355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ахто Леви » Посредине пути » Текст книги (страница 16)
Посредине пути
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 03:07

Текст книги "Посредине пути"


Автор книги: Ахто Леви



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 19 страниц)

Боже! Она это говорит совершенно серьезно, как нормальному человеку! Может, с ее стороны это педагогично, но все-таки пишет-то она тому, кто однажды заявил, что «работают одни дураки»…

…Во дворе вдруг залаяли все собаки, что-то их встревожило. Мимо окна пролетела ворона, вспугнутая ими; «кр-р-р!» – прокаркала она возмущенно.

Мы с Тийю так и не легли спать в ту ночь – ни вместе, ни отдельно. Мы говорили. Я действительно мог исповедаться, и я рассказал также о всех своих заумных литературных хитросплетениях, приведших в конечном счете опять к потере свободы – моральной, духовной свободы. Я, конечно, понимал, а теперь, слушая самого себя, утвердился в этом понимании окончательно: единственный путь к ней лежит через правду (как бы скептически к этому понятию ни относились многие люди). Не связан никакими путами тот, кому нечего скрывать. Когда этого достигнешь, все становится ясно и просто, и смерть действительно, как для Сократа, не страшна. Умирать же, сознавая, что оказался ничтожеством, не нашедшим в себе смелости на откровенность, умереть, будучи виновным перед собственной совестью, лишив себя человеческого достоинства, это, пожалуй, хуже всего. Но разве это легко – совсем не врать?

Мешала и другого рода трудность: я многим представлялся смелым и ловким, необычной личностью, которой ухлопать человека – пустяк. Но разве мужество в том заключается, чтобы убить нескольких подонков? Иногда, наоборот, в том, чтобы этого не сделать. Но не могу не признаться, когда обо мне кто-то, особенно женщины, думал как о смелом и ловком, кому сам черт не страшен – такое не только забавляло, но и нравилось мне. Я усиленно старался вживаться в роль разбойника и немало в этом преуспел: на моем счету выбитые двери, разбитые головы, разбитый хрусталь, краденые яйца…

Как об этом расскажешь? Даже ей, Тийю. Но я долго шел к разговору с ней, и вот он состоялся… Исповедался, называется.

Похоже, не я один к этому разговору готовился.

– Я понимаю, – сказала Тийю, – я знала… Тебе хотелось мне все сказать. – Она смутилась, словно оправдывалась. – Наверное, надо нам все уже до конца обговорить, поставить точку…

Что тут еще говорить? Если бы мы с ней друг друга не уважали до такой степени, что нам было бы все равно, как будем относиться друг к другу потом, то конечно… Но это означало бы всего лишь немного в постели покувыркаться, как с какой-нибудь Ирмой.

– Осень, – проговорила Тийю задумчиво, – уже листья с деревьев сыплются… И мы с тобой уже осенней краской покрылись, пожелтели-побелели…

– Что до моих «листьев желтых», они давно поспадали, обдули их ветры жизни.

«Посредине пути»… По-эстонски это звучало бы: «кес-ктсел»… Как бы не так! В чем-то, может, посередине, но в этих делах все же ближе к концу, несмотря даже на то, что и в ветреную погоду я в состоянии еще ходить, не держась за стенку. И настанет день, когда останется лишь воскликнуть: «Эх! Были когда-то и мы рысаками!» А жаль.

Каким он вначале кажется долгим, этот путь!.. Нескончаемым. Бежишь, ни о чем не задумываясь, швыряясь жизненными силами, как казенными деньгами в начале командировки. Но когда половина пролетела, оглянешься, подсчитаешь «бабки» и… начинаешь экономить, но все равно чаще всего концы с концами уже не свести, и если вначале заседал в ресторанах, теперь где-нибудь в парке грызешь черный хлеб потихоньку.

А ведь еще каких-нибудь десять лет назад я бы ее, Тийю, повалил без особых угрызений совести, и она, вероятно, не очень сильно и возражала бы. Время же неумолимое бывает нам не только судьей. Оно нам помогает иногда и человеком себя почувствовать, напоминая, что страсти мимолетны, а чувства и достоинство – навсегда. Любовь с женщиной без уважения к ней – равно что у кабана случка со свиньей.

– Да, Тийю, мы с тобой не африканские черепахи.

Тийю с любопытством уставилась на меня. Она, наверное, боялась, что начну опровергать ее доводы.

