал странное любование им, Валькой, а иногда зависть.
Он тогда не очень понимал это.
Понял позже.
Однажды утром, проснувшись, он пошел в коридор поразмяться и, только возвращаясь, заметил, что кровать, где лежал старик, аккуратно застелена.
– Выписали? – спросил он у медсестры, красноносой и конопатой.
– Выписали, – ответила она, сморкаясь, но позже, от врача, узнал, что никуда старика не выписали.
Валька понял стариковские взгляды, и ему захотелось плакать. Глотая комок, засевший в горле, он подумал тогда впервые в своей жизни: "Как ужасно, что есть смерть!"
Да, смерть была ужасна, она непоправима – нет ничего страшней даже мысли о смерти. В этом он убедился тогда.
Его долго не выписывали: то подпрыгивала, то падала температура, был сухой плеврит. Наконец, после утреннего обхода, врач объявила, что ладно, так и быть, пусть собирается домой, и Валька понесся по больничному коридору, едва не сшибая нянечек и больных, к телефону, который стоял в приемном покое.
Там никого не было, он набрал мамин рабочий телефон и, изменив голос, внушительно и сердечно объявил Маргарите Николаевне Орловой, что ее сын, Валентин Орлов, скончался.
Он тут же захохотал, выдав себя, мама обругала его дурнем, а приехав за ним на такси, сказала в машине, что ей делали укол и приводили в себя нашатырем.
Мама не была у Вальки нервной дамой – работала инженером на производстве, после ухода отца к другой женщине стала курить и как будто немного огрубела, не проронив ни слезинки и не дрогнув даже лицом, когда отец решился на свой шаг, – и Орелик вспомнил старика. Вспомнил, как лежал он, уткнувшись в подушку. Нет, дело тут не в чувствительности. Дело в том, что невыносима даже мысль о смерти.
Травя бухту веревки, прислушиваясь к плеску, доносившемуся из мрака, Орелик подумал без переходов о том, что ведь вот сейчас, сию минуту, может настать это ужасное, даже сама мысль о чем страшит.
Он вслушивался в плеск плотика, который то возникал, то замирал. А вдруг Гусев затихнет сейчас? Затихнет навсегда?
Валька порывисто дернул шнур. Он натянулся, а Слава крикнул из мрака:
– Чего?
Это отрезвило Орелика. Он ответил:
– Норма!
Но мысль о том, что, в гибели Гусева или кого-нибудь еще будет повинен он, только он, не отпустила его.
– Итак, протокол заполнен. Осталось его подписать.