Текст книги "Любовь властелина"
Автор книги: Альбер Коэн
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 56 страниц) [доступный отрывок для чтения: 23 страниц]
И точно как я в этот момент, большой бабуин в клетке говорит громко, с энергичными жестами, говорит по-хозяйски с бабуинихой, которая смотрит на него восхищенными глазами. Он такой обаятельный, вполголоса говорит она старой подруге-бабуинихе, которая уже вышла в тираж, у него такая милая улыбка, я знаю, что в душе он очень добрый. А пауки! Вам знакомы нравы пауков? Они требуют, чтобы самец доказывал свою любовь, совершая прыжки! Вот так. – Поджав ноги, он перепрыгнул через столик. Внезапно устыдившись, почувствовав себя смешным, он закурил сигарету, лихорадочно заглатывая дым. – Это чистая правда, я могу показать вам книгу. А если муж не прыгает и не кружит целыми днями, что поделаешь, он лишается привязанности паучихиной души, и она вскоре отправляется к морю с новеньким паучком, который вовлечен в эту любовь всего лишь несколько дней и потому прыгает и скачет с удовольствием. Это паучок-негр! Знайте, они обожают негров, но это секрет, они шепчутся об этом между собой ночью при свете луны, подальше от их белых партнеров. И вот у ласкового моря, шумящего прибоем, несчастный совершает прыжки пяти, шести или даже семи сантиметров в высоту, и тогда она обожает его.
Он остановился, радостно ей улыбнулся, он наслаждался своими паучками и даже забыл про третий межреберный промежуток. От удовольствия он подбросил вверх орден командора и поймал его на лету.
– Но вдруг – трагедия! Примчался третий паучок и его пируэты даже лучше, чем у негра! И тогда паучиха говорит себе: вот он явился, сказочный паучок, паучок ее мечты! Развод! Третий брак! Пьянящая поездка к новому морю с новым паучком! Медовый месяц в Венеции, где дурочка на полную катушку наслаждается камнями и красками, упивается своей «артистицкой» натурой и вовсю щурится, чтобы лучше разглядеть гениальный желтый мазок в углу картины и обнаружить там тысячу чудес, а вокруг пасугся на эстетических пастбищах тысячи овец, и так ей хорошо в этой Венеции, потому что кругом поэзия, а поэзия кругом потому, что полно банковских билетов в бумажнике и номер у них в дорогом отеле.
Но поскольку на исходе шести недель бедный третий муж скачет куда как меньше, он обессилел и погряз в супружеской рутине, он подустал от физиологического начала и вновь задумался о социальном, что надо бы продолжить работу и пригласить ван Вриесов, он стал рассказывать о своем карьерном росте и болях в коленях, и она внезапно поняла, с присущей ей возвышенностью, как же ошибалась в нем. Без этого никогда не обходится, без внезапного понимания, как же она ошибалась. И тогда она решает поговорить с ним честно и благородно, и, для пущей торжественности, водружает на голову высокий золотой тюрбан. Дорогой третий паучок, говорит паучиха, стиснув мохнатые лапки, будем достойны друг друга и расстанемся красиво, без ненужных упреков. Давай не станем портить бесполезной перебранкой светлые воспоминания о пережитом счастье. Я буду говорить тебе правду и только правду, дорогой мой, а правда в том, что я больше не люблю тебя. Без этого тоже никогда не обходится, без фразы «я тебя больше не люблю». Притворяться было бы низостью, продолжает она. Что делать, дорогой мой, я ошиблась. От всей души своей я поверила, что ты вечный паучок. Увы! Знай – в моей жизни важное место занял четвертый паучок. Они любят говорить «занял важное место», а не «сплю с ним». И вот она продолжает, милашка, движимая все более возвышенными чувствами. Видишь ли, я люблю его всем сердцем, потому что он паучок из паучков, редкой, можно сказать, души паучок, наделенный высочайшими моральными качествами. Сам Господь пожелал, чтоб он встретился на моем пути. Ах, как я страдаю, ведь я, очевидно, наношу тебе смертельный удар! Но что поделаешь? Я хочу жить по законам правды, я не умею лгать, мои уста и моя душа должны быть чисты. Прощай, дорогой, и думай иногда о твоей малышке Антинее. Или же она предлагает в конце своей речи последний раз переспать, в знак искреннего расположения и на добрую память. Но чаще всего она в заключение говорит: «Ну, будь сильным, и останемся друзьями».