– Черепашьи дети… Я где-то прочитал: едва выбравшись из яиц, тут же стремглав идут к воде. Люди, родившись, не скоро осознают иной раз свою цель. Черепаха потому инстинктивно движется к воде, что она – черепаха. Человек же потому должен быть человечным, что он – человек. А поговорка «ничто человеческое нам не чуждо» по сути своей очень часто потворствует низменному в нас. Или я это говорю потому, что мне уже пятьдесят пять? Но есть еще и другие слова: «Человек – это звучит гордо!» Что же гордого, если ведешь себя, как какой-нибудь кабан…

– Тебе еще только пятьдесят пять, сынок, – сказала Тийю, весело засмеявшись, и встала из-за стола. – Пойду собираться. Я завтра уезжаю в Вильянди, Да… сын мой, еду надолго… Ты-то когда в дорогу?

Не дождавшись ответа – откуда мне было знать, когда и куда я направлюсь, – она подошла, посмотрела в глаза – совсем не так, как во Фленсбурге – и поцеловала… совсем не так, как там, а… чмокнула.

– Как хорошо все-таки, что могу тебя всегда любить как прежде… са селлинс тиллуке лапсеке (маленький ребенок).

Пожелав мне «хеад ыыд», хотя уже скоро утро, она ушла…

Хеад ыыд! Хороший ты человек. И я благодаря тебе могу оставаться на человеческом уровне, так что мы оба хорошие. В одиночку мне таким быть не удалось бы – знаю свой развращенный нрав.

Остался я сидеть за столом весьма удрученный, несмотря на мое осознанное достоинство, так что, извините, налив себе полный стакан этой омерзительнейшей из омерзительных жидкостей, я его выдул до дна, даже не считаясь с завтрашним днем. Черт с ним! Может, завтра война…

Утром – вернее, когда я, наконец, спустился – я нашел на кухонном столе записку от Тийю:

«Тере хоммикут! Знаю, ты удивишься, обнаружив, что я уже уехала. Для тебя, мне кажется, утро сегодня наступит позже. Но мне надо успеть на автобус, я же не вправе сесть сегодня за руль. Постараюсь вернуться поскорее, чтобы тебя не задержать. Ежели ты все-таки уедешь В Москву раньше моего возвращения, то расскажи своему другу Зайчику обо мне, о нас, про нашу жизнь во Фленсбурге у датской границы. Непременно расскажи. А Таймо знает? Она тоже тебя любит, ты должен быть ей хорошим товарищем, чтобы ей не было грустно и так одиноко. Ты счастливый: тебя многие любят, и я тоже. До свидания, мой друг. Тийю.

P. S. За машину ты не беспокойся, и специально из-за этого меня дожидаться не надо».

Значит, уехала в Вильянди. Но почему я должен ехать в Москву? А впрочем… О чем же мы с ней, собственно, всю ночь говорили, если не об этом. Куда же еще мне ехать, как не в Москву? Конечно, со временем объявится Александр, а мы с ним люди трудносовместимые. Но если меня там не будет, то в доме маленького Зайчика дышать станет нечем. Табачным дымом? Будут кучи грязного белья; он не приучен за собой убирать. Как же жить маленькому Зайчику, для которого чистота, тишина и природа являются главными радостями жизни… не считая кино? Конечно, Тийю права: мне надо в Москву. Но я все-таки дождусь возвращения Тийю, тем более, что мне еще многое необходимо здесь записать: о том, какие мы все – и Заяц, и Тийю, и… я тоже – какие мы хорошие люди.

Еще мне нужно написать об очередном ляпсусе, обнаружившемся при встрече с Волли в мое последнее пребывание в Тарту. Волли на самом деле зовут Олев. Опустившийся алкаш, брошенный женой элтэпешник. В некотором роде так оно и было, и я думал показать, как стало трудно советскому алкоголику, до конца использовав его такую печальную фигуру.

Шел я но набережной реки Эмайыэ, поравнялся со спорткомплексом, где гребные лодки и лыжная база, и вижу его, Волли, то есть Олева. Стоит он, небольшого роста, худенький, с красноватым лицом, и выглядит озабоченно, хотя еще рано – половина десятого.

