Текст книги "Великая оружейница. Рождение Меча (СИ)"
Автор книги: Алана Инош
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 22 страниц)
*
Дочки родились с промежутком в два года. Старшую, Владушу, Смилина кормила, зачастую не отходя от наковальни: к воротам кузни прибегала одна из девушек, передавала кричащую от голода малышку кому-нибудь из учениц, а та уже вручала дочку родительнице. На время кормления работницы переставали стучать молотами и с улыбками поглядывали в сторону главной мастерицы, которая, присев на деревянный чурбак, развязывала прорезь в рубашке и прикладывала кроху к груди.
Сестричка Владуши, Доброта, родилась раньше срока на два месяца: Свобода как раз закончила впитывать знания, необходимые для составления карты, и рьяно приступила к воплощению своего замысла, зачастую переутомляя себя. У них со Смилиной на этой почве едва ли не до ссор доходило. Оружейница убеждала жену, чтобы та поберегла и себя, и дитя; Свобода как будто внимала увещеваниям, на некоторое время сбавляла обороты, но потом опять принималась за своё. В итоге с одной из своих вылазок Свобода приплелась с уже льющимися водами и начавшимися схватками. Смилина со старшей дочкой как раз ждали её к ужину; дверь открылась, и княжна с бледным, перекошенным болью лицом осела на пороге. Подол её юбки и шароварчики под нею промокли… Схватив жену на руки, Смилина понесла её в баню. Хоть и поднялось в оружейнице возмущение горячим конём на дыбы, но суровый выговор Свободе она отложила на потом: главное – чтоб и сама супруга осталась жива, и чтоб с маленькой ничего не случилось…
А там стало уже как-то не до поисков виноватых: недоношенной крошке требовалась вся забота, вся любовь, на которую родительницы только были способны. Смилина трудилась в кузне лишь до обеда, а всё остальное время проводила дома, вливая в Доброту свет Лалады, чтоб малышка поправлялась и росла быстрее. Хрупкая, худенькая и слабенькая, девочка даже не кричала, а тонко и жалобно пищала, совсем как котёнок. А тут ещё – дела хозяйственные: пахота, сев… Привязав крохотную дочурку к себе кушаком, Смилина шла за плугом, а Свобода, чувствуя себя ответственной за случившееся, забросила свои исследования и старательно погоняла быков. Девушки хлопотали дома: готовили, стирали, убирали. Едва почуяв под кушаком ёрзанье и писк, Смилина отходила в тенёк, усаживалась на траву и давала дочке грудь. Быки отдыхали, а Свобода сидела рядом, робко и ласково гладя косу оружейницы, её усталую спину и влажный от трудов затылок. Глянув в её печальное, виноватое лицо, Смилина смягчалась сердцем.
– Ну, ладно тебе, ягодка. Не казнись. Что случилось, то случилось. Главное – ты жива-здорова, а малую выходим, вырастим. Не горюй.
И вспахали, и посеяли, и убрали они жито в срок, и сена достаточно заготовили. А Доброта понемногу выправилась, и уже не так жутко стало Смилине брать её на руки: ведь была – ну чисто слепой котёнок, ручонки – как соломинки, а на малюсенькие пальчики оружейница дышать боялась, не то что тронуть… Кормя Доброту, Смилина поддерживала её у груди одной ладонью, и дочка почти вся там умещалась. Ничего, окрепла, быстро прибавляя в весе и наливаясь, как ягодка. Конечно, не была она такой же крепенькой, как её старшая сестрица в том же возрасте, но лишь потому что не добрала силушки в материнской утробе. Нося её на животе под кушаком, Смилина делилась с нею и своим теплом, и силой Лаладиной – как бы донашивала.
Давно уж миновала угроза для здоровья Доброты, дочка подросла и грызла прорезавшимися зубками репку, яблоки и морковку, пробовала мясо и рыбу, но Свобода всё не возвращалась к своим чертежам. Ограничиваясь короткими прогулками на Бурушке, она проводила почти всё время дома, с дочками, хлопотала на кухне и в саду, встречала Смилину вечерами принаряженная и улыбающаяся, но оружейница не чувствовала в ней прежней искорки, былой страсти. Эта новая, «домашняя» Свобода как-то сникла, несмотря на всю свою неувядающую, ошеломительную красу и кипучую жажду деятельности, которую она теперь направляла на домашний очаг и семью с тройным рвением. В доме всё блестело, ровные грядки без единого сорняка приносили богатый урожай, житница ломилась от зерна, дочки подрастали весёлыми и непоседливыми, но чего-то не хватало.