Я ненавижу ее! – вскричал он, стукнув кулаком по столу так, что зазвенели бокалы. – Я ненавижу ее, ведь она никогда не признается: все случилось потому, что этот четвертый паучок – новенький и ему пора сменить третьего. Нет, они всегда говорят о новой любви, как о повороте судьбы, о неизбежности, о сладкой тайне, о пире духа! И вот, виляя душой и задом, она отправляется в Египет с четвертым, который однажды тоже ее разочарует, когда она обнаружит, что у него бывает печеночная колика, точно так же, как у мужа!
А мушки-толкунчики! Он тоже должен проявить силу, несчастный самец этой мушки! Мушка требует. Ах, ну да, я уже вам о них рассказывал. А еще канарейка! Для канарейки, чтобы она согласилась ощутить любовное волнение и, как следствие, снести яичко, необходимо, чтобы несчастный кенар был спортивен и энергичен, чтобы я свиристел громче других канареек и чтобы я грозно топорщил перышки на шейке, танцевал бандитские танцы и воинственно поднимал крылья! Бедный я, бедный! А если я буду мирным, она от ярости выклюет мне глаза.
Он замолчал. Повертев сандаловые четки на пальце, он представил себя выходящим из мастерской татуировщика, а затем лежащим на полу номера в отеле, успокоенным навеки, со скрещенными на груди руками, под светом горящей всю ночь лампы, со скрещенными на груди руками и с дырочкой над соском, и с черными крапинками пороха вокруг раны. Нет, не дырочка, он же выстрелит в упор. Горючие газы, попав в рану, разорвут кожу в форме звездчатого креста. Он повернулся к Ариадне.
– Все ужасные слова, которые я говорил и о которых сожалею, про самок и бабуиних, я говорил, и не могу помешать себе их повторить, лишь потому, что меня бесит, насколько женщины не соответствуют тому, какими они бы могли быть, не соответствуют их образу в моем сердце. Они же ангелы, я это знаю. Но почему за ангелом прячется доисторическая дикарка? Послушайте мой секрет. Иногда я внезапно просыпаюсь ночью, задыхаясь от ужаса. Как же возможно, что они, тихие и нежные, мой идеал и моя религия, как они могут любить горилл с их обезьянничаньем? Мои ночные кошмары оттого, что женщины, венец творенья, вечные девственницы, вечные матери, пришедшие из другого мира, чем самцы, во всем превосходящие самцов, что женщины, пророчицы и провозвестницы светлого будущего человечества, человечества, ставшего человечным, что мои обожаемые женщины с потупленными глазами, светочи нежности и милосердия, вот что меня ужасает, что их может покорить сила, то есть способность убивать, это и мой позор, что они так унижены своим преклонением перед силой, это мой ночной позор, и я никогда не пойму их, и я никогда не приму этого! Они настолько большего стоят, чем те туземные царьки, которые их привлекают, вы понимаете? Это неразрешимое противоречие для меня мука мученическая, как же это моих божественных созданий влечет к волосатым злодеям! Да, божественных! Разве это женщины изобрели дубины, стрелы, копья, греческие огни, бомбарды, пушки, бомбы? Нет, это сделали сильные, их мужественные возлюбленные. И тем не менее женщины обожают Его, моего соотечественника, пророка с грустными глазами, который есть любовь! И что? А то, что я ничего не понимаю.
Он взял четки, посмотрел на них, как будто хотел их понять, положил на стол, прошептал, улыбнувшись, никому не предназначающееся «спасибо», промурлыкал пасхальный гимн. Внезапно, заметив, что она смотрит на него, он дружески махнул ей рукой.