Поздоровались. Он относился ко мне всегда уважительно. Впрочем, он ко всем так относится – и трезвый и хмельной. Он из той категории людей, которую я люблю: скромный, доброжелательный, естественный. Что-то в его облике показалось мне непривычным, сразу и не сообразишь – что? В шляпе, в светлом пальто… галстук. Все чистое. Рубашка – свежая, брюки – отутюжены (впрочем, они у него всегда были отутюжены, хотя он костюмом пользовался как пижамой).

– Что стоишь? – спросил я, радуясь возможности узнать какие-нибудь смешные подробности про своего негативного персонажа. – Чем озабочен? Все директорствуешь?

Однажды он мне рассказал, что является директором спорткомплекса. Потом, кажется, себя понизил в должности до завхоза. Наконец выяснилось, что он просто рабочий, но я шутя с тех пор называю его директором. Про себя же подумал в очередной раз: как хорошо, что алкоголики книг не читают, а то… знал бы этот Олев, какую я с него картину нарисовал. Что бы сказал?

– Мороженого не достал, – буркнул он. – Мужики остались без мороженого, в магазине санитарный день.

– Что?! – До меня не сразу дошел смысл сказанного. Что он плетет? Какое мороженое? Какой магазин? «Ленинакан»? Спорткомплекс расположен рядом с «Ленинаканом», где в самом деле продают мороженое.

– Ты что же, теперь на мороженое переключился? – Я пытался иронизировать.

– Здесь все его любят, – ответил Волли. – Это же спорткомплекс все-таки. Мужики послали, а тут санитарный день как назло…

Разговорились. Я, естественно, интересовался: как, где, с кем, что и тому подобное. Он же пригласил меня в гости.

– На… чердак? – спрашиваю.

– Почему же? У меня теперь квартира своя, я тебе рассказывал.

– Ты рассказывал про дом, что по наследству…

– Да нет, не дом, а квартира. Я был прописан у тетки, она умерла, и я теперь там живу. Женился…

– А как же Эльза? Собака?.. Милиция… участковый…

– Ты приходи часикам к двум, завтра воскресенье. Кофе попьем…

Кто-то его окликнул, и он побежал.

– Придешь? – прокричал уже в дверях.

– Приду.

Мне никуда не хотелось идти. Осталось в этой очередной истории «о себе» написать самое последнее – о том, что меня ждет в Москве, – но сейчас я это написать не мог, потому что находился еще в Тарту. А идти куда-то опять напиваться не было никакого желания. Но этого типа я все-таки знал уже тысячу лет как страстного выпивоху – и чтоб этакий женился! Интересно было весьма.

Назавтра я шагал в сторону улицы Сыбра, что в переводе означает «улица Друга». Многообещающе! У автовокзала мне перебежал дорогу черный кот. А настроение у меня и без того было такое, что шел я – шаг вперед, два назад. Недалеко от Нового моста еще один черный кот (или кошка) перескочил дорогу перед моим носом, и подумалось, что ничего хорошего, наверное, не выйдет. Третий черный кот дожидался меня на крыльце дома номер пятьдесят по улице Друга и оказался собственным котом самого Волли-Олева, который тоже ждал, стоя на лестнице. Он явно волновался.

Кот сиганул мимо меня – красивый, блестевший шерстью, с умной мордашкой, и юркнул в приоткрытую дверь – в комнату. Оттуда послышался ласковый женский голос, обращавшийся, видимо, к коту. Мы с Олевом вошли. Нас встретила худенькая, скромно одетая, очень милая, на мой взгляд, женщина.

– Силви, – представилась она, подавая руку.

В небольшой квартирке царила чистота. Я растерялся – такого не ожидал.

Хозяева, видать, к приему готовились: были сделаны аккуратные бутербродики, закуски и паштеты, при мне Олев намолол на три заварки кофе, на столе стояли бутылки с лимонадом и минеральной водой, цветы. Тепло, уют и хорошая женщина! Нет, я не верил своим глазам. Такого в реальной жизни не бывает! Тут же я понял: коты эти, мерзавцы черные, встречались мне не зря: надо будет теперь все переделать в рукописи – все, что касается Волли!