Не хватало прежней Свободы, целый день пропадавшей где-то в горах, а возвращавшейся усталой, но неизменно с жарким, счастливым огоньком в очах.
Как-то ночью Смилина сквозь сон услышала всхлипы. Спала женщина-кошка обыкновенно крепко, но тут сердце вдруг кольнуло. Стряхнув с себя дрёму, она вслушалась. Плакала Свобода… Оружейница застыла с обмершей душой, точно в зимнюю ледяную воду брошенная. Её бесстрашная, никогда не сдающаяся жена, из которой просто так слезы не вышибешь, даже болью, – плакала. Княжна Победа – плакала…
Слушая всхлипы, Смилина не решалась обнаружить своё бодрствование. Ежели Свободу сейчас тронуть – непременно рассердится. Не любила супруга, когда её заставали в слабости. Всегда хотела быть несгибаемой, несокрушимой. И Смилина не тронула её, не стала смущать, но до утра не сомкнула глаз, перебирая в голове тягостные думы, давившие на душу холодными глыбами.
Когда вечером следующего дня она вернулась из кузни, Свобода в простой сорочке и вышитом передничке собирала в корзинку крупную, душистую смородину, а Яблонька ей помогала. Тут же резвились и Владуша с Добротой. Смородину эту Свобода принесла в сад, взяв уже подросшие отводки у вольных, ютившихся на речному берегу кустов. «Там, у речки, её кто угодно собрать может, успевай только… А эта весь урожай нам отдаст», – сказала она. Хоть и не была она белогорской девой с чудотворными руками, но уже на второй год кусты раскидисто разрослись начали плодоносить.
– Здравствуй, лада, – приветливо улыбнулась Свобода подошедшей Смилине. – Ужин тебя ждёт, сейчас за стол пойдём. – И тут же опять потянулась к ядрёным, почти с вишню, ягодкам.
– Погоди, пташка, – целуя её в платок, молвила оружейница. – Парой слов мне с тобою перемолвиться надобно. Наедине.
Свобода выпрямилась, и в черносмородиновом бархате её очей замерцала озадаченность. Сделав Яблоньке знак уйти в дом, она обратила взор на Смилину.
– Ладушка, скажи мне, только честно: всё ли ладно в твоей душе? – начала женщина-кошка. – Нет ли кручины какой?
Заблестев своей обычной лукаво-искристой улыбкой, Свобода бросила в рот несколько ягодок.
– Ну что ты, Смилинушка. Какая кручина? Дел столько, что ни кручиниться, ни скучать некогда… Доброта! – вдруг окликнула она младшую дочку. – Куда землю в рот потащила?!..
Когда земля была выплюнута, а рот промыт, супруга вернулась к терпеливо ожидавшей Смилине и снова подняла на неё вопросительно улыбающиеся глаза.
– Лада, я тебя как на духу спрашиваю, – вновь начала Смилина. – Всем ли ты довольна?
– Помилуй, родимая, о чём ты? Чем уж тут быть недовольной? – Свобода прильнула к груди супруги, ластясь до нежной дрожи. – Всё у нас с тобою есть, чего ещё желать?
– А может, всё-таки есть чего желать? – Смилина всматривалась в родные степные глаза, но видела там только солнечную ласку, а от пальчиков жены, теребивших ей уши и гладивших щёки, пахло смородиной.
– Владуша! – опять сорвалась с места Свобода, на сей раз – к старшей дочке. – Ну что ты делаешь! Ты мне капусту загубишь! Чем зимой хрустеть будем, а? Кто квашеной капустки просить станет, м? А вот не будет её, потому как чей-то вертлявый зад её летом всю переломал…
Владуша, разыгравшись, свалилась на грядку. На влажной земле остался отпечаток её попки, а два капустных стебелька оказались примяты, но, к счастью, не сломаны. Отряхнув дочкину попу и поправив ростки, Свобода вернулась к Смилине.