– Од была моей женой. Все последнее время нашего брака, поскольку я отошел от общества и сбросил маску преуспевающего политика, поскольку я уже больше не был презренным министром, святой бородатый бедняк, я перестал разыгрывать фарс сильной личности, и вот когда я сказал ей, как ужасает меня ее угасающая любовь, как мучает меня ее отношение ко мне будто к пустому месту, ко мне, еще недавно могучему властелину, о, как она отмалчивалась, о, какое каменное у нее было лицо, о, тот день, когда в нашей комнатушке я, чтобы заслужить ее милость, сам вымыл посуду, и уронил тарелку, и извинился, идиот, о, какое мне ответом было вялое презрение, презрение самки. Я был беден, а значит, слаб, я больше не был влиятелен, я больше не был гнусным победителем. Теша себя напрасной надеждой, я сказал ей, как я страдаю, что она больше не любит меня, надеясь, что если она поймет, то заключит меня в объятья, и я ждал добрых слов, ждал, приоткрыв рот от горя. Я ждал, я верил в нее. Ты ничего не скажешь мне, дорогая? Мне нечего тебе сказать, отвечала самка бедняку, отвечала побежденному. Она окаменела и замкнулась, потому что я звал ее на помощь, я нуждался в ней. Мне нечего тебе сказать, повторила самка с идиотским видом императрицы в изгнании, оскорбленной нищим, молящим о нежности. И ведь это была та самая женщина, которая обожала меня первое время, хотела быть моей рабыней, когда я был сияющим победителем.
Он закурил сигарету, глубоко затянулся, чтобы подавить рыдание, улыбнулся и вновь дружески помахал Ариадне.
– Пятый прием – жестокость. Они жаждут ее, она нужна им. В постели, пробуждаясь, они готовы задушить меня в объятиях за прекрасную жестокую или же любимую ироничную улыбку, а я-то хочу только одного, от всего сердца скорей намазать для нее хлеб маслом и принести чай в постель. Желание это я, конечно, подавляю, ведь поднос с завтраком странным образом способен ослабить ее страсть. Ну и я, бедный, растягиваю губы в улыбке и демонстрирую мои отростки, чтобы создать впечатление жестокости, и тогда она останется довольна. Несчастный Солаль, они ему это столько раз доказывали! Как-то ночью, после известной гимнастики, в которой они находят удивительную привлекательность, она не преминула промурлыкать мне что-то типа: «Ах, злой мальчик, как он был вчера со мной жесток». С благодарностью, вы представляете себе? Вот так Элизабет Уонстед поблагодарила меня за жестокие прихоти, которые я вопреки себе вынужден был выдумывать, поблагодарила меня, поглаживая мое обнаженное плечо. Ужасно!
Он замолчал, задыхаясь, глаза его стали безумными, как у плененного тигра. Она внимательно посмотрела на него. Элизабет Уонстед, дочь лорда Уонстеда, самая элегантная студентка Оксфорда, была такой изысканной, высокомерной и красивой, что она ни разу не решилась заговорить с ней. Элизабет Уонстед, голая, с этим человеком!
– Нет, мне слишком противно, я не могу больше. Я бы предпочел соблазнять собаку. Да, знаю, я повторяюсь. Это особенность моей нации, страстной, влюбленной в свои истины. Почитайте пророков, священных зануд. Чтобы соблазнить собаку, мне не надо ни тщательно бриться, ни изображать сильную личность, я могу просто быть добрым к ней. Достаточно погладить ее по голове, потрепать за ушами и сказать «хорошая собачка; я тоже хороший», и собака завиляет хвостом и полюбит меня настоящей любовью, будет глядеть на меня преданными глазами, будет любить меня, даже если я старый, страшный, нищий, всеми отвергнутый, без паспорта и без орденов, будет любить, даже если я лишусь тридцати двух отростков во рту, и, о чудо, будет любить меня, даже если я слабый и нежный. Я уважаю собак. Все, с завтрашнего дня приручаю собаку и посвящу ей свою жизнь. Или же попробовать стать гомосексуалистом? Нет, как-то все же неприятно целовать усатый рот. Вот еще, кстати, о женщинах: эти непостижимые создания любят целоваться с мужчинами, что само по себе ужасно.