Унаследовал он не дом, а квартиру, это ладно. Но еще жениться ухитрился на порядочной женщине, бухгалтере, и сам уже девять месяцев не пьет совсем и намеревается к этому вообще не возвращаться. А мне рвать целую кучу страниц! Кто бы мог подумать, что такая женщина изберет такого деятеля себе мужем… Где здесь собака зарыта? А может, мне самому подсунуть ему бутылек, чтоб… не рвать мои страницы? Нельзя! Такую редкость погубить даже в шутку – преступление! Человек старается исправить свою жизнь – это радость всеобщая. Как же она все-таки поверила Олеву? Непонятно. Может, действительно бывает что-то загадочное в женщинах? Век живи – век учись.

На другой день зашел проведать его на работе при лыжной базе. Он стоял во дворе, опять озабоченный. Я не стал выпытывать: у него достаточно еще причин быть озабоченным. Накануне мы и об этом поговорили. Я лишь высказал то, ради чего, собственно, зашел, что мне всю ночь покоя не давало: я вдруг совсем по-новому увидел этого маленького тщедушного человека, и почему-то жутко захотелось, чтобы он не сдался, чтобы выдержал, чтобы жизнь у них с Силви сложилась лучшим образом; мне всю ночь слышались те бесхитростные мелодии, которые он, словно для себя, удалившись от нас с Силви в комнату, наигрывал на аккордеоне – я понимал, что это для меня, показать, что он еще может, что в нем еще сохранился артист.

– Ты знаешь, – сказал я ему, – если ты запьешь, если ты такой шанс упустишь… Тебе в последний раз сама Фортуна улыбнулась! Так что, если ты по своей дурости это потеряешь, и на том свете такое не простится, и будешь ты вариться там в самом грязном котле, а ведь ты еще не выкарабкался. Когда лет пять пожрешь мороженое, тогда можешь чирикать.

– Мне так приятно, – сказал Волли, смущенно улыбаясь, – когда друзья хвалят.

Друзья?! А разве я ему друг? Или он мне? До сих пор он был, в сущности, моей жертвой, моей добычей… А ведь настоящие друзья, человечные, – это то, что ему сейчас больше всего нужно. Раньше его окружали выпивохи, но они – все до единого – одинокие люди, потому и ищут общества, компании. Но они не друзья никому, они и в компании одинокие. Во всем этом шуме и тарараме они, в сущности, даже один другому до лампочки. Но отколись кто из них, бросив пить, – насмехаться будут, завидовать или злорадствовать, если тот не выдержит, сорвется. Так что Волли назвал меня другом чисто инстинктивно, механически, почувствовав, что я ему и Силви искренне желаю хорошего. Я подал ему руку и обещал зайти еще как-нибудь. Я зайду, чтобы сказать следующее: главное тебе, Олев-Волли, ни с чем не считаться, кроме Силви, а друзья образуются; ощущение изолированности скоро пройдет. Я по себе знаю.

Подумалось: дай-то бог самому удержаться, если удастся мне, значит, удастся и Волли, то есть Олеву; а если это доступно ему, то и мне, разумеется, то, значит, всем, если разобраться. Надо только захотеть.

Все это необходимо было записать. Потом собраться в дорогу – в Москву.

30

Баня на улице Эмайые начинает работу в среду. Понедельник и вторник – выходные. А в среду, с часу, пожалуйста, купите билет, веник и парьтесь себе на здоровье, если вы любитель этого дела. Я и есть любитель. Меня к этому приучила бабушка на острове Сааремаа. Она была непревзойденной парильщицей. В деревне Кыляла на хуторе Сааре, где родились мой отец, его сестры и братья, баню топили каждую субботу. Топить было привилегией деда, у которого никогда нельзя было понять, когда он шутил, а когда говорил всерьез. Но вечером первая отправлялась париться бабушка.

В отличие от коренастого, широкого деда она была весьма костлявая. Всегда в очках, всегда в движении. Ее голос раздавался одновременно по всему хуторскому двору – в саду, на огородах, а по вечерам она причитала: «Ах! Весь день на ногах, ох! Совсем выдохлась…» Дед обычно иронически замечал: «А что толку? Ты хоть что-нибудь сделала? Только бегаешь везде да кудахчешь, как курица…»

Такая манера общения была у них естественной, а не ругались никогда. По воскресеньям же, одевшись празднично, шагали мирно по шоссе в направлении церкви.

Когда бабушка парилась и поддавала жару, то мужики вылетали как ошпаренные – даже мой отец не выносил. Из мужчин один только я не удирал, потому что бабушка держала меня за ногу и лупила веником, приговаривая, что уж она-то из меня сделает настоящего мужчину. Мне было тогда приблизительно лет семь.

