Текст книги "Моя жизнь"
Автор книги: Алан Берджесс
Соавторы: Ингрид Бергман
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 35 страниц)
Я чувствовала, что нашла свое место. Правда, иногда мне приходили в голову и другие мысли: «Смешно! Что я здесь делаю? Что сказал бы мой отец?» Конечно, он отнесся бы к этому с неодобрением. «Какой ужас! – решил бы он. – Жить в Италии с тремя этими детьми». Тем не менее я это сделала, хотя порою мне самой ситуация казалась странной. Однако приехала я к троим детям, из которых двоим было по двенадцать, а одному четырнадцать, а когда уезжала, Робину исполнилось семнадцать, а девочкам – по четырнадцать.
Роберто приезжал обычно к ленчу. Мы всегда ставили для него стул. И независимо от того, появлялся он или нет, стул всегда стоял. Как только он перешагивал порог, то тут же шел к телефону и начинал вести по нему длительные переговоры. Потом наконец шел к столу. Но телефон звонил снова, он снова уходил и снова долго разговаривал. Главной темой этих бесед были деньги. Когда подавали десерт, он на несколько минут возвращался. Всех угощал, всех целовал на прощанье – поцелуи, поцелуи, поцелуи... Но опять звонил телефон, и Роберто исчезал. Так он навещал детей.
Наша жизнь шла своим чередом. Я любила Италию. Мне нравилось здесь. Я была рада, что близко узнала детей, узнала Роберто. Потому что теперь я составила о нем свое мнение, независимо от точки зрения других людей. Я рада была познакомиться с Сонали, со всеми другими участниками тех событий, о которых мне важно было узнать все самой.
Роберто был некрасив, но безумно обаятелен. Он был блестящим оратором и мог говорить часами на любую тему: о происхождении мира, о продовольственном кризисе... Темы выбирались глобальные, и обо всем он судил с полным знанием дела. Говорить он мог бесконечно и просто очаровывал, гипнотизировал вас. Я не знала его в тот период, когда он увлекался гоночными машинами, вел ночной образ жизни, общался с Анной Маньяни и так далее. Я была рядом с ним в те годы, когда его кинокарьера близилась к концу. Зарабатывать деньги стало трудно. Его фильмы не пользовались успехом. Он пробовал работать на телевидении, но и там получалось не очень-то хорошо. Продать свои фильмы он не мог. Я узнала Роберто не в самый лучший период его жизни. Он находился в глубокой депрессии. Одной из главных проблем было для него содержание всех детей и всех домов. Нужно было помогать первой жене, первому сыну, нашим троим и Сонали с двумя детьми. Всем требовались деньги, и единственной возможностью заработать оставалось кино.
Мне нравился мой итальянский период еще и потому, что росла я в одиночестве, воспитывалась в обстановке изолированности, а здесь окунулась в немножко хаотичный, но необычайно милый и привлекательный для меня мир. Какое-то удивительное обаяние исходило от всех этих детей, находящихся вместе, хотя их родители жили каждый своей собственной жизнью. Мне казалось чудом это сообщество детей Сонали, Рафаеллы и Джила, кузин, других родственников Роберто, его сестры Марчеллы, ее дочери Фиореллы. Я была счастлива с ними.
Роберто был необычайно эгоцентричен: дети для него служили воплощением собственного «я». Они были его произведением. Как многие творческие люди, он воспринимал свою жизнь и себя как самое важное явление жизни, собственные нужды как первоочередные. Он, безусловно, ощущал свою уникальность. А он и был человеком уникальным. Он всегда шел впереди, делая то, что считал нужным, и меньше всего думая о значимости других людей. Думаю, его никогда не волновали устои людей среднего класса, их идеи о долге, об ответственности. Оглядываться на мнение других он считал уделом буржуа. Такого рода ценности, по его мнению, должны быть отринуты как недостойные великого человека.
Я собиралась остаться в Италии. Но повстречала вдруг человека, владевшего рекламным агентством, который предложил мне работу в Америке. Надо было делать рекламные передачи для компании «Фиат». Я согласилась, поскольку решила, что такое задание выполню за несколько недель. Мне сказали, что можно уложиться и в неделю, что было тогда для меня как нельзя более кстати.