Он бросил на ковер затравленный взгляд, заметив на нем муху, жуткую жирную блестящую синевой тварь, он таких ненавидел. Осторожно приблизившись к стене, он обнаружил, что это всего лишь пятно. Успокоившись, он улыбнулся своей гостье, скрестил руки на груди, шаркнул ногой с намеком на балетное па, и опять ей улыбнулся, внезапно сделавшись невыразимо счастливым.
– Хотите, я покажу вам, как умею жонглировать? Я могу жонглировать шестью разными предметами, а это очень трудно, у них ведь разный вес и объем. Например, банан, слива, персик, апельсин, яблоко, ананас. Хотите, я позвоню метрдотелю и он принесет фрукты? Нет? Жалко.
Он прошелся вдоль комнаты с нарочито рассеянным видом, стройный, с растрепанными волосами, сознающий свое обаяние, такой экстравагантный с этим болтающимся на шее орденом. Подойдя к ней, он предложил сигарету, она отказалась, затем предложил шоколадные батончики, она опять отказалась. Он обреченно развел руками и вновь заговорил:
– А я тоже в ванной сам себе рассказываю истории. Сегодня утром я рассказывал про свои похороны, это было приятно. На похороны пришли котята с розовыми бантами, две белки под ручку, черный пудель с кружевным жабо, два утенка в кофтенках, овечки в пастушьих шляпках, козочки в вуалях, голубки в шалях, ослик в слезах, жираф в купальном костюме тысяча восемьсот восьмидесятого года, толстолапый львенок, жующий сельдерей, чтобы доказать, что всех добрей, мускусный бык, пахнущий живым весельем и изысканными манерами, маленький близорукий носорог, такой славный со своими очками в черепаховой оправе и позолоченным рогом, младенец-гиппопотам в нагрудничке из вощеной ткани, чтобы не пачкаться во время еды, но он никак не может доесть суп. Ныли еще семь щенков-дружков в выходных костюмах, каждый горд своей матросской блузой и свистком на шнурке, они пили через соломинку клубничный сироп и зевали, прикрывая рот лапкой, поскольку скучали на этих похоронах. Самый маленький щенок, на каждой лапке башмачок, в нарядном платьице и кружевных панталончиках, он прыгал через веревочку, а мама им любовалась, беседуя при этом с госпожой саранчой с глазами холодными, как вода в пруду. Эта саранча так религиозна, она обожает коронации и роды у королев. А славный маленький щенок прыгал через веревочку и рассказывал стишок, аж весь запыхался, и хотел, чтоб его похвалили. Закончив, он вцепился в мамину юбку и посмотрел на нее с любовью, чтобы она поцеловала и похвалила его, но она ответила ему по-английски, что занята, Mother is busy dear, и даже на него не взглянула, так она заслушалась сплетен, которые стрекотала саранча и при этом вязала, тогда щеночек снова стал прыгать и повторил стишок, а в это время совсем рядом, умирая от зависти, маленький броненосец придумал на ходу стишок для своей тетушки. На моих похоронах были еще, конечно, бессчетные еврейские носы в сапожках на маленьких ножках, карлица Нанин плясала вприсядку много раз подряд, а ее окружали семеро котят, заяц-холостяк, читающий псалом, грустный олененок из царских хором, в шелках пингвинята – им цилиндры маловаты, все едут-едут-едут в маленьком автобусе, стоят и болтают, как толпа раввинов, а святей всех в тройных шелках пингвин и есть великий раввин. Мне продолжать?
– Да, – сказала она, не глядя на него.