– Ох, глаз да глаз за ними! Чуть отвернёшься – и всё, – со смехом сказала она.
Чувствуя, что разговор не клеится, Смилина села на чурбак под яблоней и похлопала в ладоши:
– Владуша! Доброта! А ну-ка, ко мне… Идите, на коленках покачаю!
Старшая, конечно, прискакала мгновенно, а младшенькая два раза шлёпнулась, пока бежала: ходить она ещё едва-едва научилась. Подхватив обеих дочек к себе на колени, Смилина принялась их качать и баюкать мурлыканьем.
– А кому спать пора, м? А Владуше и Доброте пора баиньки, – ласково приговаривала она. – Пташки уж спать ложатся, цветочки закрываются. А чьи-то глазки устали, ручки наигрались, ножки набегались…
Мурчание всегда действовало без промаха. Пушистые головки малышек сонно склонились на грудь Смилины, а Свобода стояла между её колен, как третья провинившаяся дочка.
– Попалась, ладушка, теперь не отвертишься. – Оружейница скрестила ноги, взяв ими ноги жены в плен. – Я ведь не просто так спрашиваю тебя. Ты думаешь, я ничего не вижу, ничего не чувствую? Ничего не слышу по ночам?
Глаза Свободы влажно заблестели, но она упрямо закусила губу, дрожа нервными ноздрями. Отвела взгляд, дёрнулась немножко, но Смилина держала её ногами крепко.
– Куда? Нет, не пущу. Давай начистоту, ягодка. Ты стараешься изо всех сил, и ты своего добиваешься. За что бы ты ни взялась – во всём добьёшься успеха. Княжна Победа – Победа везде, даже дома, да? Ты умница, ягодка, ты чудо. Я люблю тебя, что бы ты ни делала. Но вот это всё сейчас… Это – не ты. Может, я путано говорю, не мастерица я словеса плести… Ты же понимаешь, лада, что я хочу сказать? Ты забросила свои чертежи и уже давно к ним не притрагиваешься. Столько училась, время тратила… Даже на Бурушке почти не катаешься. И глазки твои не сияют, как прежде. А значит, ты не счастлива. Душа твоя томится, хоть губки и пытаются улыбаться. Поверь, ничего хуже, чем это, для меня быть не может, ягодка моя сладкая.
По щекам Свободы катились неостановимым потоком крупные, хрустальные капли. Она пыталась сдержать их всеми силами, но тут княжна Победа проиграла. Смилина встрепенулась в нежном порыве прижать её к груди, но руки были заняты дочками. Как быть?..
– Лада, – прошептала она дрогнувшим голосом. – Ну-ка, обними нас сейчас же.
Ласки обрушились отчаянно щедрым водопадом. Жарко целуя спящих девочек в головки, исступлённо гладя лицо и голову Смилины и роняя хрустальные росинки слёз, Свобода шептала:
– Как, как я могу быть не счастлива?!.. Скажи мне, как? Вы – мои родные, моя душа и сердце… Вы – всё, что нужно мне. Как я могу быть несчастна, имея всё это в своих объятиях?!
С блаженно прикрытыми глазами ловя прикосновение щеки Свободы своей щекой, Смилина мурлыкнула:
– Но кроме нас должно быть ещё что-то. Что-то очень важное. То, без чего ты – не ты.
– Ах, да чтоб им провалиться, этим чертежам! – досадливо взмахнула рукой Свобода, хмуря брови и смаргивая с ресниц слёзы. – Из-за них я чуть не сгубила Доброту… Как мы выхаживали её, ты забыла? Как не спали ночами – слушали, дышит ли она?.. А потом, после бессонной ночи, ты шла на работу… Ты молчала, не упрекала меня ни единым словом, но всё на твоём лице было написано большими буквами, Смилинушка. «Это ты виновата со своими глупостями», – вот что я там читала! И знаешь, ты права, лада! Ну их к лешему, эти глупости.
Нужно было срочно её обнять, но куда девать детей? Смилина тихонько зарычала.
– Я думала, ты грамоту знаешь лучше меня, ягодка. А ты, оказывается, совсем читать не умеешь. Я лишь хотела, чтоб ты побереглась, пока носишь дитя, но совсем бросать свои занятия я тебе не желала! Иди сюда, ладушка, иди ко мне поближе.