В течение трех месяцев я сидела за рулем «фиата», исколесив на нем всю Америку. Я делала передачи для радио и телевидения. Когда я приехала в Сан-Франциско, где жил отец, то решила побыть какое-то время с ним. Я пошла на телестудию Сан-Франциско и спросила, нет ли у них для меня какой-нибудь работы на пару недель. Оказалось, что есть. Женщина, которая делает утреннюю передачу, ждет ребенка, и студия ищет ей замену. Они возьмут меня на две недели, пока не подберут постоянного сотрудника. Но прошли две недели – мне никто ничего не говорил. Прошли третья, четвертая и пятая... Это было десять лет тому назад, и с тех пор я работаю на телевидении».
Джон О’Горман был моим гримером более десяти лет. Он даже ездил со мной в Америку. Я его обожала – он обладал огромным чувством юмора. А когда встаешь рано утром, садишься в гримерное кресло, то так хорошо, когда рядом с тобой находится человек, способный вызвать улыбку. День становится легче.
Я приехала на съемки «Желтого «роллс-ройса»». Джон О’Горман накладывал мне грим, когда к нам подошел мужчина небольшого роста в поношенной синей спецовке и в старой рубашке. Он держал в руках букет цветов, который и вручил мне со словами:
– Добро пожаловать. Рад вас видеть.
– Благодарю вас. Вы очень добры, – ответила я.
Он отошел. Я повернулась к Джону:
– Где-то я его видела раньше. По-моему, он то ли электрик, то ли рабочий сцены.
– Ингрид, – терпеливо откликнулся Джон, – он твой режиссер.
Это был Энтони Аскуит.
Начались съемки, и тут выяснилось, что практически каждый актер, который работал с Энтони Аскуитом, дарил ему новую спецовку. Но он ее не надевал, поскольку считал, что старая одежда приносит удачу, и не расставался с нею в течение всех съемок. Это был самый добрый и самый вежливый режиссер из всех, кого я знала. Настолько вежливый, что, наткнувшись на провод, он поворачивался и говорил: «Прошу прощения». К участникам массовки он обычно обращался со словами: «Леди и джентльмены! Мне очень неловко беспокоить вас, но прошу: по возможности заканчивайте пить чай. И когда у вас выдастся свободная минутка, пожалуйста, подойдите и встаньте вон там. Не спешите, пожалуйста».
Фильм состоял из трех разделов, и желтый «роллс-ройс» присутствовал в каждом из них. Я играла состоятельную американскую вдову, которая путешествует по Европе, где встречается с Омаром Шарифом в роли югославского партизана. Действие происходит во время войны, и в желтом «роллс-ройсе» мы спасаем раненых. Между нами возникает мимолетный роман. Затем я еду дальше, увозя с собой чудесные воспоминания. «Лучше потерять любовь, чем не иметь ее никогда» – тема весьма распространенная в кино тех дней. Бедная женщина, вся в слезах, смотрит в свое будущее, и слабая улыбка на ее губах говорит, что ради этого стоит жить.
Из Лондона Майкл Редгрейв сообщил мне, что в Гилдфорде открывается новый театр. Он хочет, чтобы первой постановкой стала пьеса Ивана Тургенева «Месяц в деревне». Смогу ли я сыграть Наталью Петровну? Он берет роль Михаила Ракитина.
– Нет, – сразу сказала я. – Мне очень жаль, Майкл, но мы с Ларсом обещали друг другу оставлять лето свободным, чтобы уезжать на наш остров.
В эту минуту в комнату вошел Ларс и услышал, что я говорю. Взяв трубку, он сказал:
– Пришли ей пьесу, Майкл. Это именно то, что ей нужно. Роль для нее просто замечательная.
– Но мы же договорились никогда не работать в летние месяцы. А теперь ты хочешь, чтобы я поехала в Англию и взялась за пьесу?
– Совершенно верно. Я не хочу, чтобы меня обвиняли, будто я стал помехой на твоем пути. Это прекрасная пьеса, и тебе нужно поехать в Лондон. Каково мне будет, если ты когда-нибудь скажешь: «Из-за тебя я отказалась от спектакля в Уэст-Энде»?