– А еще там был пекинес, чтоб уважать себя заставить, он говорил время от времени «что является неоспоримым» или еще «я допускаю», и были бобры, настолько добры, что один для сердца мне дырку прогрыз, и был коала в тирольской шляпе, он читал надо мной погребальную речь, но все время сбивался, и была там моя кошечка Тими, во вдовьем трауре, она сморкалась в платочек, горестная кокетка, и ее траур вызвал острый, как иголка, интерес весьма серьезного ежа, я когда-то с ним познакомился в кантоне Во, и он искренне рыдал, пока моя кошечка, скинув вдовьи одежды, вылизывалась на поросшей травой могилке и грелась на солнышке, прерываясь лишь затем, чтобы взглянуть из-под ладони на карликовых пони, в перьях и тюрбанах, которые для пущей торжественности били передними копытами, а потом вставали на задние. Еще обезьянка в бархатной панамке играла польку на аккордеоне, пытаясь изобразить орган, а безумец-котенок, ничего вокруг не понимая, изображал арабского скакуна, чтобы им все любовались, и презлого притом скакуна, готового нестись в атаку на кого угодно когда угодно, воинственно прижав уши и выставив вперед плюмаж, он наводил ужас на утят, что конфетки едят и хохочут как безумные. Вот он, погребальный кортеж моего сердца, которое зарыли в землю, и это прелестно, чудесно, лучше не придумаешь. Теперь мое сердце погребено, оно более не со мной. Кладбище опустело, все пошли домой, только одна муха намыливает лапки перед моей могилой с довольным видом и еще я стою, бледный и пустой. О чем вы думаете?
– А какой стишок рассказывал щенок? – помолчав и взглянув на него, спросила она.
– Маленький ссенок коворит мамусе: «Мамоська, послусяй, я вырасту больсой-больсой, за короля пойду я в бой – в высоких сапогах, и в куртке в галунах, и в сапоське с кокардой, и с трубоськой в зубах». Вскрисит король тогда: «Скорей подать сюда три костоськи, три хлебца, от всего королевского сердца хочу их ссенку я в награду дать – столь смелых ссенков надо нам награздать!» У щенка дефект дикции, – серьезно объяснил он. – Говорит «ссенок» вместо «щенок», «костоська» вместо «косточка».
– А какой стишок рассказывал маленький броненосец?
– Броненосец Титату говорит своей тетушке: «Тетя, тетя Титату, проглотил я самолетик, у меня болит животик и вообще я весь в поту».
– А кошечка Тими – это настоящая кошка?
– Да, настоящая, но только она умерла. Я специально для нее снимал виллу в Бельвю, потому что она не была счастлива здесь, в «Ритце». Да, целую виллу лишь для нее одной, чтобы она могла карабкаться по деревьям, точить когти, гулять по лугам и вдыхать запахи природы, прыгать, охотиться. Я обставил для нее гостиную с диваном, креслами, персидским ковром. Я любил ее, буржуйку, привыкшую к комфорту, капиталистку, развалившуюся в кресле, но при этом анархистку, она ненавидела слушаться, когда я приказывал ей лежать, вороватый ангел, ее мордочка была всегда серьезной, даже когда она резвилась, заводик по производству мурлыканья, маленькая щекастая и хвостатая женщина, молчаливая усатая дамочка, воплощенные мир и нежность, замершие у огня, – и вдруг такое достоинство, такая отстраненность, величие, как у древнего зверя из легенды.
Лишь с Тими я мог без нежелательных последствий быть нежным, юным, дурашливым. Тими была игристой и шипучей, как шампанское, ее мордочка заострялась, когда она чуяла ласку, глаза закрывались – нежная сообщница, прикрывающая глаза, когда в сотый раз я говорю ей, что она моя милая, набегавшись, она, вся еще взъерошенная, ложилась на солнышко, подставляла солнышку нос и считала, что ей неплохо живется: неплохая жизнь на теплом солнышке, о, как я любил ее пустые в этот момент глаза! Как старательно она, вдруг оживившись, совершала на солнышке свой обычный туалет, и вылизывала задние ножки, приподнимая их жестом музыканта, играющего на контрабасе, останавливалась, чтобы ошеломленно посмотреть на меня, попытаться меня понять, и о чем то задумывалась рассеянно, маленький мыслитель, разомлевший на жарком солнце. Когда я возвращался от людей, это было мое маленькое счастье, вдали от злых обезьян в черных пиджаках и полосатых брюках вновь видеться с ней, всегда готовой следовать за мной, верить мне, благодарить меня, потершись своей невозмутимой головой о мою руку, головой, в которой не было обо мне ни одной плохой мысли, моя дорогая совершенно не была антисемиткой.
