Текст книги "Посредине пути"
Автор книги: Ахто Леви
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 19 страниц)
31
Холодно стало как-то неожиданно. Мороз ударил, мягко говоря, ниже пояса, во всяком случае по радио такого похолодания не предсказывали, обещали 10–12 градусов, а получилось все двадцать… пять. Это уже подло со стороны погоды, хотя в последние годы она только такими выходками и отличается.
Ученые опровергли, кажется, влияние «парада планет» на земные условия, но в некоторых журналах писали, что период, пока планеты соберутся на смотр и возвратятся на прежние позиции, сопровождается вспышками землетрясений, наводнений, болезней и особенно агрессивностью людей. Как бы там ни было, а погода-таки постоянно валяет дурака. Человек же существо до такой степени беззаботное, избалованное, испорченное цивилизацией, что в таком малом вопросе, как во что ему одеться, выходя из дому, он полагается не на свои глаза и осязание, а на радио; он даже не смотрит в небо, чтобы убедиться самому – что там и как, когда ему по радио обещали безоблачную погоду; он сядет в электричку, уткнется в газету и едет в лес в одной рубашке, выходя же из вагона, стоит потрясенный – дождь! Как же так? Ах-ах, обманули! Бедный гомо сапиенс!..
Подобные внезапные морозы чреваты последствиями для жилища Таймо. Оно к зиме плохо приспособлено, везде щели, уборная замерзает, водопровод тоже. Можно ли что-нибудь исправить? Что касается труб и туалета – нет (по известной уже причине). Но и своими силами что-либо сделать трудно. Наружная дверь разбухла, не закрывается. Таймо на ночь ее веревками привязывает. Обратиться ли ей в домоуправление? Здесь не Москва – пообещают, но обманут. Сей факт даже в городской газете освещали, чтобы видно было. Но тот, кто должен был увидеть, – ему не холодно.
А мне на хуторе все стало невероятно нравиться. И звуки, и специфический деревенский воздух, пахнущий старой краской, дымом, копотью, сыростью, древесиной, землей, снегом, собаками – всем одновременно. Такое особенно располагает после жизни в больших городах. Эти запахи и звуки – когда скрипят двери и ступеньки лестницы – словно возвращают в детство.
Я жил, ждал Тийю и записывал, чтобы была еще одна история «о себе». Потом поехал в Тарту попариться. Пока я в бане обсуждал экономические проблемы с голыми мыслителями, здесь, в поселке, старушке Альме из Таллина родственники привезли газовую плиту с баллоном, установили и отбыли обратно. А пока они ехали, старушка с помощью плиты благополучно спалила свой домишко. В это время сюда, на мою беду, заезжал Хуго. Он приютил и старушку, и ее кошку на хуторе… временно. Но если учесть возраст погорелицы и то, что из этой комнаты последние ее жильцы выселялись навсегда, я решил на всякий случай убраться восвояси, не дожидаясь Тийю. Тем не менее сразу уехать не удалось.
– Хуго сказал, что вы молоко любите, буду вам варить[1]1
В эстонском языке нет слова «кипятить».
[Закрыть], – объявила старушка, когда я начал было объяснять, что уезжаю надолго, возможно на всю зиму, так что пусть Тийю, когда привезет телевизор, поставит его в той самой комнате внизу, где… А молоко мне кипятить не надо, я еще полностью на диету не переключился… Молоко и яйца… Я их не ем совсем.
Она, конечно, не поняла юмора.
Я чуть было не спросил, как она относится к привидениям…
– Киизу, тебе нельзя на улицу… – обратилась она к кошке, которая мяукала, на двор просилась. – Беда с ней, – старушка взяла кошку за шкирку и оттащила от двери, – столько собак, загрызть не загрызут, но загоняют. Просто несчастье. А что же вы здесь жить не хотите? Я еще думала попросить вас помочь мне разобрать кое-что в моем хозяйстве. Попросила одного мужика из поселка, денег ему дала, а он напился…
Так и вышло, что рождество, Новый год и еще десять дней я ежеутренне на пару с Альмой отправлялся в поселок разбирать бревна, доски, то да се.
У Таймо в последнее время я стирал полотенца, блузки, передники, топил печь, тушил на углях мясо; здесь же с другой старушкой копался в остатках дома; на хуторе разгонял собак, и они начинали понимать, что власть окончательно переменилась не в их пользу; злобно рыча, неохотно, но стали уходить, и с каждым днем их становилось все меньше (простите, собаки, но ведь в человеческом обществе собаки иногда символизируют малосимпатичного человека, и не я это придумал). Так что со старушкой шагали ежедневно рядышком по шоссе, под ногами хрустел снег. Она несла в хозяйственной сумке кошку, а я топор за поясом.
Ей-богу! Мне даже самому трудно было осмыслить такую свою сущность, но подумалось – мне впору работать в каком-нибудь доме престарелых: что-то в последнее время сплошное пожилое окружение, я стал похож на няню в детских яслях… Это я-то! Именем которого иные добрые граждане детей пугают…
Дело скорее всего в возрасте все же – старею, и отношение мое к пожилым-одиноким стало сочувственнее. Хотя о собственной старости – какая она будет, если будет, – я все же не думаю, так же, как Таймо. Но Таймо… Трудно забыть ее тот задумчивый взгляд и горький вздох, когда она, глядя в окно, в никуда, однажды спросила сама себя: «А кто же меня похоронит?»
Что там ни говори, а это очень грустно. Но здесь думай не думай, ничто не меняется. Как будет, так тому и быть – простая философия.
Чертовски неприятные вещи приходится порою осознавать в жизни: печаль, обиду, боль одиноких людей, будь то некрасивые женщины, болезненно робкие мужчины, покинутые дети или старые люди, оставшиеся одинокими. Однако я начал это чувствовать – именно чувствовать – теперь, когда с этим близко столкнулся.
Люблю ли я людей?
Сегодня модно задавать этот вопрос. Задавали его не раз и мне. Отвечал по-разному. Чаще подражал всем тем, кто вынужден друг другу повторять шаблонные ответы; как правило, никто в неприязни к человеческому роду не признавался, так что послушать всех – идиллия, крутом сплошная любовь!
Для меня сказать, что я люблю людей, не просто. Люди же не одинаковы. Я могу высказать свое отношение к собакам или кошкам, к птицам, цветам, но даже как я отношусь к детям… уже не могу. Я уже не умиляюсь лишь потому, что ребенок – это ребенок. Поросятами восторгаюсь, потому что для меня они все одинаковы и пока они еще не свиньи.
Что я люблю тех, кто меня ласкал, – естественно. Хотя такое и кажется иному рецензенту предосудительным. Ну а те, другие, которые колотили? Обязан ли я их любить? Нашлись лет двадцать назад даже такие юмористы, которые писали в журнал «Москва» восторженно, что это именно они меня перевоспитали, забыв, однако, какими приемами пользовались… Они, похоже, были потрясены, что я вышел живым из их «педагогического института». Но вообще-то я часто признателен и тем, кто меня колотил: они заставляли понять – за что бьют. Что не понравилось им? Как им понравиться? И надо ли? Нравятся ли они мне? Ах нет? Но, значит, потому и я не нравлюсь им. Я давно обратил внимание: если кто-то не по вкусу мне, можно с уверенностью сказать – и я ему тоже. Правда, колотили меня нередко и в пьяной компании, но здесь потому, что был я пьян, следовательно – не приглянулся бы и сам себе, сумей я, пьяный, увидеть себя трезвыми глазами.
Но чего ради я заговорил о любви к людям?
Потому что хочу сказать: я – да, люблю людей. Но людей такого сорта, как Таймо, как Альма, Зайчишка (не беда, что перечисляю только женские имена; это, возможно, потому, что женщины добрее, но я ведь знаю, что и мужчины такие есть, иначе не было бы гармонии в природе). Эти люди лишены природою жадности, они наделены завидной жизнерадостностью, хотя… откуда?
Покоряет меня в них совсем неожиданное качество которое можно назвать некачеством. Что это такое?
Например, Таймо. Она ждала в гости любимого брата из Канады. Всем известно, что Канада – страна капиталистическая и далеко от Тарту. Здесь Таймо десятки раз бегала в домоуправление: «Заделайте, пожалуйста, дыру в потолке кухни, брат приедет – стыдно, неудобно, у брата в Канаде большой дом, дача с бассейном, семеро детей и семь автомобилей. А я тут работаю при университете, отец был интеллигентный человек, оставил городу свою коллекцию, даже его выставка существует, и… он был честным человеком, родину очень любил. А дыра большая, половина квадратного метра, вода и грязь просачиваются, так что помогите…»
Ей, конечно, не помогли.
Приехал брат. Увидел жилье Таймо, сказал: «И в такой развалюхе живет моя сестра!»
Горько было Таймо. Обидно, что он имел основание так сказать, что такое впечатление осталось от Тарту (второго по значению города в республике), что он об этом расскажет в Канаде.
Но у человека потолок, что называется, вот-вот свалится на голову и нет денег «дать», «сунуть» кому-нибудь, чтобы отремонтировали. Она столько не зарабатывает, а воровать не станет никогда, потому что – Человек, и сил нет из такого положения выйти. Не знает, что делать!
Вот это и есть то некачество, привлекающее меня, разбойника, убийцу и вора, к таким «беспомощным» людям. Даже самому удивительно.
Кажется, я достаточно доходчиво доказываю собственную положительность? А?
Ситуация у старой Альмы напоминала происшедшее с Таймо. Я и подумал: почему нужно отвертеться от просьбы старой женщины, если уважительной причины нет? А ей, похоже, надеяться не на кого – один обещал, взял деньги и напился… Вот я и застрял здесь. Вот и пили мы с Альмой и ее Кинзу горячее молоко, встретили рождество и Новый год в тиши. Когда же и Киизу уже без боязни могла разгуливать по двору, перевалило к весне. В мире много за это время разного происходило, встречали и провожали дипломатов, встречались и расставались президенты.
Люди на земле ежедневно, везде, даже в самых микроскопических сочетаниях, беспрерывно конфликтуют (я очень люблю остров Сааремаа и островитян, в такой атмосфере разве не мог «живой классик» поговорить со мной как островитянин, чтобы объяснить факт и найти какое-то понимание? От его неблагородства, в сущности, никто не пострадал, кроме него самого, но… не мог), так что люди, пусть в самых ничтожно маленьких сочетаниях, сосуществуют мирно даже в нашем обществе благодаря только законодательным сводам. Но как же можно надеяться, что капиталисты захотят войти в положение социалистов? Когда это было, чтобы богач захотел договориться с бедняком? Социалист, правда, сегодня уже не везде бедняк, а капиталист – все равно капиталист, все равно богач, он к звездам рвется искать у них помощи, чтобы опять же ничем не поступиться, ни в чем не уступить. А если никто не хочет уступить – катастрофа. Кто же должен уступить? Естественно, тот, кто может.
Я вспомнил маленькие человеческие микроструктуры в связи с тем, что люди, каждый человек, мне кажется, окружены каким-то небольшим облачком выделяемой организмом невидимой субстанции, он внутри этого облачка, словно мошка в капле янтаря. Окружил им себя, как защитной скорлупой, и живет, никого и ничего через него не пропуская, контактируя с такими же, окружившими его эластичными субстанциями: к кому-то прикасаясь, кого-то обходя, редко с кем соединяясь, готовый сокрушить другого при малейшей опасности для своей скорлупки. Поэтому мне кажется, что для мирной жизни люди должны изобрести форму контакта, при которой каждый ради собственной безопасности должен заботиться о выгоде вокруг живущих: если я помогаю другим, тогда и они во мне нуждаются и помочь мне – в их интересах.
Я ни черта не смыслю в биологии, в делениях-разделениях всевозможных клеток, но, сдается мне, это все немного биологическое. Здесь мне трудно осмыслить такой простой вопрос: чем я, бедняк, могу быть полезен капиталисту? Что, на него даром пахать стану? Ради чего?! Тогда чем может быть полезен он мне? Тем, что даст мне заработать в ущерб своим сверхприбылям? Но это означает поделиться жизненными ресурсами планеты, а он не хочет. Он всецело занят укреплением скорлупы вокруг себя. И, по-моему, оказался в дурацком положении: чтобы обеспечить себе прибыль, он должен продавать. Но благодаря его же системе производства вокруг все обеднели, и покупать уже скоро будет некому, так что он как бы трудится вхолостую. Остановить же свою машину он не в силах. А куда ему девать продукцию? Как думает этот несчастный выйти из положения? Как можно ему помочь, чтобы он совсем не взбесился? Он и сам обрастает долгами, работая вхолостую, а еще к звездам рвется!.. Чтобы крушить все когда уже некуда отступить?
Бедняк отступать не может, потому что уже некуда. Чем может поступиться он? Только жизнью своей. Капиталисту же можно еще с пользой для себя постепенно трансформироваться из одного социального состояния в другое – это все-таки жизнь, в которой он сохранит за собой достаточно выгодные условия. Гибель же планеты не принесет пользы и ему.
Но ежели, дабы помочь капиталисту, я перестану сопротивляться, чтобы он мог делать со мной что ему угодно, отобрав у меня всякую самостоятельность, тогда это откровенный фашизм. Звезды, они интересны, но для людей Земли твердая земная почва под ногами предпочтительнее радиоактивной пыли.
В каждом обществе существуют свои законы, и за их нарушение судят. Законы разных социальных строев часто бывают противоречивы. По отношению к убийству во всех общественных образованиях одинаковое суждение – убийство есть самое тяжкое из всех возможных преступлений. Но и здесь разделение – убийство и убийство особо тяжкое, это когда прикончили зверски, пытали. Суд в разных государствах карает по-разному. Когда приговор выносит международный суд, как, например, в Нюрнберге в 1945 году – это суд всего человеческого общества планеты.
Сегодня государства, которые в этом суде участвовали, создают оружие, способное учинить не геноцид, не какое-нибудь «отдельное» массовое убийство, а… убийство всего человечества! И что же? Это даже не считается преступлением… Где же логика? Фашистские главари были повинны в гибели двадцати миллионов людей только в одном Советском Союзе. Их повесили. Теперь же человечество умоляет отдельных личностей закопать оружие, уничтожающее жизнь вообще, и эти личности – не преступники даже, они совершенствуют свое оружие, умножают его, но за это их не судят и не вешают… Так что же в сорок пятом, цирк разыгрывали?
Только это всего лишь мое мнение – рядового шахматиста, который после того, как ему саданули но голове шахматной доской очень давно, ни с кем играть не садился… а со стороны виднее не всегда.
Таймо мороз лишил элементарных удобств. В доме действовал единственный туалет в коридоре другого подъезда на втором этаже. Воду таскали в ведре за два квартала. В остальном жить было даже хорошо: домашне. Здесь я всегда чувствую себя совершенно изолированным, свободным. Хаос, конечно, и Таймо беспрерывно болтает, но… одно окно – на восток, и как красиво утро, когда солнце красноватыми бликами озаряет кухню, а после обеда оно начинает заглядывать через другое, западное, окно, причудливо освещая пурпурным золотом печь, цветы на стенах, вырезанные из журналов цветные снимки и все остальное разноцветное Таймино барахло.
Она давно перестала меня стесняться, и я отношусь к ней так же, как к воробью на подоконнике. Порою бегает по квартире в таких экстравагантных одеяниях, что и не сказать: какие-то рейтузы-трубочки, вытянутые на коленках, на ногах длиннющие (папины) шлепанцы, короткая архимодная вязаная кофточка, волосы растрепаны (подстригаю ее обычно я), старомодные круглые очки; прыгает, как бесенок. Ее укусила собака, Таймо отделалась легким испугом… пока, пострадал рукав пальто, царапнуло руку. Потом на Деревянном мосту на нее напали два подростка, повалили, вырвали сумку и убежали.
– А в сумке ничего не было, денег двадцать пять рублей, записная книжка, открытки новогодние, ножницы, носовых платков сопливых несколько, ах-ах-ха… пустяки.
Таймо даже довольна: «ребятишкам» досталось мало.
– Ты в милицию заявила?
– Нет, – Таймо отмахнулась. – Что милиция сделает, разве их найдешь?
– Неверно, – объясняю я Старой Даме ситуацию. – Конечно, могут и не найти, но надо, чтобы знали, чтобы это было зарегистрировано, потому что… «Если никто не звонит, значит, никто не приходил…» Так ведь?
Она уже не помнит свое кредо.
– Эти гаврики наверняка еще попробуют кого-нибудь обобрать, а то и убьют, а ты… выходит, их укрываешь.
Таймо, когда понимает, что неправа, слушать не любит. Она включает по-детски «глушитель»: «та-та-ра-ра». Она глушит мои слова, словно я – «голос Америки». Ведь по ее логике, если она моих обвинений не слышит, их нет.
– А еще что-нибудь случилось, Таймо?
Глушитель сразу отключается.
– Еще сосед помер… тот, за стеной, который все за тобой шпионил. А его жену, которая лишилась речи, забрала дочь. А та старушка, внизу, сломала ногу, лежит в больнице, я и осталась одна, как на острове.
Что и сказать, событий – хоть отбавляй. Не повезло старику: так меня и не увидел.
Таймо прячется от одиночества на работе, где она может поговорить с живыми людьми, ее знают и ждут те, кому она носит почту, приглашают на чашечку кофе, рассказывают о своей жизни. Нередко тоже одинокие встречаются, кому она пенсию приносит. Опять же собаки… А не будь этого, очень нужно пожилой женщине таскаться с тяжеленной почтовой сумкой по заснеженным улицам, сугробам, заниматься «альпинизмом» по крутым подъемам; вечером едва ноги волочит, плечи болят, и она стонет: «До чего же я устала сегодня, ой, как устала!»
Я ей массажирую плечи, а она не перестает рассказывать о том, как ей маленький «цыпленок», то есть мальчик, сказал спасибо за конфету, а она шла по городу и, чтобы не смеяться над ним громко, нарочно кашляла, а то подумают встречные, что она «того»… Что же ее так рассмешило? Я и не уловил. Как? Брат в Канаде перешел из пекарни на другую работу – сторожем? Чтобы было легче? У него красивая униформа, такая же, как у Таймо. Ах, остались они там совсем одни, то есть брат со своей женой, потому что их дети поженились, – это я понял.
Везде все дети разбегаются. У брата Таймо в Канаде семеро разбежались. Моя мама осталась одна в Швеции, ее тоже забросили дочь и сын, она бабушка малоподвижная, в ней уже нет нужды, внучата выросли. А здесь, у нас, сколько родителей лишь мечтают о том, чтобы повидать иногда сыновей или дочерей…
Да, у нас с Таймо все поочередно: то она меня обстирывала и латала, когда приползал я к ней побитый, теперь же наоборот. То она мне больные ноги массажировала, теперь я – ее зудящие от тяжелых ремней почтовой сумки плечи.
Но сколько может Таймо спасаться от одиночества в работе?
Пока есть здоровье, пока есть силы. А когда их не будет, что тогда? Она сломала палец, и я приехал из Москвы ей помочь. А если бы она ногу сломала и не смогла бы мне позвонить? У нее есть в республике родственники, но пока ее письмо до них дойдет… Да и у всех у них своя жизнь, переполненная заботами. Один из наиболее трудолюбивых и реалистично мыслящих эстонских писателей написал книгу, которая Таймо очень нравится: «Старый мужчина хочет домой». О человеке, лишившемся своего дома и умершем в доме престарелых от тоски. Таймо мне его напоминает.
Тоже хочется ей, чтобы была своя крыша, хотя жилье ее уже не соответствует нормальным представлениям о жилище. А перспектив на улучшение у нее никаких. Чего стоило мне добиться, чтобы ей хоть уборную отремонтировали!.. Для этого пришлось взять книгу, в которой напечатано, что Густав Матто и Таймо отдали две тысячи книг в библиотеки Нарвы и Тарту, немало ценностей, даже изделия из золота и серебра, которые стали достоянием музеев, – отдали обществу, когда жили сами в бедности. Теперь же общество не то что жилье – уборную не в состоянии человеку в порядок привести. Кое-как, конечно, сделали, но…
– Матто вам чужой человек, почему вы о ней так заботитесь? – спрашивали меня некоторые.
Это определение – чужой человек – как же оно вредно! Именно поэтому человечество сегодня на грани гибели: люди – чужие друг другу. Если бы каждый относился к другому как к близкому, как к своему, то, вероятно, не так кровожадно хотел бы жить лучше, чем другой.
Густаву Матто, школьному учителю, люди, видимо, не были чужими, ежели он посчитал, что они вправе распоряжаться его ценностями, собранными им за всю трудную честную жизнь.
Таймо и Альма, Герберт и даже Роберт – отбушевали их бури, и они остались где-то на обочине глядеть вслед мчавшейся вперед жизни, стремясь удержаться из последних сил хотя бы на краешке дороги. Так же и Зайчик в Москве, огромном городе. Чем больше город, чем больше людей, тем незаметней одинокий маленький человечек.
Помогая Альме, я ощутил, насколько этой старушке с ее кошкой важно снова обрести свой дом – свою крышу над головой. «Что же мне, в старости по чужим людям обитать?!» – недоумевала Альма. Стремление к независимости! И память. Вот это главным образом делает жизнь одиноких людей в доме престарелых печальной.
Я, конечно, поеду в Москву и отнесу в ту же редакцию, в которую когда-то принес «Записки Серого Волка», все то, что теперь написал. Что это? Роман? Критика? Раздумья? Сам не знаю. Раздумья в любом случае. В критике же я ничего не смыслю или смыслю неграмотно, то есть по-своему, то есть имею собственное мнение… Ведь как я ее понимаю?
Критика – это не только газетная статья, очерк. Это и отношение к скверному эстрадному певцу: ты ему не аплодируешь, другой, третий – никто не аплодирует, и ясно – плохо. Может, его больше не пригласят. Один не пригласит, другой, третий – глядишь, ему надо заняться общественно полезным трудом. Когда же наоборот – хотя он и дерьмо, но ему аплодируют, – значит, его кривлянье признают. Ну и лопайте себе на здоровье! Он и сам в себя поверит. Когда отношение к действительному реальное, не станет и возможности создавать халтуру за счет заказов от Гостелерадпо, и со временем будет на что смотреть в телепередачах, и можно будет, наконец, включать радио. Все это вместе взятое улучшит у человека настроение: если ему больше не будет казаться, что его оболванивают, он, возможно, даже станет энтузиастом. В общем, похоже на то, как надо бороться с рыночными ценами: давайте дешевле хорошую продукцию, и на рынке торговец сдаст позиции.
Я, конечно, хочу, чтобы вещи назывались своими именами, поэтому и сам разделся перед читателем почти догола; я хочу, чтобы трудности назывались трудностями, глупость – глупостью, лицемерие и ханжество – так и назывались, то же самое жадность и воровство – жадностью и воровством; чтобы удачи и неудачи, достоинства и недостатки взвешивались на правильных весах и распределялись на правильные полки; чтобы дурак назывался дураком, а новому человеку не прощались старые «отдельные» червоточины.