Тогда на Сааремаа еще ходили в хуторские бани все вместе – женщины и мужчины, даже если приходили мыться соседи. Причем никаких плавок на себя не напяливали. Никто никого не стеснялся, никакой безнравственности и в помине не было. Топили баню, пекли хлеб, делали свое пиво, знаменитое на всю республику, в комнатах расставляли по углам свежесрубленные березки для аромата… Тогда в город ездили на повозке в одну лошадиную силу… Не было асфальтовых дорог, не было автомобилей. Какое это было чудесное время!

С тех пор я страстный парильщик и тоже, когда поддаю пар, мало кто выдерживает. На меня обычно шипят да орут, что ты, мол, не один, такой-сякой, и баня не твоя. Но всем известно, что там недовольных можно послать… к бабушке, не к моей, разумеется.

Была среда. Поэтому, как только Таймо взяла свою тачку (я ей привез из Москвы сумку на колесиках, чтобы ей легче было таскать почту) и ушла, я живо побрился, оделся и вышел. В воздухе кружились одинокие снежинки.

Рождество и Новый год Тийю проведет в Вильянди. Нельзя же, чтобы больной муж в праздники оказался один. Там, конечно, обслуживающий персонал, но они не свои… Как ни говори, отмечать Новый год в сумасшедшем доме – последнее дело.

Я помню день 8 марта в больнице имени Ганнушкина в Москве. Был концерт художественной самодеятельности. Там лечились очень даже известные музыканты, по-своему звезды: скрипач, пианист, певцы… Концерт был поставлен их силами, хотя, право же, впечатление он производил жуткое: певцы исполняли арии очень правильно на одном только фортиссимо, скрипач и пианист никак не могли определить, кто из них солист. Но все делали свое дело предельно серьезно и старательно; этот концерт в сумасшедшем доме часто мне вспоминается, когда приходится присутствовать на митингах или собраниях.

Итак, Тийю с мужем – среди психов, а я должен выбрать между двумя любящими меня людьми. С кем мне встретить рождество и Новый год? Сочувствую доктору Сависаару в Тарту: как он, интересно, решает эту задачу? Я восхищаюсь Станиславом Робинзоном в Москве: тот без всяких проблем собирает всех своих пять-шесть жен и детей, а сам во главе стола что-нибудь спокойно жует, словно патриарх еврейский. Но одновременно везде я бываю, только когда закрываю глаза. Значит, что поделаешь, поеду в Москву. Таймо здесь, конечно, горько и тоскливо одной, но Зайцу вдвойне грустно.

Чтобы не встретить никого из бункера, направился в баню по улице Роози. Она проходит между двумя десятиэтажными зданиями с длинными, во всю стену, балконами. Это общежитие университета. Здесь опасно проходить, потому что порой сверху падают бутылки. Могут попасть и каким-нибудь другим предметом: табуреткой, тарелкой, пустым ведром, вилкой или ножом, чем угодно, или же попросту польется сверху за шиворот моча…

Жаловаться некому. Милиционеров в городе можно встретить, иногда проезжают мимо в машине, и в газете печатаются объявления, приглашающие в милицию опознать какой-нибудь труп или же жулика, или хулигана задержанного, но жаловаться на студентов нет смысла, не среагируют.

Потому что, если уж студент, что называется, имматрикулирован, так нельзя его, будущего Эйнштейна, эксматрикулировать из-за такого пустяка, как моча на чью-то второстепенную башку.

Оттого иногда по утрам газоны перед этими красивыми домами напоминают мусорную свалку, из окон и с балконов раздаются вопли, крики, рычанье и слова, которые нельзя отыскать в обычных словарях, – испугались бы и первобытные люди. Пустые бутылки по вечерам разлетаются, как гранаты, на мириады осколков каждые пять минут. Как-то трудно все-таки представить, что из юношей и, увы, девушек, исторгающих этакое красноречие, впоследствии могут образоваться интеллигентные люди. А там… Кто знает! Если изучить историю Тартуского университета и нравы, бытовавшие каких-нибудь сто пятьдесят лет назад, узнаешь, что было не лучше, даже убийства не были редкостью. Но сколько дал сей университет миру ученых голов!

Итак, я рискнул миновать общежитие. В такое раннее время они еще спят – те, кто кидает и мочится. У них, бедных, унитазы сломаны, а девушки в свои уборные не всегда пускают, так что единственно с балкона и остается.