Она понимала больше двадцати слов. Она понимала «пойдем», «внимание, злая собака», «кушать», «рыбный паштет», «вкусная печенка», «поздоровайся», «скажи спасибо», – это надо было произносить «кази сисибо», и тогда она терлась головой о мою руку, благодарила. Она понимала слово «муха», означавшее для нее всякий летучий насекомый народец, и надо было видеть, как моя охотница устремлялась к окну в поисках добычи. Она понимала «плохая киса», но была не согласна с этим и протестовала. Она понимала «на» и «иди сюда». Но она не всегда подходила, такая моя независимая, когда я говорил ей «иди сюда». Зато как она прибегала, любезная, старательная, изящная, как лучшая манекенщица знаменитого кутюрье, когда я говорил ей «на»! А стоило сказать ей «ты меня огорчаешь», она трагически мяукала. Когда я говорил ей «между нами все кончено», она залезала под диван и страдала. Но я вытаскивал ее оттуда тросточкой и утешал. И тогда она дарила мне кошачий поцелуй, лизала один раз руку шершавым язычком, и мы вместе с ней мурлыкали, она и я.
Бедняжка целыми днями была одна на огромной вилле. Компанию ей составляла только жена садовника, которая утром и вечером приходила кормить ее. И когда она особенно скучала и тосковала по мне, то делала странную глупость – царапала когтями Библию, лежащую на столике в гостиной. Это было как бы каббалистическое действие, заклинание духов, ворожба, направленная на то, чтобы я немедленно появился, как по волшебству, вызванный ее стараниями. В ее маленькой головке существовала такая логическая цепочка: когда я делаю что-то плохое, Он бранит меня, а для этого Он должен быть здесь. Не более абсурдная идея, чем молиться.
Когда я приезжал к ней вечером после своего заместительско – генерального шутовства, как мчалась она огромными прыжками к двери, заслышав звук ключа в замочной скважине, и какая потом следовала супружеская сцена! Я так страдала, говорили ее патетические гортанные мяуканья, ты меня бросаешь совсем одну, это не жизнь! Тогда я открывал холодильник, доставал оттуда сырую печенку и ножницами отрезал ей кусочек, и все налаживалось. Идиллия. Я был прощен. Поводя хвостом от нетерпения и счастья, она выдавала отборнейшие мурлыканья и терлась мордочкой о мою ногу, чтобы показать мне, как она любит меня и какой я молодец, что режу печенку. Когда печенка была уже в блюдечке, мне нравилось не сразу давать ей ее. Я кружил по коридору и по гостиной, и она повсюду торжественно и церемонно следовала за мной походкой маркизы, примерная девочка на первом балу, шикарно одетая; ее благородный плюмаж распушался, она шла за мной на своих чудесных мягких лапках, прелестная дама, танцующая менуэт, легко ступая в дружественном предчувствии лакомства, подняв глаза к священной миске, такая верная и преданная, готовая идти за мной на край света. Мое маленькое поддельное счастье, моя дорогая кошечка.
Если я приходил, когда она была на улице, она издали замечала меня и неслась стремглав через весь луг, как маленький снаряд, – это была любовь. Подбежав, она останавливалась точно передо мной в позе, исполненной достоинства, и медленно совершала круг почета, величественная, кокетливая и спокойная, распушив от радости свой роскошный плюмаж. Потом она выходила на второй круг, приближаясь, обвивала хвостом мои ботинки, поднимала на меня глаза и, деликатно, сдержанно открывая маленькую розовую пасть, просила паштета.
Завершив свою трапезу, она отправлялась в гостиную на сиесту, устраивалась в лучшем кресле – самом исцарапанном, и засыпала, прикрыв мягкой лапкой глаза от яркого света. Но внезапно уши уснувшей Гими вставали торчком, она ловила в окне шум, доносящийся с улицы. Тогда она вставала, неожиданно переходя от сна к внимательному бодрствованию, пугающая и прекрасная, нацеленная на манящий ее шум, а затем устремлялась вперед. На подоконнике, перед оконной решеткой, она застывала на мгновение, с напряженным интересом выискивая глазами невидимую добычу, испуская кошачьи жалобные вскрики желания. Затем, изогнувшись всем телом и упруго приготовившись к прыжку, она кидалась вперед через прутья решетки. Начиналась охота.
Она любила спать со мной. Это была одна из ее целей в жизни. С террасы, где она принимала солнечные ванны или, икая от вожделения, выслеживала воробышка, она, едва заслышав скрип дивана в гостиной, мчалась, запрыгивая в открытую форточку, легонько цокая коготками по паркету. Она бросалась мне на грудь, месила ее лапками, чтобы приготовить себе спальное место. Когда она заканчивала свой ритуальный танец топтания, который родился, быть может, в доисторическом лесу, где ее предки готовили себе ложе из сухих листьев, она устраивалась на моей груди, располагалась, став внезапно крупной и царственной, совершенно счастливой, и маленький моторчик у нее в горле начинал работать, сначала на первой скорости, потом на прямой передаче, и каким же счастьем была эта совместная сиеста. Она клала лапку на мою руку, чтоб быть уверенной, что я на месте, и когда я говорил ей, что она лапочка, она слегка запускала коготки в мою руку, совсем не больно, только чтобы поблагодарить, чтобы показать, что поняла, что мы отлично понимаем друг друга, что мы друзья. Вот, все, я больше не буду соблазнять.
– Хорошо, не соблазняйте, но расскажите о других приемах. Как будто бы я была мужчиной.
– Мужчиной, – сказал он, внезапно оживившись. – Да, мой юный кузен, очень красивый. Который пришел ко мне узнать, как вскружить голову своей дурочке! Назовем его Натан. Поговорить, как мужчина с мужчиной, будет очень приятно. Итак, начнем. На чем я остановился?
– На жестокости.
– Значит, жестокость. Да, мой друг Натан, я понимаю тебя. Ты любишь ее и хочешь, чтобы она тебя любила, но ты не можешь при этом любить собаку, а ведь собака и та лучше, чем она! Ну что же, соблазняй, проделывай эту гнусную техническую работу и теряй свою душу. Приготовься быть ловким и безжалостным. Она полюбит тебя. И в тысячу раз сильнее, чем если бы ты был бедным маленьким Дэмом. Хочешь познать их великую любовь – будь готов заплатить ее гнусную цену, удобряй почву навозом чудес. Но помни, Натан, никакого пыла в самом начале, когда наш подопытный экземпляр еще не ощутил страсть. Твои позиции еще недостаточно прочны, и слишком ярко выраженные проявления жестокости могут оттолкнуть женщину. В самом начале у них еще остается немного здравомыслия. Следовательно, будь тактичен и умерен. Ограничься тем, что дашь ей почувствовать, насколько ты способен быть жестоким. Дай ей почувствовать эту способность между двумя комплиментами: слишком настойчивый взгляд, знаменитая жестокая усмешка, точные злые ироничные замечания или какое-нибудь легкое хамство, вроде того, чтобы сказать ей, что у нее нос блестит. Она будет возмущена, но подсознательно ей это понравится. Так прискорбно, что надо ее вывести из себя, чтобы ей понравиться. Или еще надеть непроницаемую маску, притвориться глухим, симулировать рассеянность. То, что ты не ответишь из показной рассеянности на ее вопрос, собьет ее с толку, но не то чтобы не понравится. Это такая нематериальная пощечина, эскиз будущей жестокости на некоем сексуальном уровне, безразличие самца. Более того, твое невнимание увеличит ее желание привлечь твое внимание, заинтересовать тебя, нравиться тебе, внушит ей смутное уважение к тебе. Она скажет себе – нет, не скажет, а смутно почувствует, – что ты привык не слишком – то слушать всех этих женщин, которые тебя осаждают, и ты станешь ей интересен. Он безукоризненно вежлив, но при случае может быть жестоким, если захочет. И она это оценит. Не я их такими сделал. Ужасно это притяжение жестокости, обещания силы. Кто жесток – значит, сексуально одарен, способен дать некоторые радости, думает подсознание. Господин с некоторой инфернальностью их привлекает, опасная улыбка их приятно тревожит. Они обожают демонический вид. Дьявол им мил. Ужасно это уважение к злу.