Я не читала пьесу раньше, но Ларс знал, что это произведение старой русской классики о переживаниях красивой, средних лет женщины. У нее удачный брак, но она впервые в жизни влюбляется в молодого человека, которому двадцать один год. Ларс понимал, что пьеса мне понравится, и не хотел становиться помехой на моем пути. Это было очень великодушно с его стороны. Но я не сомневалась, что на эту работу уйдет много времени. Фильм делается обычно за два-три месяца, а вот спектакль, если он будет пользоваться успехом, потребует месяцев семь. Месяц на репетиции и шесть месяцев игра по контракту. Сам Ларс говорил, что он как продюсер никогда не пригласит актера менее чем на полгода.
Итак, я прочитала пьесу. И влюбилась в нее. Приехала в Гилдфорд и там встретилась с Дирком Богардом. Дирк решил, что мне ни в коем случае нельзя жить в отеле, поскольку там я буду у всех на виду. Он настоял, чтобы я поселилась в его загородном доме, где он обитал со своим управляющим и другом Тони Форвудом.
Пребывание в Гилдфорде стало одним из самых счастливых периодов в моей жизни.
Критика тоже внесла в это свою лепту.
«Прошлым вечером, перед тем как поднялся занавес гилдфордского театра, который стоит на острове, – писал Феликс Баркер в лондонской «Ивнинг ньюс», – с реки Уэй взлетел лебедь, а потом исчез в вечернем закате. Это было совершенно потрясающее зрелище. Оно повторилось в конце первого акта на сцене. С лебединой грацией, склонив стройную шею, одетая во все белое, тургеневская героиня Наталья Петровна, плача, спрашивает себя: «Что со мной?.. Я себя не узнаю. До чего я дошла?.. Я в первый раз теперь люблю!» В это мгновение пьеса, взлетевшая на ее крыльях, поднялась ввысь и исчезла».
«Если говорить о зрелищной стороне спектакля, – отмечал рецензент «Нью-Йоркера», – то Ингрид Бергман само совершенство. Прекрасная женщина, которой не коснулось время, меняет великолепные туалеты, созданные Аликсом Стоуном, – бледные, умопомрачительные шелка, открывающие редкой красоты плечи, вызывающие муки бедного Ракитина».
Но были и другие отзывы. Пиа с Ларсом приехали в Гилдфорд на премьеру и остановились со мной в доме Дирка. Наутро после премьеры в комнату вошли Пиа и Ларс, который нес поднос с завтраком и газетами. Он поставил его на кровать, и мы начали читать.
Вдруг я увидела маленькую ногу, засовывающую газету под кровать.
– А что, интересно, пишут в «Таймсе»? – спросила я. – Это ты «Таймс» суешь под кровать?
– Нет, нет, нет. Лучше посмотри, что пишет Р. Б. Мариот: «По мере того как исследуется комплекс человеческих переживаний: страх, горечь, радость, унижение, – мисс Бергман демонстрирует редкое проникновение в образ, который волнует и завораживает». Как тебе это, а?
– Прекрасно.
Еще одна газета упала на пол.
– Незачем швырять их под кровать, – сказала я. – Я знаю, сколько мы получаем газет, и хочу прочитать все.
– Нет, нет. Если ты хочешь увидеть плохие отзывы, то отложи это до конца недели. Хотя я и не вижу плохих. Все отзывы великолепны.
– Я сказала, что хочу прочитать все.
Вызволенный из-под кровати «Таймс» констатировал: «По внешним данным Ингрид Бергман подходит к этой роли, но ее игра мало что добавляет к внешнему рисунку». «Гардиан», которая разделила на полу участь «Таймса», писала: «В этой пьесе мало что удалось. Она нескладно поставлена и неудачно сыграна. Не спасает даже великолепная, серьезная Ингрид Бергман».
А затем встал вопрос, повезем ли мы пьесу в Лондон. Ларс сказал: «Непременно». Я посоветовалась с Дирком и Тони. «Наверное, не стоит, – засомневались они. – То, что хорошо для Гилдфорда, не подойдет для Лондона».». Я поговорила с Майклом Редгрейвом, и он согласился показать пьесу в Лондоне. Наконец-то исполнилось мое желание приехать в Лондон и играть в Уэст-Энде. «Жанна на костре» была ораторией, поэтому ее я в расчет не принимала.
Я вернулась в дом Дирка. Он спал, поэтому я оставила ему записку: «Я очень непослушна. И не следую Вашим советам. Еду в Уэст-Энд со спектаклем».
Мы выступали в театре «Кембридж» восемь месяцев. Впоследствии Дирк и Тони говорили: «Больше не спрашивай у нас советов. Мы же отговаривали тебя от Лондона, у нас ты могла бы выступать вечно».
Отчасти лондонский успех объяснялся тем, что многие зрители помнили меня по фильмам. «Она ведь играла в «Интермеццо» и «Касабланке», – рассуждал кое-кто. – Неужели она все еще играет? Должно быть, ей сейчас лет сто». Поэтому многие приходили из любопытства. А первый раз охотник за автографами порадовал меня, сказав: «Вы любимая актриса моей матери», когда мне самой было двадцать лет.
Во время лондонских гастролей у нас произошло удивительное событие. Однажды вечером в конце ряда пустовали два кресла, но, как только погас свет, вошла пара и заняла их. Тут же билетер прошептал: «Неужели это королева? Наверное, это она». Возбуждение быстро передалось за кулисы. Не было никаких предварительных звонков в театр, никаких объявлений, не было полицейских или охраны. Не войдет же королева просто так, чтобы сесть на свободное место? Или войдет и сядет?
Менеджер связался с Эмили Литлером, владельцем театра, тот сразу позвонил в Букингемский дворец и поговорил то ли с секретарем, то ли с дворецким. Ему сказали: «У королевы выходной день. Раз в месяц королева может делать все, что ей заблагорассудится: рано ложиться спать, принимать друзей и так далее».
Конечно же, Эмили Литлер на всякий случай вызвал репортеров. А в антракте он сопровождал королеву и ее фрейлину в отдельную небольшую комнату. Королева очень мило сказала: «Передайте труппе, что я не приду за кулисы, потому что сегодня я не работаю. Это мой свободный вечер, просто скажите, что мне очень понравилась пьеса».
Она оставалась в зале до самого конца, и нам было очень приятно, что свой свободный вечер королева провела с нами.
Эти дни запомнились мне по многим причинам. Но главной из них был приезд из Рима Пиа. Она привезла с собой на несколько дней детей. Я сразу же повела их смотреть пьесу. Когда мы вернулись домой, Пиа ушла ненадолго прилечь в спальню. Но дверь была открыта, и она могла слышать, как я пытаюсь объяснить детям пьесу. Мы дошли до слова «rapier», которое я каждый вечер произносила на сцене. «Что значит «rapier»?» – спросили дети. «Это громадное чешуйчатое животное с длинным языком, оно высовывает язык и схватывает им на лету мух».
Они широко раскрыли глаза, так им стало интересно. Вдруг я услышала голос Пиа, доносящийся из спальни: «Мама, это совсем не то. Не забивай им голову этой чепухой. То, что ты говоришь, не имеет никакого отношения к этому слову. Это не животное, а меч».
Боже! А я все время произносила на сцене «Rapier», считая, что речь идет о животном с длинным языком.
Да, в моем английском еще были пробелы.
В лондонском театре тех дней меня больше всего, пожалуй, беспокоило стремление к жестокости. Все эти сердитые молодые люди пугали меня. Конечно, садизм и извращения составляют неотъемлемую часть жизни, но мне казалось, что эти художники вытаскивают на свет божий редкие случаи – и делают это, чтобы добиться сенсации. Большинство людей, по-моему, самые простые, обычные существа, они, может быть, не всегда добросердечны, но и не жестоки до такой степени. Возможно, именно по этой причине я и выбрала Тургенева: в его героях совершенно отсутствовала жестокость, а если и встречалась, то лишь в мыслях.
И все же это пока еще был золотой век для английских молодых актеров, писателей и режиссеров.
Когда я теперь оглядываюсь назад, то понимаю, что уже тогда могла услышать сигналы опасности. Театр уводил меня от Ларса, от Жуазели на долгие месяцы. Для семейной жизни это было губительно. Не зря, поддавшись предчувствиям, я напоминала Ларсу о нашем обещании уезжать летом вдвоем на остров. Но пока я старалась загнать эти мысли вглубь.
Глава 24 [19] 19
Глава печатается с сокращениями.
[Закрыть]
...Из-за болезни Изы – у нее обнаружили сколиоз – Ингрид не работала целых полтора года. Исключением стали лишь те две недели, когда она снималась в телевизионном фильме по пьесе Жана Кокто «Человеческий голос».
Ларс был очень одинок. Весь тот долгий период, который я провела в Риме и во Флоренции, я с ним почти не виделась. Но именно у Ларса возникла идея снять «Человеческий голос». Контракт был подписан задолго до того, как мы узнали, что Изе придется ложиться на операцию.
Монолог Зкана Кокто, вложенный в уста одинокой женщины, говорящей по телефону со своим возлюбленным, – шедевр драматического искусства.
Я репетировала двенадцать дней, в основном с режиссером Тедом Котчефом и двумя ассистентами. Я старалась отработать каждое движение. Когда играешь одна подряд пятьдесят минут, необходимо ввести в рисунок роли великое множество пластических перемен и, кроме того, все время менять ракурс съемок. Для записи пятидесятиминутного фильма у нас было два дня и никаких надежд на то, что рабочий период удастся продлить: телевизионную студию в Лондоне снять очень трудно.
Первый день прошел ужасающе. Вплотную ко мне стояли четыре камеры, и я понятия не имела, какая из них включалась в нужный момент. Четыре ассистента бормотали что-то в свои микрофоны, передавая таким образом те указания, что они получали от своего шефа. Я никак не могла войти в роль, постоянно забывала текст, и результатом первого дня явились три съемочные минуты вместо пятидесяти, нужных нам. На лицах Ларса и второго продюсера, Дэвида Саскинда, можно было без особых усилий прочитать следы страдания. Да, первый день для меня был полон долгой, непрекращающейся муки.
Но, хорошенько выспавшись, я вернулась в студию, готовая принять и бормотанье, и камеры, следующие за мной по пятам. Все пошло благополучно. Съемки закончились согласно графику.
«Нью-Йорк Таймс» писала о телефильме «Человеческий голос»: «Тонкая игра мисс Бергман – это tour de force, она создала блестящий портрет женщины, чья жизнь выбита из колеи ее роковыми страстями». Лондонская «Таймс» вторила: «Мисс Бергман вложила огромную драматическую мощь в ранящий душу монолог, показывающий глубину отчаяния ее героини».
Глава 25
Прошло чуть больше нескольких недель после выздоровления Изабеллы. Я почти взялась за перо, чтобы подписать контракт на участие в парижской постановке «Анны Карениной» по Льву Толстому, когда в Париж прибыл режиссер Хозе Куинтеро с пьесой Юджина О’Нила «Дворцы побогаче». Перо выпало из моих пальцев. Конечно, прекрасно было бы сыграть Анну. Какая актриса не мечтает об этой роли. В свое время меня хотел увидеть в ней Дэвид Селзник, да и меня саму очень привлекала эта героиня. Но я помнила, какой Анной была Грета Гарбо, ее игра произвела на меня огромное впечатление.
Появление Хозе Куинтеро с его предложением вызвало у меня весьма странное ощущение. Казалось, будто призрак самого О’Нила говорит мне: «Ты отказалась работать со мной двадцать пять лет тому назад. Сейчас у тебя вновь есть шанс. Не упусти его!»
Я встречалась с Юджином О’Нилом, когда в начале 40-х годов играла в «Анне Кристи»-. Мы открывали этой пьесой летний театр Селзника в Санта-Барбаре, а потом недолго показывали ее в Сан-Франциско. Однажды вечером после спектакля я узнала, что меня ждет жена О’Нила Карлотта.
Это была красивая темноволосая женщина. Она сказала, что ее муж очень рад тому, что мы поставили его пьесу. Сам он не смог прийти в театр из-за болезни, но был бы рад повидаться со мной. Не могла бы я приехать к ним на ленч в следующее воскресенье? Она пришлет за мной машину.
Дом О’Нила находился на побережье в окрестностях Сан-Франциско в каком-то странном месте. Весь мой визит тоже выглядел весьма таинственно. Я долго сидела и ждала в огромном холле. Наконец вышла Карлотта и сказала: «Я подам знак, когда вам надо будет уйти, потому что он очень быстро утомляется. Сейчас я приведу его».
Он появился на широкой лестнице. Начал спускаться, потом вдруг остановился. Он был невероятно красив. Обжигающие черные глаза, прекрасное лицо. Очень худой, высокий. Он спустился по лестнице и сказал, что слышал о моей прекрасной игре в «Анне Кристи». Затем предложил подняться в его кабинет и посмотреть, как он работает над девятью пьесами. В них описывается жизнь нескольких поколений ирландцев, эмигрировавших в Америку. Протяженность времени, которое охватывает этот цикл, – сто пятьдесят лет.
Почерк О’Нила был настолько мелким, что даже мои молодые глаза разбирали его с трудом. Карлотта сказала, что она печатает все его рукописи только с помощью увеличительного стекла. О’Нил объяснил, что хотел бы собрать постоянную труппу для постановки цикла. По его замыслу каждый актер или актриса должны сыграть членов огромной семьи, проведя их через столетия. «А сколько времени будет работать эта труппа?» – «Четыре года», – ответил О’Нил. «Четыре года! – воскликнула я. – Но это невозможно. Я связана контрактом с Дэвидом Селзником».
Итак, я уехала и больше никогда не видела его. Прошло много времени, и Карлотта сообщила мне, что болезнь Паркинсона, которой страдал ее муж, настолько усилилась, что из-за дрожи в руках он совсем не может писать. О’Нил пробовал диктовать свои сочинения, но получалось плохо. Супруги переехали на восточное побережье, в окрестности Бостонского университета, и О’Нил решил, что если у него нет никакой надежды на завершение замысла, то он должен уничтожить эти пьесы. Он не хотел, чтобы потом их кто-то переписывал или переделывал. «У меня было чувство, будто сжигают детей», – говорила потом Карлотта.
Но О’Нил забыл, что в библиотеке Йельского университета сохранилась единственная копия «Дворцов побогаче» со всей авторской правкой и заметками для продолжения работы. Рукопись была обнаружена в 1958 году, через пять лет после смерти О’Нила, шведским театральным продюсером, и, несмотря на то что на ней было написано: «Не закончено. Подлежит уничтожению в случае моей смерти», новые обладатели пьесы решили, что это слишком ценная вещь, чтобы сжечь ее. Карлотта разрешила перевести пьесу на шведский язык, и в Швеции она появилась на сцене в 1962 году.
Итак, в мою жизнь вошел Хозе Куинтеро.
Хозе Куинтеро был в восторге от произведений О’Нила. В свое время он получил разрешение Карлотты на постановку в Нью-Йорке пьесы «Продавец льда грядет». Увидев ее, вдова драматурга дала согласие на его работу с другими пьесами О’Нила.
Чтобы поставить «Дворцы побогаче», Хозе не вылезал из библиотеки Йельского университета, продираясь сквозь авторские замечания, указания, предложения, сокращая пьесу до нужных размеров, но сохраняя при этом дух произведения О’Нила. Это было не просто очередное рискованное театральное мероприятие. Пьеса должна была открыть сезон в новом театре на две тысячи мест – лос-анджелесском театре «Аман-сон». И Хозе Куинтеро хотел видеть Ингрид в роли элегантной Деборы Харфорд. Сару, ирландскую невестку героини, должна была играть Колин Дьюхерст.
Хозе рассказал мне обо всем, что он сделал с пьесой, показал купюры.
Я прочитала.
Затем позвонила Кей Браун из Нью-Йорка:
– Дорогая, я тебе звоню на день раньше срока, потому что не в силах больше ждать. Меня разрывают на части. Ты что-нибудь решила?
– Да, решила, и положительно.
– Ты хочешь сказать, что приедешь и будешь играть в этой пьесе?
– Именно это я и хочу сказать.
– Слава богу, – произнесла Кей. – Это так чертовски благородно.
Я обожала это ее «чертовски благородно».
Хозе еще находился с нами в Жуазели. Мы сидели в гостиной, пытаясь привести все в божеский вид и ожесточенно споря.
Из моего решения вытекало, что я должна ехать в Америку и в течение полугода работать в театрах Лос-Анджелеса и Нью-Йорка: Я хотела взять с собой маленькую Ингрид. Ей так много пришлось вынести, пока болела Изабелла. Внимание всех окружающих было сосредоточено на Изабелле, постоянно слышался один и тот же вопрос: «Как Изабелла?» Никто не спрашивал: «Как Ингрид?» Она тем не менее прекрасно относилась к Изабелле, помогала ей с уроками, а часто и просто делала их за нее.
Ингрид очень усердно занималась в школе. Она так боялась экзаменов, что часами зубрила по ночам. Потом получала отличные оценки и говорила: «У Изабеллы, конечно, все будет в порядке, у нее нет никаких проблем с учебой».
Но я заметила, что около рта ее юное личико перерезает горькая морщинка. Все мы бессовестно ею помыкали ради сестры. Она была вынослива, повсюду успевала, но никто не давал себе труда подумать о ней. И теперь я старалась уделять ей как можно больше времени.
Что я могла сделать для нее? Устроить дочери каникулы в Америке, пока я играю в «Дворцах побогаче», – это, по-моему, было неплохо для начала.
– Америка?! – ужаснулся Роберто. – Ни в коем случае. Даже слышать не хочу.
Ингрид ужасно расстроилась, но я сказала:
– Сейчас я уезжаю из Рима, но, когда вернусь, мы еще поговорим об этом. Не отчаивайся.
Через несколько недель я вернулась в Рим. Мы снова собрались вместе: Роберто, Ингрид и я.
– Ты, наверное, знаешь, что я еду в Америку? – обратилась я к Роберто. – Как мы решим вопрос с Ингрид?
– Ингрид? – спросил Роберто. – Разве она не едет с тобой в Америку?
Я онемела.
– Я тоже собираюсь лететь в Америку и возьму Ингрид с собой. Мне надо быть по делам в Хьюстоне, а Ингрид я оставлю с тобой в Лос-Анджелесе.
Мой дорогой Роберто! Из одной крайности он кидался в другую. Теперь он был в хороших отношениях с Америкой. Я надеялась, что они поладят.
Все последующие годы Ингрид в основном находилась со мной. Она пробыла в Америке все то время, что мы играли «Дворцы побогаче «. Каждое лето она отправлялась в Швецию на остров Ларса. Куда бы я ни ездила: в Англию, Францию, – каникулы она проводила со мною. В Соединенных Штатах ей взяли частного учителя, и она прекрасно сумела сдать в Италии все экзамены. Случались, конечно, и очень волнующие моменты. Помню, как в конце моей работы в спектакле «Дворцы побогаче» Ингрид должна была ехать в Италию на экзамены. Я собиралась в театр. Перед тем как поцеловать дочку на прощание, я посмотрела на Рут Роберто, взглядом призывая ее на помощь. Но Ингрид, плача, повисла на мне. Она не отпускала меня, и я с трудом расцепила ее руки, охватившие мою шею, почти оттолкнув ее. Это было жестоко, но что я могла поделать? Я должна была идти на спектакль. С тяжелой душой я побежала вниз.
После того как я загримировалась, у меня еще оставалось время позвонить Рут и спросить, успокоилась ли Ингрид. Ингрид взяла трубку, и мое сердце пронзили ее страдальческие всхлипывания: «Мама, мама, мама». Казалось, ее слезы проникали через телефонные провода. Я была совершенно убита. Пришлось задержать поднятие занавеса минут на десять, пока я смогла выйти на сцену и играть.
Театр «Амансон» был так огромен, что в труппе шутили: «В первом акте ты крикнешь, а в третьем тебе ответит эхо». Я очень волновалась, играя здесь, ведь это было мое первое возвращение в Лос-Анджелес после шестнадцатилетнего перерыва!
Мы с Хозе Куинтеро пришли к единому мнению по всем вопросам, касающимся изменений и сокращений в пьесе. Мне очень нравилось работать с ним, хотя по ходу репетиций у нас и случались споры. Впервые я появляюсь на сцене для того, чтобы в лесу встретиться с сыном. Хозе сказал:
– Ты вбегаешь, потом внезапно останавливаешься. И стоишь как вкопанная.
– Но я мать, которая не видела сына целых четыре года, – возразила я. – Наконец-то она встречает его в этом заброшенном маленьком домике. Она страдала все это время, она волнуется, боится встречи с ним, боится, что состарилась.
– Я вижу, как она влетает на сцену... – продолжал стоять на своем Хозе.
– Ну ладно, – сказала я. – Не будем задерживать репетицию. Поговорим об этом позже. А что будет дальше?
– Дальше ты спускаешься со сцены и садишься вот сюда, на ступеньку.
Я с ужасом посмотрела на ступеньку.
– Что ты имеешь в виду? Сначала я вбегаю потом стою как вкопанная, а потом спускаюсь к публике и сажусь к ней на колени?
«Амансон» был одним из недавно построенных театров, где рампы как таковой не было и зрительный зал от сцены отделяли две ступеньки.
– Да, именно это я и имею в виду.
– Но им будет слышно, как стучит мое сердце. Я не смогу сделать то, что ты хочешь, просто не смогу. Начнем с того, что мне нужно вбежать – хорошо, мы обсудим это позже, – а потом я спускаюсь и сижу почти на голове у первого ряда. Но в самые первые минуты на сцене я безумно боюсь публики. Я в ужасе от нее. Зрители так близко от тебя, что можно с ними поздороваться. Можно даже услышать, как они перешептываются: «А она еще довольно хорошо выглядит для своих лет. Сколько же ей, интересно?»
После этого Хозе как-то замкнулся, ничего больше не сказав мне. Только спросил:
– Ну а ты что предлагаешь?
Я ответила:
– Мне бы хотелось сесть спиной к домику, перевести дыхание, чтобы не колотилось сердце, а потом начать монолог. Вот когда я обрету голос, можно спуститься и посидеть с публикой.
Она писала Ларсу:
«Мой милый!
У нас в театре произошла настоящая революция. Я ничего не хотела говорить тебе до тех пор, пока все не кончится. Я была уверена, что все будет в порядке.
Бедного Хозе я свела с ума. Признаю это. Он вышел из себя и наговорил мне кучу гадостей. Сначала мне даже показалось, что он говорит все это кому-то другому. Ты же знаешь, как я дерена в себе. Но он сказал, что больше со мной работать не может. Это было утром, а в полдень он пришел, попросил прощения и совершенно растаял, когда я простила его за то, что он на меня накричал. Он отправился домой, так как сказал, что не в состоянии работать. Итак, мы разошлись по домам. Но сейчас, слава богу, все затихло, все нормально. Я согласилась со всеми указаниями Хозе, и, когда вчера мы встретились впервые после бури, он сказал: «Теперь я могу принять от тебя все что угодно».
Сейчас бегу на репетицию. Так интересно играть в этой пьесе! Спасибо за письмо, которое я получила вчера. Представляю, сколько трудностей у тебя в театре с твоими монстрами. Я уверена, что они не выносят, когда ты на них кричишь. Делай это лучше со мною. Целую тебя и очень тебя люблю. Можешь быть в этом уверен. Все думают, что я такая послушная, – я и сама начинаю верить в это. Хотя воюю со всеми как сумасшедшая».
Впоследствии Хозе иронизировал по поводу моего поведения. «Я не осмеливался открыть рот, – говорил он. – Что бы я ни предлагал, у Ингрид был один ответ: «Ты не прав». Тогда я решил вообще замолчать и только спрашивал: «Что будем делать с этой сценой?» и «Где ты хочешь находиться сейчас?» То есть выполнял то, что хочет она. И вот как-то после пары репетиций с Артуром Хиллом и Колин Дьюхерст, которые играли сына и невестку, я вдруг слышу голос Ингрид: «Очень хорошо. Просто прекрасно». И вы представляете, вместо того чтобы ударить ее, я почувствовал, как мне захотелось стать на колени и сказать: «Благодарю тебя, Ингрид, благодарю». Я будто сошел с ума. Ведь это я режиссер, а она стоит и изрекает: «Это хорошо... гм... это так себе... Нет, так я делать не могу...» Но когда наконец она сказала что-то одобрительное, именно я кинулся благодарить ее!»