Потом я зашагал по Деревянному мосту. Здесь почти всегда какие-нибудь тихопомешанные кормят уток, голубей, воробьев, когда в этом, в сущности, еще нет нужды; наблюдая их, приходишь к выводу, что если в мире и есть что-нибудь стоящее, так это возможность бросать корм птицам, прямо вот так – отламывая куски от буханки белого хлеба. Ведь воробьи хлеб не сеют, как и свиньи в частных хозяйствах, откуда же его им брать? Интересно, могла бы какая-нибудь из этих фанатичных добрячек есть лягушек или каракатиц, как утка? С другой стороны, если учесть, сколько на помойках сгнивает хлеба совершенно без надобности – пусть уж лучше уткам, даже свиньям.

В тартуских банях не так-то просто: идешь в баню и не уверен, что все получится как надо. Может случиться, что баня на ремонте, света нет, провод какой-то лопнул или труба, или печь дымит (она всегда дымит), или кассира нет. Тогда надо будет потопать в другую баню, а это не близко. Опять же, что тебя там ждет?

Санитарная техника в этом городе столь же стара, как сам город, а он древнее Москвы. Трубы везде проржавели, краны текут, ремонтировать невозможно, потому что нет запчастей, они на складе… в Таллине, а вывезти их оттуда не на чем – нет транспорта, потому что некому о нем заботиться – нет хозяина, а секретарь горкома постоянно временный.

Так ли на самом деле, нелегко сказать, еще труднее узнать; не могу же я пойти и спросить: «Вы как, постоянный?»… Но краны текут и трубы ржавеют, печи дымят, а служащие домоуправления и прочий народ именно так и объясняют ситуацию. Когда же в народе говорят – это многое значит.

Заскочил по пути в парфюмерный магазин, чтобы купить «березовую воду», шампунь или одеколон – протереть плечо после бани. Здесь меня продавщица ошарашила:

– Спиртные напитки с двух часов! – заявила… шутя, наверно.

Но мужики-то и впрямь пьют шампунь. Как тут установишь сухой закон – нечем станет автомобили заправлять, скоро до бензина доберутся!

С банями и в Москве не все хорошо. Во многих, как в кино, – сеансы. Внутри – клетушки для раздевания на пять-шесть персон, можно создать интим, очень нужный, чтобы без помех принимать винно-водочные изделия. Веник достанешь за приличные деньги. В Тарту все еще индивидуальные шкафчики для раздевания и тазики с номерами, как в старину, а веник приобретаешь в бане за пятнадцать копеек – всего заплатишь тридцать пять и мойся, пока не похудеешь.

В бане всегда интересные разговоры. Люди здесь, как правило, более общительны и менее насторожены, ведь если разобраться, здесь можно болтать без боязни, особенно в парилке. Во-первых, темновато; во-вторых, все здесь без званий и одинаковы внешне – голые. Особенно никого не запомнишь. Сидят, кряхтят, бывает, что произносят даже неприличные слова, но все говорят о жизни. И что из того, что веник тебе достался – в крепостное время такими крестьян пороли.

Голые и одетые обладают одинаковыми правами высказываться, но в парилке все люди наиболее равны.

Вот один голый, хлеща себя по хребту, говорит, что еще один винный магазин закроют где-то на улице, которой я не знаю.

Другой голый, белый и жирный, подтверждает, что – да, точно, закроют, но не только этот, а еще и на Нарва-Маантее, он знает наверняка. Потому что там очень сильное автомобильное движение, а вокруг магазина многие качаются, так что могут под машину загреметь, а кому это надо…

Ого! Магазин на Нарва-Маантее мне преотлично знаком. Недалеко от Пуйестее, рядом с бункером, что напротив штаба добровольной народной дружины. Как же теперь там все мои «бывшие», то есть люди-экс? Откуда будут брать «топливо»? Как-то даже тревожно стало за них. Конечно, по шее мне там как-то отломили, но как представил я себе совершенно трезвых бывшего председателя, бывшего прокурора и всех других – печалью сердце заволокло. Как-никак, а родной бункерчик. Рядом, правда, монополия имеется, но после того, как монопольщицу с улицы Мяэ посадили и ее двадцать кошек да с десяток собак остались сиротами, здесь могут на время затаиться.