Значит, во время процесса соблазнения – осторожность и неспешность. Однако, как только ты ее обуздаешь, можно устремляться вперед. После первого акта, почему-то именующегося любовью, будет даже очень неплохо, при условии успеха и полного одобрения со стороны запинающейся от волнения бедняжки, будет очень даже неплохо, если ты сообщишь ей, что с тобой ей придется немало страдать. Задыхаясь, прижавшись к тебе всем телом, она ответит, что ей все равно и что даже страдание с тобой для нее будет счастьем. Лишь бы ты меня любил, шепчет она, глядя на тебя честными глазами. Они отважно принимают необходимость страдания, особенно до того, как приходится страдать.
Как только она уже полностью отдалась страсти, жестокость можно начать проводить в жизнь. Но дозируй. Будь жестоким умело, с оглядкой. Соль – отличная вещь, но не пересоли. Соответственно, чередуй кнут и пряник, не забывая про обязательные забавы. Коктейль под названием страсть. Быть любимым врагом, приправлять время от времени страсть жестокостью, чтобы она могла сильнее ощутить любовь, быть постоянно в состоянии беспокойства, спрашивать себя, какую же катастрофу еще ей надо ждать, страдать, и особенно от ревности, надеяться, ждать примирений, наслаждаться неожиданными нежностями. В результате она ни разу не соскучится. К тому же, примирения после ссоры делают связь крепче. После холодности или ссоры ты улыбаешься ей, и несчастная, до глубины души переполненная благодарностью, бежит к лучшей подруге и рассказывает ей всякие чудеса о тебе и какой ты, в сущности, добрый. Если ты злой, они всегда рассказывают, что в глубине души ты добрый. Они благодарят тебя за злобу, награждая добротой.
И вот, чтобы она продолжала тебя страстно любить, ты обречен постоянно следить за собой, в частности, всегда приходить на свидания с опозданием, чтобы дичь как следует прожарилась на гриле. Или даже, время от времени, пока она будет ждать тебя, готовенькая и тщательно вымытая, не двигаясь из опасения испачкаться, следует позвонить ей в последний момент, якобы тебе что-то помешало прийти, но ты тем не менее умираешь от желания видеть ее. А еще лучше не позвонить и не прийти. И тогда она готова, она вне себя от отчаяния. Зачем этот шампунь, эти складочки, так тщательно отглаженные, если любимый злодей не пришел, зачем это новое платье, которое ей так идет? Она плачет, бедняжка, она громко сморкается от одиночества, сморкается себе и сморкается в кучу маленьких платочков, промокает покрасневшие и надутые от слез веки, и ее маленький мозг работает и фабрикует новою гипотезу с каждым новым сморканием. Почему же он не пришел? Он заболел? Он стал меньше любить ее? Он у другой женщины? О, она, наверное, ловкачка, она льстит ему! Ну, конечно, она может себе позволить платья от лучших кутюрье! Ох, наверняка он у нее! А только вчера мне говорил… Нет, это несправедливо, я же всем для него пожертвовала! И так далее, вся их сердечная убогая поэма. И на следующий день она будет рыдать на твоем плече, причитая: о злой, о мой любимый, я рыдала всю ночь. Ох, не оставляй меня, я без тебя не могу. Вот, вот гнусная работа, к которой она тебя принуждает, если ты хочешь подлинной страсти.
И вот еще что важно, Натан, если ты увидишь ее такой размягшей и расстроенной, опасайся проявить свою природную доброту. Никогда не отказывайся от жестокостей, которые оживляют чувство и придают ему блеск. Она будет тебя за них упрекать, но она будет любить тебя. Если же вдруг ты будешь так неловок, что перестанешь быть злюкой, она ни словом тебя не упрекнет, но начнет меньше любить тебя. Во-первых, ты потеряешь часть своего очарования. Во-вторых, ей будет с тобой скучно, совсем как с мужем. В то время как с обожаемым злодеем никто не соскучится, тут не зазеваешься, надо же следить, наступило ли затишье, нужно стараться, чтобы добиться милостей, нужно глядеть на него заплаканными глазами, нужно надеяться, что завтра он будет с тобой ласков. Короче, приходится страдать, и это интересно.




