Их щёки соприкасались, губы жадно встречались в сдобренных солью слёз поцелуях. Обхватив Смилину и дочек руками, словно крыльями, Свобода закрыла глаза.
Ночь сплела их на супружеском ложе в крепких, как никогда, объятиях. Над самым прекрасным и острым клинком Смилина не колдовала с таким жаром, с каким она плела узор поцелуев и волшбу ласк. Объединённой силой Лалады и Огуни она расплавляла оковы вины, наложенные на себя Свободой, и отливала из них крылья для её души.
*
Закончив работу в кузне, Смилина с дочерьми вернулись домой. Владуша больше любила работать со сталью, делая оружие и орудия труда, а у Доброты в душе жила страсть к украшениям. Золото, серебро и самоцветы – вот что привлекало её. Она была мягче и изящнее сестры, чуть ниже ростом, но силой обладала достаточной. Просто тяготела она к кропотливой, тонкой работе, а вещи мечтала делать красивые, а не только нужные. Обеим дочерям сравнялось тридцать лет – близилась пора искать суженых.
Крыжанка с Ганюшкой уж давно нашли в Белых горах свою судьбу и упорхнули в семьи к своим избранницам, и только верная Яблонька продолжала посвящать себя госпоже и её дому. Она раздобрела, округлилась и приобрела в обращении с хозяйской семьёй этакую родственную непринуждённость, а временами и развязность: ворчала, отпускала шуточки, а с хозяйскими дочками и вовсе никогда не лебезила. Ежели кто-то из них крутился на кухне и ей мешал, могла, к примеру, сказать: «А ну-ка, государыня моя, брысь!» Хоть и была она крепка, приобретя на Белогорской земле доброе здоровье, но в помощь ей Смилина взяла ещё двух работниц – молодых девушек. Одна из них, впрочем, вскоре заневестилась и тоже ускользнула, а вторая не поладила с Яблонькой, весьма острой на язык и беспощадной к чужим промахам. Вторая пара девушек продержалась три года: одна покинула дом по каким-то семейным обстоятельствам, а вторая объяснять причины своего ухода не стала. Яблонька, правда, с усмешкой сказала потом Смилине:
– Да она в тебя, государыня моя, втрескалась, дурища этакая. Я ей посоветовала до беды не доводить. Это ж такое дело! Сама понимаешь… Того. Щекотливое. А ежели б государыня Свобода про то прознала? Быть бы беде, ох, быть!..
Это было похоже на правду: Смилина действительно припоминала какие-то вздохи, заплаканные глаза и выразительные взоры, которым в своё время не придавала значения.
– Не судьба другим девкам у вас прижиться, госпожи мои, не судьба, – посмеивалась Яблонька. – Одна я вам верой-правдой служу. И служить буду, покуда жива.
Но навьючивать всю домашнюю работу на неё одну не годилось, ибо с годами она отнюдь не молодела, хоть и давали ей Белые горы силу, да и от природы она была к работе вынослива, как лошадь-тяжеловоз – всё тащила, что на неё ни взваливай. Девушки, увы, долго не задерживались; оставалось только примириться с этой текучкой и искать замену ушедшим вновь и вновь.
Постаревший Бурушка уж не мог так резво скакать, как прежде. Нося волшебные подковы и ступая по Белогорской земле, он и так уж перешагнул за пределы обычного лошадиного века. Свобода холила и лелеяла своего верного друга, но выезжала на нём теперь уж совсем редко, больше водила его гулять без седла. Впрочем, теперь Бурушка охотнее дремал в стойле, а прогулками довольствовался совсем краткими.
– Хорошо ли работалось, госпожи мои? – встретила тружениц Яблонька, подавая им умыться.
– Хорошо, Яблонька, благодарствуем, – ответила Смилина. И осведомилась: – Свобода дома?
– Дома, государыня моя хорошая, – поклонилась Яблонька.
– А чего не вышла к нам, не встречает? – Смилина плеснула себе в лицо пригоршню воды.
– Да неможется ей нынче что-то, – вздохнула женщина. – То ли живот болит, то ли душа – не поймёшь у ней.
Умывшись и переодевшись к ужину, Смилина прошлась по дому и нашла жену в мастерской. Та сидела, сложив руки на верстаке и уронив на них голову; такая усталость читалась в изгибе её длинной шеи и очертаниях плеч и спины, что у Смилины нежно ёкнуло в груди. Свет Лалады хранил её молодость, лишь красота её стала зрелой, пьянящей, как выдержанный мёд. Про себя Смилина сравнивала жену с клинком большой выдержки: на него лишь руку положишь – и вот она, сила. Сразу упруго бьёт в ладонь, греет, чарует. Возьмёшь такой клинок – и не пожелаешь с ним расстаться. А на Свободу взглянешь – и охмелеешь любовью к этой женщине навеки.
На верстаке выросли маленькие Белые горы – с реками, озёрами, лесами, снежными шапками. Нет, это было не чудо, а тридцать лет работы: дни-соломинки, годы-штырьки. Соломенное плетение сменилось льняной нитью, сотканной с паучьим упорством; поверхность была оклеена полотном, которое Свобода покрыла основой под краску. Состав этой основы она долго разрабатывала, ставила опыты на кусочках ткани, пока не нашла нужное соотношение. Высыхая, основа становилась шероховатой, пористой, и краска ложилась на неё сочно и ярко. Краски Свобода тоже готовила сама, лишь изредка прося Смилину или дочерей измельчить в тонкий порошок камни: малахит – для зелёной краски, лазоревый камень – для синей, бычий глаз – для коричневой. Чтобы краски не выцвели, сверху всё объёмное изображение Белых гор было покрыто тонким слоем почти бесцветной смолы. В длину оно имело три аршина [5].
Карту Тиши Свобода ещё не закончила. Работая в одиночку, без чьей-либо помощи, она продвигалась в своих поисках медленно.
Руки Смилины опустилась на плечи супруги мягко, с тёплой заботой. Та, вздрогнув, пробудилась, испуганно вскинулась.
– Ох, голубка, прости… Не хотела тебя пугать. – Смилина прильнула губами к виску Свободы. – Яблонька сказала, что тебе нездоровится… Что с тобою, лада?
– Да сама не знаю, – устало улыбнулась та, отвечая на поцелуй. – Сил совсем как будто нет. Закончила вот Белые горы.
– Красота вышла, – с улыбкой молвила Смилина, окидывая взором многолетний труд супруги – живой, красочный и искусно исполненный. – И ведь правда, как настоящие! И речки, и озёра видны… И снега. А зелёное – это леса?
– Да, – вздохнула Свобода. – Вот только не знаю, кому эта красота нужна. И зачем я вообще всё это делаю. Может, и права была твоя матушка, и баловство всё это, от которого никакого проку, только пустая трата времени. Я тридцать лет на это убила, только представь себе! А сейчас вот сижу и думаю: ну, и к чему это всё?
– Ягодка моя, ничто на свете не делается зря. – Смилина покрывала поцелуями искусные, неутомимые пальцы жены, которые всё это сотворили. – А такие вещи, как сие изделие… У них своя судьба, своя дорога, как у нас. Своя жизнь. И повороты этой жизни – те ещё крутые горки.
Вскоре стала ясна причина недомогания Свободы: в семействе оружейницы ожидалось пополнение. Будущую дочку решено было воспитать белогорской девой, а это означало, что кормить её предстояло Свободе.
– Ну что ж, ладушка, твоя очередь отдуваться, – шутила Смилина. – Я уж два раза кормила, теперь берись за дело ты.
На этот раз Свобода подошла к «делу» ответственно. Может, сказывался опыт с Добротой; может, виноваты были сомнения в нужности того занятия, которому Свобода отдала тридцать лет, а может, с годами просто страсть к нему в ней поутихла – как бы то ни было, всю эту беременность Свобода совсем не выбиралась на свои исследования. Дни катились неторопливо, размеренно, оладушками медовыми по блюду да в рот. Свобода увлеклась стряпнёй и баловала семью вкусненьким, доказав в очередной раз, что «княжна Победа» – это судьба. На летний День поминовения она состряпала кулебяку с десятью начинками, украсив верхнюю корочку изощрёнными узорами из теста. За столом собралась вся родня; Вяченеге Свобода собственноручно положила по кусочку от каждой начинки, потчуя:
– Откушай, матушка. Сама пекла, старалась, чтоб тебя порадовать.
Вяченега, окинув взором блюдо, промолвила с уважением в голосе:
– Да-а… Ну и пирог же наворотила ты, дитятко! Вовек не съесть. Можешь ведь, когда захочешь.
А между тем у Смилины воскресли её старые опасения, что супруга носит очень крупного ребёнка. Живот Свободы был не по сроку большим – гораздо больше, чем в случае со старшими дочерьми. Было трудно ходить, тяжело дышать, невозможно самой обуться, а спать жена могла только полусидя, обложившись подушками. Каждый вечер Смилина лечила светом Лалады ноющую поясницу Свободы.
– У твоей матушки Вербы так же было, – со вздохом сказала однажды Вяченега, невольно подлив масла в огонь тревоги. И добавила, положив руку на плечо дочери: – Крепись, дитятко. Всякое может быть.
Смилина носила на сердце эту тяжесть до самых родов супруги, но с нею предпочла не делиться, дабы не пугать. Но тревога обернулась радостью, когда следом за одной дочкой появилась вторая. Обе были довольно крупными, но разродилась Свобода на удивление быстро и легко. Схватки начались с первыми петухами, а уже к третьим двойняшки орали на руках у хмельной от счастья Смилины. Она не могла налюбоваться и надышаться на дочурок – уж какие крепышки, точно толстенькие грибы-боровички, выросшие рядом!
Решение кормить вместе пришло само собой. Задумано – сделано: малышки вкушали свою первую трапезу головка к головке, а над ними склонились друг к другу головы их родительниц. Плечо прижималось к плечу, четыре сердца бились рядом, и Яблонька расплакалась от умиления:
– Ох, хорошо-то как… Ничего на свете чудеснее не видала!
Будущую кошку назвали Земятой, а её сестричку-деву – Яруткой.
*
Стены домашней мастерской были полностью закрыты картинами – новым увлечением Свободы. Изучение искусства составления красок повлекло за собой пробы в живописи, и снова супруга Смилины подтвердила своё второе имя – Победа. За что бы она ни взялась – всё доводила до совершенства. Рассветы, закаты, снежные шапки, зарумяненные зарёй, склонившиеся над озером берёзки, могучие водопады и горные реки, цветущие сады и луга – вся белогорская красота смотрела со стен. Писала Свобода, на века опережая своё время: даже тогдашние самые передовые еладийские художники изображали природу весьма условно и упрощённо, а княжна добивалась правдивости и точности каждого мазка своей кисти. Её художественный дар разворачивался и креп от картины к картине, заставляя Смилину замирать перед полотнами, словно перед окнами в живое, дышащее пространство её родного края, а матушку Вяченегу – качать головой, вздыхая:
– Ну вот, очередная блажь…
Но невестку она всё равно крепко любила – за доброе сердце и ласковое, дочернее к себе отношение, хоть и считала её занятия «баловством». «Чем бы дитя ни тешилось», – говаривала она.
Владуша с Добротой зажили каждая своим домом, по-прежнему работая в кузне на Горе. Старшая дочь принесла родительницам уже трёх внучек, а младшая – пока двух. Земята по стопам Смилины не пошла, избрав службу в белогорском войске, а Ярутка уж год как свою суженую встретила – дружинницу княжескую, из младших.
Уж не стало верного Бурушки; длинную он прожил жизнь по лошадиным меркам – пятьдесят лет, и была в том, несомненно, заслуга Белогорской земли и воды из Тиши. Долго горевала Свобода, оплакивая любимого друга, и не могла решиться взять нового коня.
– Второго такого, как он, не было, нет и не будет, – говорила она. – А иного мне не надо.
Вид пустого стойла, в котором висела знакомая и родная до слёз упряжь, ввергал её в печаль, и она надолго заперла его на замок. Но страсть к седлу победила, и в стойле поселился жеребёнок той же породы, что и Бурушка, но светло-игреневой масти – рыжий с белой гривой. Его Свобода назвала Лучиком: он озарил её сердце, как солнечный луч. Сейчас это был широкогрудый, добрый великан. Ростом он даже обогнал своего предшественника на три вершка.
Состарилась Яблонька, но Белые горы держали и её дух, и телесное здравие в достойной для её лет крепости. Выбелила зима жизни её волосы, но морщин на лице у неё было мало, а в глазах сияла тёплая белогорская заря. Она и сама ещё трудилась по дому, и строго начальствовала над девушками-работницами, которые по-прежнему сменялись раз в два-три года. Ну не держались дольше, хоть убей.
Ну, а что же сама Свобода? Одного возраста они были с Яблонькой, но время для супруги Смилины словно замерло в тридцать лет: больше ей никто не дал бы. Щедро вливала в неё оружейница свет Лалады, когда соединялись они на супружеском ложе, и сияли степные глаза бархатом ночного звёздного небосвода, а на высоких скулах по-прежнему цвели маки. Птицей Свобода взлетала в седло, не помутилась острота её взора, и не дрожала рука, пуская стрелу из белогорского лука. Неудержимой кочевницей скакала она по лугам, воскрешая над цветущими травами облик своей матери Сейрам.
Посетила однажды кузню одна из княжеских Старших Сестёр по имени Мудр?та. У неё родилась дочь, и она хотела заказать для неё меч, чтоб к тридцати годам та уже взяла его в руки. До тех пор молодой кошке предстояло набирать опыт и мастерство на мечах попроще и подешевле. Гостья хотела меч с выдержкой не менее полувека и была готова внести его полную стоимость. У Смилины нашлось достаточно клинков, бывших в работе уже двадцать лет; к совершеннолетию будущей владелицы они бы как раз подоспели. С собой заказчица принесла срезанную прядку волос дочери, и по ней Смилина выбрала именно тот клинок, чья волшба теплее всего отзывалась на эти волоски. Это означало, что оружие и его будущая хозяйка сольются в единое целое, как любящие супруги. Подняв запечатанный в защитный кожух клинок, Смилина вынесла его к Мудроте и дала подержать в руках.
– Вот это и будет оружие для твоей дочери, госпожа, – сказала она. – Не обессудь, сам клинок показать не могу. Открывать его сейчас нельзя: кожух защищает зреющую волшбу. Двух одинаковых рисунков волшбы не бывает, как нет двух одинаковых людей; этот клинок горячее всех отозвался на волоски, что ты с собою принесла. Значит, он твоей дочке и подойдёт.
Знатная гостья похлопала по увесистому сундучку с золотом, который держали её гридинки.
– А вот и оплата. Слава о тебе по всей Белогорской земле идёт, мастерица, так что знаю: не обманешь, сделаешь на совесть.
Таких высокопоставленных заказчиц Смилина всегда приглашала в дом и угощала, тем более что сделка была крупная. Проводив Мудроту в горницу, она велела подавать на стол. Заворчала Яблонька, что хлопотать в неурочное время приходится, но ради важной гостьи они с девушками расстарались. Свобода где-то в горах писала очередную свою картину, а потому к столу не вышла.
Но не успели мастерица с заказчицей выпить и по первому кубку хмельного, как княжна вернулась с холстом, кистями и красками.
– Госпожа, позволь представить тебе мою супругу Свободу, княжну Воронецкую, – сказала Смилина, поднимаясь из-за стола.
Гостья также поднялась навстречу Свободе. Заслышав княжеский титул, она отвесила ей почтительный поклон. На своём веку она повидала немало красивых женщин, но при взгляде на Свободу на несколько мгновений обомлела: в её очах вспыхнуло восхищение. Свобода же держалась с достоинством, которого не могло скрыть под собой даже скромное, будничное одеяние. Она пошла переодеваться, дабы почтить гостью своим вниманием за обедом, а её картина осталась стоять у стены.
– Ох и супруга у тебя, – молвила Мудрота, когда они со Смилиной остались вдвоём. – Красавица! Завидую по-доброму!
Её внимание привлекла картина, на которой у подножья горы раскинулся цветущий луг. Янтарные лучи зари румянили белую шапку на вершине, а чистые и кроткие небеса дышали прохладой.
– А это что за чудо? – склонилась княжеская приближённая над холстом.
– Моя супруга пишет картины, – пояснила оружейница. – Запечатлевает нетленную красу нашей Белогорской земли. У неё ещё много такого добра в мастерской.
– Я хочу взглянуть на сие добро! – загорелась Мудрота.
Смилина проводила её в мастерскую. Мудрота переходила от полотна к полотну, и лицо её отражало такое живое, восторженное любопытство, что оружейница ощутила сердцем тёплое дыхание гордости за свою супругу. Что бы ни говорила родительница Вяченега, она всегда знала: то, что делает Свобода – прекрасно. Матушка понимала лишь две оценки: «полезно» и «бесполезно», причём в самом простом, телесном и грубом их смысле, но душа Смилины улавливала здесь иную пользу, иную ценность.
– Это Белые горы! – восхищалась Мудрота, кивая. – Это наша земля, узнаю её! Что это? Волшба? Чары?
– Об этом надобно спросить у самой художницы, – улыбнулась Смилина.
– Никакой волшбы в моей мазне нет, что ты, госпожа! – раздался голос Свободы.
Она появилась на пороге мастерской в одном из лучших своих нарядов, сверкая ожерельем и серьгами, рдея маками на скулах и обжигая гостью степной ночью своих очей. Величаво проплыв вдоль стены с картинами, она молвила:
– Я начала составлять краски, и мне пришло в голову запечатлеть что-нибудь. Что видела, то и рисовала. Рада, ежели тебе по душе мои старания.
– Ты великая искусница, княжна! – согнулась в глубоком поклоне гостья. – Ничего подобного я никогда в своей жизни не видала. Ничем, кроме волшбы, я это объяснить не могу. Скажи, сколько стоит одно твоё творение?
Свобода как будто смутилась.
– Я никогда не задумывалась об этом, – ответила она. – Я делаю это не для продажи, а лишь для удовлетворения своего душевного порыва, ради своей любви к Белогорской земле… Мне не приходило в голову оценивать свою работу, потому как я не думала, что она нужна кому-то, кроме меня самой.
– Всё имеет цену, поверь мне, пресветлая княжна! – Мудрота остановилась у Свободы за спиной, взором пожирая изгиб её шеи и плеча с жадным восхищением. – Назови любую, и я с радостью заплачу её, чтобы получить во владение хотя бы одно из этих удивительных творений.
Свобода вскинула на неё кроткий, но вместе с тем опьяняющий своей ласковой глубиной взгляд.
– Ежели тебе по нраву моя работа, госпожа, бери любые полотна, какие пожелаешь. Я готова отдать их только в дар, потому как ни златом, ни серебром оценить их не могу. Любовь не измеряется в деньгах. А всё это, – она обвела гибким, лебяжье-мягким движением руки мастерскую, – есть ничто иное, как моя любовь к Белым горам. Я не была рождена на сей благословенной земле, но полюбила её сильнее своей настоящей родины. Ведь тебе не придёт в голову оценивать в денежном измерении свою преданность государыне Красе, которой ты служишь, не так ли? Ежели долг того потребует, ты отдашь за неё жизнь, не рассчитывая получить взамен какую-то выгоду. Не всё измеряется в злате, поверь мне. Есть вещи, которые цены не имеют.
– Мудрейшие речи, – склонилась гостья. – Они достойны ушей самой княгини. Я прошу тебя, пресветлая княжна, дать мне одну из твоих работ, но только для того, чтобы государыня смогла это увидеть своими очами. Она должна знать о сём выдающемся даровании, прославляющем собою нашу землю.
Свобода отобрала несколько картин и вручила их Мудроте. Смилину поразила лёгкость и простота, с которой она сделала сей щедрый дар, потому как ей было известно, сколько труда вложила жена в каждый из этих холстов. Кому, как не ей было знать, сколько поиска, сколько душевных сомнений, сколько творческой муки стояло за всем этим?!
– Возьми, госпожа, – молвила Свобода, отдавая картины гостье. – Распоряжайся ими по своему усмотрению.
– Не зови меня госпожой, – опять низко склонилась Мудрота. – Я твоя покорная служительница, княжна.
Спустя несколько дней в дом постучала посланница от княгини Красы. Она передала свиток, на коем белогорская повелительница извещала оружейницу Смилину о том, что намерена посетить её.