– А хотели Тарту сделать вообще «безъядерной» зоной, – говорит какой-то голый, орудуя веником, – свободной от водки и вина, чтоб даже пива не было, так что и пивзавод бы закрыли.

Все загалдели. Отовсюду послышались крики: да, слышали про это безобразие.

– Но не все начальство, видать, свихнулось, – радуется костлявый немолодой голяк. Он не парится, просто так сидит, греется, потеет.

– У кого-то там из них хватило ума все же…

Костлявый захихикал тоненько.

– Да ведь они же без нас прогорят, – констатирует белый и жирный, – городу денег уже не хватает, зарплату рабочим пивзавода выплатить нечем. Ведь сколько мы давали прибыли!..

– Точно. Теперь им тяжело, пропадут еще…

Почтенного вида лысый голый, до сих пор молчавший, взял слово:

– Немного просчитались, конечно, – объясняет он авторитетно создавшуюся в городе ситуацию остальным голым, которых в парилке заметно прибавилось. – Что от пьяницы на производстве одни убытки, с этим не поспоришь, но, обратите внимание, закрыв винные магазины, создав невыносимые условия в ресторанах плюс другие меры, они сразу лишили государство основного дохода, в то время когда коэффициент полезной деятельности на производстве бывшего пьяницы, ставшего трезвым, еще не возместил государству сиюминутного дохода, который оно получало до сих пор безотлагательно… Мы аккуратно и всегда своевременно выполняли план от пятилетки до пятилетки. А теперь… Когда еще количество безумного дохода сравняется с количеством разумного? Много воды утечет и мало вина.

Потом все голые, естественно, стали обсуждать личность, внесшую такую неразбериху в экономическое положение города, уточняли, какое у него образование; кто-то знал, что у него даже два образования, а жена вроде бы одна, кто-то сообщил, что языки, мол, знает, а сколько – не уточняли. Все это, однако, говорилось в манере исключительно диагностической, без злобы, даже без иронии, не было ни малейшей обиды со стороны пострадавших.

А мне известно, – да это всем известно, – что так бывает не всегда. Я не помню ни одного руководителя, о котором не рассказывалось бы в народе что-то забавное, причем чаще недоброжелательно и, конечно же, не без иронии. А по-моему, нет ничего более скверного для авторитета руководителя, чем насмешливое отношение к нему народа. Как трудно в таком случае тем, кто этому руководителю и его тезисам должен или вынужден петь дифирамбы, – живешь, пока поёшь. Не дай бог тебе простудиться и голос потерять… А если кто не поёт, потому что не хочет, не в настроении, о нем я и говорить не стану.

Но в данном случае отношение вполне серьезное, даже вроде одобрительное, даже некоторые выпивохи, которых знали как преданных «делу» товарищей со стажем, явно с облегчением вздохнули: «Эх! Теперь не так много надо пить»… Словно их кто-то силком заставлял. Но если опять вспомнить Джека Лондона, он в своей повести писал, что из выпивающих алкоголиками являются разве что двадцать процентов, остальные восемьдесят – пьющие по обстоятельствам.

Так что отношение пострадавших к названной личности – как, к примеру, к судьбе или погоде: вчера была хорошая – сегодня дождь, и наоборот. Ну и что же тут поделаешь? Надо относиться просто как к фактору и посмотреть, что дальше. Нашелся и одни голый скептик.

– Ладно, ладно, – рассуждал он мудро, – видели и раньше старательных… Новая метла, знаете ли… Посмотрим, что будет, когда товарищ освоится с новым положением… Лет этак через пять… Сегодня пишут о голодном и тяжелом положении колхозов в пятидесятые годы, а что нам пели в пятидесятые годы про эти самые «цветущие» колхозы? Посмотрим, посмотрим.

Ну что ж, поживем – увидим. Мне тоже интересно, кто победит в кампании за трезвый образ жизни – разум или, как всегда, сатана? Но люди, как я обратил внимание, то тут, то там настроены выжидаючи. Словно шлюзы прорвались – потоком везде льются разговоры о том, что и как было раньше, прикидывают возможные перспективы. Создалось впечатление – всем хочется, чтобы было строже, чтобы стало больше порядка, даже многим таким, кто не очень за это переживал раньше. Изменений не жаждут разве что те, кому лучше быть уже некуда… Странно, но объяснимо: в бардаке и проститутке жить не хочется.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю