Текст книги "Джозеф Антон"
Автор книги: Ахмед Салман Рушди
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 48 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]
Это был для него предметный урок свободы слова: ничего не надо, как говорится в фильмах о Шреке, «держать в себе», самые скверные, самые предосудительные высказывания все равно пусть лучше звучат, чем заметаются под ковер, лучше их публично опровергать, а то и осмеивать, чем дарить им романтический ореол табу, и люди в массе своей, как правило, в состоянии понять, что хорошо, а что дурно. Будь картина International Gorillay запрещена, она стала бы последним писком видеомоды, и в гостиных Брадфорда и Уайтчепела молодые мусульмане собирались бы за задернутыми шторами, чтобы насладиться испепелением богоотступника. Выставленный же на свет, отданный на суд рынка, фильм скукожился, как вампир под лучами солнца, и ушел в небытие.
События в большом мире отдавались эхом в его уимблдонской цитадели. 2 августа 1990 года Саддам Хусейн вторгся в Кувейт, назревала война с Ираком, и британское министерство иностранных дел бросилось налаживать отношения с Ираном. Британские и американские военные стремительно наращивали ударные группировки. Вдруг все, как с британской, так и с иранской стороны, перестали упоминать о «деле Рушди», и Фрэнсис Д’Соуса, позвонив ему, сказала, что очень озабочена тем, как бы на него не «махнули рукой». Он позвонил Майклу Футу, и тот пообещал разузнать, что и как. На следующий день Майкл сказал, что «успокоили», но тон его не был успокаивающим. Данкан Слейтер, «его человек» в министерстве иностранных дел и по делам Содружества, попросил его написать еще одно «умиротворяющее заявление», чтобы оно лежало в министерстве и было пущено в ход, «когда это будет сочтено наиболее полезным». Трудно понять, сказал он, «что Иран сейчас выкинет». Иранцы могут использовать международный кризис как предлог для того, чтобы «полюбовно решить проблемы» с Великобританией, – а могут посчитать, что сумеют добиться улучшения отношений и без уступок.
В публичной библиотеке в Рочдейле, графство Ланкашир, былаа взорвана зажигательная бомба.
Лиз Колдер, уезжая во Францию с Клариссой и Зафаром, позволила ему в ее отсутствие пользоваться ее квартирой для встреч с американским журналистом и некоторыми друзьями. Она сказала, что в квартиру, чтобы кормить попугая Джуджу, иногда будет заходить ее сослуживица Элизабет Уэст, редактор из издательства «Блумсбери».
– Наверно, тебе стоит с ней созвониться, перед тем как поедешь, – сказала Лиз, – во избежание неприятных сюрпризов.
Он позвонил Элизабет и рассказал о своих планах. Они проговорили по телефону на удивление долго, много смеялись, и под конец он предложил, что после ухода журналиста задержится у Лиз на какое-то время, чтобы они там увиделись и вместе отдали тихую дань уходу за попугаем. Полицейские по его просьбе купили три бутылки вина, в том числе одну – изысканного тосканского красного тиньянелло. А потом под взглядами попугая был ужин при свечах: лососина, салат из водяного кресса и много – очень много – красного вина.
Любовь никогда не приходит с той стороны, куда ты смотришь. Она подкрадывается сзади на цыпочках и бьет тебя по уху. В те месяцы, что прошли после ухода Мэриан, были кое-какие игривые телефонные звонки и очень редкие встречи с женщинами, которые большей частью, он чувствовал, испытывали к нему скорее жалость, чем влечение. Последняя, au pair[119] Зафара, привлекательная норвежка, сказала: «Можете мне позвонить, если захотите». Самым неожиданным из всех было недвусмысленное проявление сексуального интереса со стороны либеральной журналистки-мусульманки. Все это были соломинки, за которые он хватался, чтобы не утонуть. Но потом он познакомился с Элизабет Уэст, и произошло то, чего он никак не мог предвидеть: возникла связь, вспыхнула искра. Жизнью правит не судьба, а случай. Если бы не попугай, которого надо было поить, он не встретился бы с будущей матерью своего второго сына.
В конце их первого вечера он уже знал, что хочет увидеться с ней еще, и как можно скорее. Он спросил ее, свободна ли она завтра, и она ответила – да, свободна. Договорились встретиться в квартире Лиз в восемь вечера, и его поразило, какое глубокое чувство к ней он уже испытывает. У нее были длинные роскошные каштановые волосы, ослепительная беззаботная улыбка, и она въехала в его жизнь на велосипеде, как будто во всем этом не было ничего особенного, как будто всей удушающей машины страха, охраны и ограничений попросту не существовало. Это была подлинная и очень редкая храбрость: способность вести себя нормально в ненормальной ситуации. Она была на четырнадцать лет моложе его, но под внешней раскованностью в ней чувствовалась серьезность, говорившая об опыте, намекавшая на некое знание, которое дает только боль. Не влюбиться в нее было бы нелепо. Они быстро обнаружили диковинное совпадение: он впервые приехал с отцом в Англию, чтобы учиться в школе Рагби, в тот самый день, когда она родилась. Они, можно сказать, прибыли одновременно. Это выглядело как предзнаменование, хотя он, ясное дело, ни во что подобное не верил. «День был солнечный, – сказал он ей. – И холодный». Он рассказал ей про гостиницу «Камберленд» и про то, как в первый раз смотрел телевизор: сначала «Флинтстоунов»[120], затем малопонятную ему северную мыльную оперу «Коронейшн-стрит», где зыркала свирепая старая сплетница Ина Шарплз в неизменной сетке для волос. Он рассказал про шоколадно-молочные коктейли в Лайонс-Корнер-Хаусе, про зажаренных на вертеле кур, продававшихся навынос в кафе «Кардома», про щиты с рекламным слоганом «Расстегни банан» компании «Файфс», занимающейся импортом фруктов, про рекламу «швепса»: «Тоник под названием ш-ш-ш… в общем, сами знаете». Она предложила: «Может быть, в понедельник приедете опять? Я приготовлю ужин».
Полицейские были недовольны третьим визитом за четыре дня по одному и тому же адресу, но он уперся, и они сдались. В тот вечер она рассказала ему кое-что о своей жизни, хотя многое обошла стороной, и на него опять повеяло болью ее детства: утрата матери, стареющий отец, странная Золушкина жизнь у родственников, которые взяли ее к себе. Одна женщина – она не называла ее по имени, говорила: женщина, которая тогда смотрела за мной, – обижала ее. Но в конце концов ей улыбнулось счастье: Кэрол Нибб, старшая двоюродная сестра, стала для нее второй матерью. Элизабет изучала литературу в Уорикском университете. И ей нравились его книги. Были долгие часы разговоров, а потом он они держали друг друга за руки, а потом целовались. Когда он взглянул на часы, было полчетвертого утра – Золушкина карета, сказал он ей, давно уже превратилась в тыкву, а в другой комнате сидели страшно недовольные и усталые полицейские. «Очень увлечен, – написал он в дневнике. – Умная, нежная, хрупкая, красивая и любящая». Ее влечение к нему было таинственно, необъяснимо. Всегда, думалось ему, выбирает женщина, мужчине остается только благодарить счастливую звезду.
Ей надо было съездить в Дербишир навестить двоюродную сестру Кэрол, потом – давно намеченная поездка на отдых с подругой, так что снова встретиться они могли только через две недели. Она позвонила из аэропорта сказать ему «до свидания», и он пожалел, что она улетает. Он начал рассказывать про нее друзьям – Биллу Бьюфорду, Гиллону Эйткену – и сообщил телохранителю Дику Биллингтону, что просит добавить ее в «список», то есть дать ей право приезжать к нему в Уимблдон. Произнося эти слова, он знал, что уже принял важное решение на ее счет. «Ее надо будет проверить, Джо», – сказал Дик Биллингтон. «Отрицательная проверка» – процедура более быстрая, чем «положительная». Взглянуть на ее биографию, связи, окружение, и если нет ничего подозрительного – она чиста. «Положительная проверка» занимает намного больше времени. Это беседы с людьми, это разъезды. «В ее случае такого не потребуется», – сказал Дик. Двадцать четыре часа – и Элизабет была одобрена: никаких сомнительных типов, никаких иранских агентов и сотрудников Моссада в ее прошлой жизни не обнаружили. Он позвонил ей и сообщил об этом. «Я этого хочу», – сказал он. «Чудесно», – ответила она, и так у них началось. Два дня спустя она, сидя за рюмкой с Лиз Колдер, вернувшейся из поездки, рассказала ей, что произошло, а потом подкатила на велосипеде к уимблдонскому дому и осталась на ночь. В тот уик-энд она провела у него дне ночи. Отправились ужинать в Клапам к Анджеле Картер и ее мужу Марку Пирсу, и Анджела, которой вообще-то нелегко было угодить, одобрила ее. Зафар, тоже вернувшийся в Лондон, приехал к нему, и они с Элизабет сразу нашли общий язык.
Так много было такого, о чем им хотелось поговорить… Когда она в третий раз ночевала в Уимблдоне, они не спали до пяти утра – рассказывали друг другу разные разности, вздремывали, занимались любовью. Он не помнил, чтобы у него когда-нибудь была такая ночь. Началось что-то хорошее. Сердце было полно, и наполнила его Элизабет.
«Гаруна» первые читатели приняли хорошо. Эта маленькая книжка, которую он написал, исполняя обещание, данное ребенку, стала, возможно, самым популярным из всех его произведений в художественном жанре. И в жизни чувств, и в профессиональной жизни у него начинался, он видел, новый этап, и нелепое существование, которое он вел, было от этого еще тяжелее переносить. Зафар сказал, что хотел бы поехать кататься на лыжах. «Может быть, поедешь с мамой, а я заплачу?» – предложил он. «Но я хочу с тобой», – возразил его сын. Эти слова ранили его сердце.
Пришла почта. В ней были первые экземпляры «Гаруна». Это его взбодрило. Он надписал с десяток экземпляров для друзей Зафара. В экземпляре Элизабет он написал: «Спасибо, что вернула мне радость».
Все чаще высказывалось мнение, что «дело Рушди» не заслуживает тех хлопот и переживаний, которые начались из-за него, поскольку сам объект – человек недостойный. Норман Теббит, один из ближайших политических союзников Маргарет Тэтчер, написал в «Индепендент», что автор «Шайтанских аятов» – «первостатейный негодяй… [чья] публичная жизнь – череда презренных измен своему воспитанию, религии, новой родине и национальности». Лорд Дейкр (Хью Тревор-Роупер), видный историк, тори, пэр, «удостоверивший подлинность» фальшивых «дневников Гитлера», утерся после конфуза с «дневниками» и заявил – тоже в «Инди»: «Мне интересно, как поживает в эти дни Салман Рушди под великодушной защитой британского закона и британской полиции, о которых он отзывался так грубо. Ему, надеюсь, не слишком уютно… Я бы не огорчился, если бы кто-нибудь из британских мусульман, сожалеющих о его дурных манерах, подстерег его на темной улице и поучил хорошему поведению. Если бы это заставило его впредь сдерживать свое ретивое перо, общество бы выиграло, литература – не пострадала».
Писатель Джон Ле Карре: «Не думаю, что кому-либо из нас можно безнаказанно оскорблять великие религии». Он же, в другой раз: «Готов повторить снова и снова: у него были все возможности спасти лицо своих издателей и, сохраняя достоинство, изъять книгу из продажи до более спокойных времен. По-моему, ему нечего больше доказывать, кроме своей бесчувственности». Ле Карре отверг и довод, основанный на «литературных качествах» книги: «Выходит, мы должны предоставлять литераторам больше свободы слова, чем авторам дешевого чтива? Такой элитизм не подкрепляет позицию Рушди, в чем бы эта позиция сейчас ни состояла». Он не сказал, был ли бы он против использования категории «литературных качеств» при защите, скажем, джойсовского «Улисса» или «Любовника леди Чаттерли» Д. Г. Лоуренса.
Дугласа Херда, британского министра иностранных дел и «писателя», сотрудник газеты «Ивнинг стандард» спросил: «Какой у вас был самый мучительный момент за время работы в правительстве?» – «Чтение „Шайтанских аятов“», – ответил он.
В начале сентября он побывал у Данкана Слейтера в его доме в Найтсбридже. Обилие индийских картин и изделий неожиданно обнаружило в Слейтере индофила, чем, возможно, объяснялась его симпатия к человеку-невидимке. «Вы должны использовать все ваши связи в СМИ, – сказал Слейтер. – Нужны положительные отклики». Надин Гордимер собрала под своим воззванием к Ирану впечатляющий список подписей, в том числе Вацлава Гавела, французского министра культуры, многих писателей, ученых и политиков, и Слейтер высказал мысль, что это можно было бы использовать, чтобы побудить, к примеру, «Таймс» опубликовать сочувственную редакционную статью. Письмо Гордимер было напечатано и вызвало слабую реакцию. Ничего не изменилось. Газета «Индепендент» сообщила, что получила 160 писем, критикующих высказывание Теббита, и лишь два в его поддержку. Это было хотя бы что-то.
Несколько дней спустя министр иностранных дел Италии Джанни де Микелис заявил, что Европа и Иран «близки» к обмену письмами, который будет означать «отмену фетвы» и даст возможность нормализовать отношения. Слейтер сказал, что это заявление «несколько опережает события», но «тройка» министров иностранных дел Европейского сообщества действительно намеревается через несколько дней провести переговоры с министром иностранных дел Ирана Али Акбаром Велаяти.
Элизабет начала рассказывать о своих новых отношениях близким друзьям. Он, со своей стороны, рассказал про нее Исабель Фонсеке. Потом он узнал, что Мэриан возвращается в Лондон.
27 сентября 1990 года, в день выхода в свет «Гаруна и Моря Историй», Иран и Соединенное Королевство возобновили частичные дипломатические отношения. Данкан Слейтер, позвонив из Нью-Йорка, сказал, что «были получены заверения». Иран не будет ничего предпринимать, чтобы привести фетву в исполнение. Отменена она, однако, не будет, и предложение о награде в миллионы долларов за его убийство (аятолла Санеи, объявивший о вознаграждении, все повышал и повышал сумму) останется в силе, ибо оно «к правительству отношения не имеет». Слейтер попытался изобразить это как шаг в позитивном направлении, но выглядело это скорее как предательство. Никакой сделке на его счет, заключенной Дугласом Хердом, доверять он не мог.
Разведслужбы и Особый отдел, похоже, разделяли это мнение. Никаких изменений в оценке угрозы не последовало. По-прежнему уровень два – на одну ступеньку ниже королевы. Никаких изменений в порядке его охраны. Дом на Сент-Питерс-стрит по-прежнему заперт, окна закрыты ставнями. Вернуться домой ему по-прежнему не позволено.
И все-таки он осуществил что-то новое. Осуществил именно тогда – вот что было самым важным. «Гарун» пошел хорошо, и кошмарный сценарий Сонни Мехта безвылазно обитал в царстве его плохих сновидений. Имя говорящего механического удода не подвигло кашмирцев ни на какое восстание. Кровопролитием на улицах и не пахло. Сонни бегал от призраков, и теперь, при свете дня, эти тени на поверку оказались тем, чем не могли не быть, – пустыми ночными страхами.
Ему было позволено ненадолго – и без предупреждения – выйти на люди: надписывать экземпляры «Гаруна» в лондонском книжном магазине «Уотерстоунз» в Хэмпстеде. Зафар тоже там был – «помогал», передавая ему книги на подпись; был и Билл Бьюфорд – этакое доброе, ухмыляющееся божество. В течение часа он снова чувствовал себя автором книг. Но от нервозности во взглядах охраны деваться было некуда. Не в первый раз он тогда видел, что им тоже боязно.
А дома была Элизабет. Что ни день, они становились все ближе друг к другу. «Мне страшно, – призналась она ему, – что я стала так от тебя зависима». Он, как мог, постарался ее успокоить. Я безумно тебя люблю и никуда не отпущу. Она боялась, что он сблизился с ней всего лишь за неимением лучшего, что, когда угрозы прекратятся, он уедет в Америку и бросит ее. Он ведь говорил ей о своей любви к Нью-Йорку, говорил, что мечтает когда-нибудь поселиться там свободным человеком. Он, чья жизнь была чередой пересадок из почвы в почву (которой он попытается придать новый смысл, говоря о «множественности корней»), не понимал, до какой степени англичанкой была она, как глубоко уходили ее корни. С первых же дней она ревновала его к Нью-Йорку. Ты усвистишь туда, а меня оставишь. После нескольких рюмок вина они вот так порой начинали чуточку цапаться. Ни он, ни она не придавали этим эпизодическим шероховатостям значения. Бóльшую часть времени они были счастливы друг с другом. Я по уши влюблен, написал он в дневнике, сознавая, как это поразительно – иметь основания такое написать. Он жил под мощной охраной в каком-то странном внутреннем зарубежье и никак не мог ожидать, чтобы любовь проложила тропку мимо пограничных застав. И тем не менее вот – она была, его любовь, она весело колесила к нему через Темзу на велосипеде почти каждый вечер и каждый уик-энд.
Но, помимо любви, в воздухе была по-прежнему разлита ненависть. Говорливый садовый гном из Мусульманского института ораторствовал, как и раньше, и ему предоставлялись для этого все возможности. Вот он выступает по радио Би-би-си: Салмана Рушди «высшая судебная инстанция в исламе признала виновным в тяжком преступлении, и осталось только исполнить ее решение». В воскресной газете Сиддики выразился еще яснее: «Он должен расплатиться жизнью». Четверть века в Великобритании никого не казнили, но теперь вновь оказалось возможным обсуждать убийство по решению «судебной инстанции». «Неистовство ислама», чего вы хотите! В Ливане на слова Сиддики эхом отозвался лидер «Хезболлы» Хусейн Мусави: «Он должен умереть». Саймон Ли, автор книги «Цена свободы слова», предложил отправить его в Северную Ирландию и оставить там до конца его дней, поскольку службы безопасности там и так очень активны. Колумнист «Сан» Гарри Бушелл назвал его бóльшим предателем своей страны, чем Джордж Блейк. Блейк, советский двойной агент, был приговорен к сорока двум годам заключения за шпионаж, но сумел бежать из тюрьмы в Советский Союз. Написание романа можно было теперь, не моргнув глазом, объявить более мерзким преступлением, чем государственная измена.
Два года атак со стороны ненавистников – мусульман и немусульман – подействовали на него сильнее, чем он сам сознавал. Он навсегда запомнил день, когда ему принесли номер «Гардиан» и он увидел, что в газете о нем написал романист и критик Джон Берджер. Он был знаком с Берджером, из его работ восхищался прежде всего сборниками эссе «Углы зрения» и «Как мы смотрим», и ему казалось, что отношения у них приятельские. Он с нетерпением открыл страницу публицистики и начал читать. Потрясение от того, что он увидел, от резких нападок Берджера на его книги и мотивы, которыми тот руководствовался, было очень большим. У них было много общих друзей – например, Энтони Барнет из «Хартии-88», и в последующие месяцы и годы эти люди, пытаясь посредничать, не раз спрашивали Берджера, почему он написал в таком враждебном тоне. Он неизменно отказывался отвечать.
Боль от столь многих «черных стрел» трудно было унять даже с помощью такого лекарства, как женская любовь. Во всем мире, казалось, не было столько любви, чтобы исцелить его в то время. Вышла его новая книга – и в тот же день британское правительство легло в одну постель с его потенциальными убийцами. Его хвалили на книжных страницах – и поносили в выпусках новостей. По ночам он слышал «Я люблю тебя» – но дни вопили ему «Умри!».
Элизабет полицейской охраны не полагалось, но ради ее безопасности важно было оберегать ее от лишних взоров. Его друзья никогда не упоминали ее имени вне своего «магического круга» и вообще умалчивали о ее существовании. Пресса, однако, прознала – это было неизбежно. Ее фотографиями журналисты не располагали, и раздобыть их им не удалось, но это не помешало таблоидам рассуждать о том, почему красивая молодая женщина могла захотеть связать жизнь с писателем на четырнадцать лет старше с клеймом смертника на лбу. Он увидел в одной газетенке свою фотографию с подписью: РУШДИ: НЕ КРАСАВЕЦ. Разумеется, предположили, что она пошла на это из низменных побуждений – возможно, из-за его денег или, по мнению некоего «психолога», который счел себя вправе судить о ней заочно, из-за того, что молодых женщин определенного типа возбуждает запах опасности.
Теперь, когда секрет перестал быть секретом, ее – и его – безопасность стала сильней беспокоить полицейских. Они не исключали, что за ней, когда она едет на велосипеде, кто-нибудь может последовать, и настояли на том, чтобы она встречалась с ними в условленных местах и подвергалась «химчистке». Они, кроме того, предостерегли прессу от упоминаний о ней: упоминать – значило повышать вероятность того, что будет совершено преступление. Все последующие годы пресса помогала ее оберегать. Ее ни разу не сфотографировали, и ни одного ее снимка не было опубликовано. Когда он появлялся на публичных мероприятиях, ее всякий раз привозили и увозили отдельно. Он говорил фотокорреспондентам, что себя разрешает фотографировать сколько они хотят, но ее просил оставить в покое; поразительно, но они слушались. Все знали, что с фетвой не шутят, и относились ко всему серьезно. Даже через пять лет, когда его роман «Прощальный вздох Мавра» попал в короткий список Букеровской премии и они с Элизабет были на церемонии, ее фотографий в печати не появилось. Канал Би-би-си-2 транслировал Букеровский ужин в прямом эфире, но операторам было велено не наводить на нее камеры, и ее лица телезрители не увидели. Благодаря этой исключительной сдержанности она все годы фетвы могла свободно перемещаться по городу как частное лицо, не привлекая внимания – ни дружественного, ни враждебного. По характеру она человек весьма закрытый, и такой образ жизни подошел ей очень хорошо.
В середине октября он встретился с Майком Уоллесом в одном отеле в Западном Лондоне, чтобы дать ему интервью для «60 минут», и ближе к началу интервью Уоллес упомянул о его расставании с Мэриан и спросил: «Ну а как у вас с общением? Приходится вести жизнь монаха?» Вопрос застал его врасплох, он не мог, конечно, сказать Уоллесу правду о своей новой любви; он секунду поколебался, а потом каким-то чудом нашел правильные слова. «Очень полезно, – сказал он, – сделать перерыв». Майк Уоллес был настолько удивлен ответом, что он счел нужным добавить: «Нет, это я не всерьез говорю». Шутка, Майк.
Позвонила Мэриан. Она опять прилетела из Америки. Он хотел поговорить с ней о юристах и оформлении развода, но она хотела обсудить с ним другое. В груди у нее уплотнение, которое сочли «предраковым образованием». Она была очень зла на своего терапевта – та должна была поставить диагноз «полгода назад». Но что есть то есть. Он нужен ей, сказала она. Она любит его по-прежнему. Новость, которую она сообщила через три дня, была еще хуже. Выявлен рак: лимфома Беркитта, из лимфом неходжкинского типа. Ее обследовал некий доктор Абдул-Ахад из Челсийско-Вестминстерской больницы. В последующие недели она говорила ему, что проходит лучевую терапию. Он не знал, что ей сказать.
Полин Мелвилл получила за своего «Оборотня» премию «Гардиан» по разряду художественной литературы. Он позвонил ей поздравить, но она завела разговор о Мэриан. Она, Полин, не раз предлагала ей сопроводить ее в больницу в дни сеансов лучевой терапии. Мэриан неизменно отказывалась. Через несколько дней Полин позвонила ему: «По-моему, тебе надо самому позвонить этому доктору Абдул-Ахаду и поговорить с ним».
Онколог Абдул-Ахад, как выяснилось, знать не знал про Мэриан, и ту разновидность рака, о которой шла речь, он не взялся бы лечить. Он специализировался по совершенно другим видам рака, в первую очередь у детей. Это озадачивало. Может быть, существует не один доктор Абдул-Ахад и он говорил не с тем?
В тот день Мэриан сказала ему, что начала лечиться в больнице «Ройял Марсден». Есть две «Ройял Марсден»: на Фулем-роуд и в Саттоне. Он позвонил и туда и туда. О такой пациентке нигде не слыхали. Это еще сильней сбивало с толку. Может быть, она лечится под вымышленным именем? Может быть, взяла псевдоним наподобие «Джозефа Антона»? Он хотел ей помочь, но уперся в тупик.
Он позвонил ее терапевту и сказал, что хочет с ней поговорить. Он сказал ей, что знает о врачебной тайне, но ему посоветовал к ней обратиться онколог, с которым он говорил. «Я рада, что вы позвонили, – ответила ему врач. – Я потеряла всякую связь с Мэриан – не дадите ли вы мне ее адрес и телефон? Я бы очень хотела с ней поговорить». Удивительно. Врач сказала, что не видела Мэриан более года и что о раке у них с Мэриан никогда речь не заходила.
Мэриан перестала отвечать на его звонки. Он так и не узнал, дозвонилась до нее врач или нет, перешла ли она к другому врачу, – он вообще ничего на эту тему больше не узнал. Они после этого почти не разговаривали Она согласилась на развод и не выдвинула особых денежных требований – попросила лишь о скромной единовременной сумме, чтобы начать новую жизнь. Она покинула Лондон и стала жить в Вашингтоне. О ее болезни, о каком-либо лечении он никогда потом не слышал. Она продолжала жить и писать. Ее книги заслужили лестных оценок, они номинировались и на Пулитцеровскую, и на Национальную книжную премию. Он всегда считал ее прекрасной писательницей с большими возможностями и желал ей успеха. Их жизненные пути разошлись и больше не сходились.
Нет, это не совсем верно. Один раз они сошлись. Вскоре он сделал себя уязвимым для атаки, и она воспользовалась возможностью. Отомстила.
Он прочел роман чилийского писателя Хосе Доносо «Непристойная птица ночи» – о разрушении человеческой личности. Не лучший, пожалуй, выбор чтения в том уязвимом состоянии духа, в каком он пребывал. Название было взято из письма, которое Генри Джеймс-старший написал сыновьям Генри и Уильяму, и строки из этого же письма стали эпиграфом романа: «Всякий, кто в умственном отношении достиг хотя бы подростковых лет, начинает подозревать, что жизнь – не фарс и даже не салонная комедия; напротив, она цветет и плодоносит, питаясь из глубочайших трагических пластов нужды в самом насущном, в которых коренится ее содержание. Природное наследие всякого, кто способен к духовной жизни, – неукрощенный лес, где воет волк и трещит непристойная птица ночи».
Он лежал без сна, глядя на спящую Элизабет, и в его комнате неукрощенный лес все рос и рос, подобно тому, другому лесу с великой книге Сендака[121], лесу, за которым лежит океан, за которым лежит место, где чудища живут, а вот – его личное суденышко, чтобы поплыть через океан, а на том берегу, где живут чудища, его ждет… дантист. Может быть, зубы мудрости болели у него не просто так. Может быть, есть на свете предвестья, предзнаменования, приметы и пророчества, может быть, все то, во что он не верил, более реально, чем то, что его окружает? А если есть рукокрылые монстры и пучеглазые призраки… если есть демоны и дьяволы… может быть, и Бог тогда есть? Да, и, может быть, он сходит с ума. Рыба, которая сама ищет себе крючок, – это чокнутая рыба, это глупая рыба, это в конечном итоге мертвая рыба.
Рыбаком, поймавшим чокнутую рыбу, сиреной, направившей его личное суденышко на камни, был Хешам эль-Эссауи, «дантист холистской школы» с Харли-стрит. (Может быть, ему следовало прислушаться к мудрым зубным сигналам?) Эссауи не выглядел подходящей кандидатурой на эту роль, несмотря на некоторое сходство с Питером Селлерсом[122] (в более мясистом варианте), но отчаявшаяся рыба, два долгих года проведшая в садке, рыба, чей боевой дух был низок, чьему достоинству был нанесен тяжкий урон, искала выхода, любого выхода – и приняла за ключ извивающегося червя на крючке.
Он опять встретился в Найтсбридже с Данканом Слейтером, и на этот раз в комнате, кроме них, был Дэвид Гор-Бут, большой человек из министерства иностранных дел. Гор-Бут присутствовал на переговорах с иранцами в Нью-Йорке и согласился проинформировать его о них лично. Высокомерный, умный, жесткий и прямой, он, будучи арабистом, производил впечатление человека, симпатизирующего в этом деле не писателю, а его критикам. Со времен Лоуренса Аравийского министерство «склонялось» в сторону мусульманского мира (Гор-Бут позднее стал непопулярной фигурой в Израиле), и нередко крупные чины Форин-офиса показывали, что не на шутку раздражены трудностями в отношениях Великобритании с этим миром, возникшими по милости – подумать только! – писателя. Как бы то ни было, от Ирана, сказал Гор-Бут, получены «реальные» заверения. Иранцы не будут пытаться привести в исполнение смертный приговор. Сейчас самое главное – снизить накал страстей дома. Если бы удалось уговорить британских мусульман посадить своих собак на цепь, положение нормализовалось бы довольно быстро. «В этой части, – сказал он, – слово за вами».
Фрэнсис Д’Соуса, когда он по телефону рассказал ей о встрече с Гором-Бутом, взволновалась и обрадовалась. «Я думаю, мы сможем все уладить!» – воскликнула она. Но его эта встреча привела в тяжелое уныние. Причина – едва скрываемое презрение Гора-Бута к тому, что он якобы сделал. В этой части слово за вами. Принципиальность расценивалась как упрямство. Его попытка стоять на своем, заявлять, что он жертва великой несправедливости, а не ее виновник, воспринималась как проявление высокомерия. Так много для него делается; почему он настолько негибок? Он заварил эту кашу – кому, как не ему, ее расхлебывать?
Груз таких настроений, становившихся всеобщими, тяжко на него давил, и все трудней было верить, что его линия поведения – правильная. Какой-то диалог с британскими мусульманами, похоже, был неизбежен. Фрэнсис сказала ему, что в контакт со «Статьей 19» вступил Эссауи и предложил свое посредничество. В интеллектуальном плане Эссауи сильного впечатления не производил, но он был, по ее мнению, человеком добронамеренным и даже сердечным. Этот путь казался ей сейчас дорогой жизни. Кампания по его защите испытывала нехватку средств. Фрэнсис срочно надо было раздобыть 6 тысяч фунтов. Убеждать «Статью 19» в необходимости продолжать финансирование кампании становилось нелегко. Надо было показать, что есть продвижение вперед.
Он позвонил Эссауи. Дантист говорил с ним вежливо, мягко, сказал, что сопереживает ему, понимает, как трудно ему приходится. Он чувствовал, что его улещивают, как маленького, склоняя к согласию на что-то, но продолжал разговор. Эссауи заявил, что хочет помочь. Он может созвать совещание «весьма уважаемых» мусульманских интеллектуалов, которое станет началом кампании по всему арабскому миру и даже в Иране. «Положитесь на меня, – сказал он. – Я хочу, чтобы вы были фигурой, подобной Газали, и снова обрели веру». Мухаммад аль-Газали, консервативный мусульманский мыслитель, был автором знаменитого трактата «Самоопровержение философов», где он подверг критике за неверие или отход от истинной веры как великих греков Аристотеля и Сократа, так и мусульманских мыслителей, стремившихся чему-то у них научиться, например Ибн Сину (Авиценну). Газали получил отповедь от аристотелианца Ибн Рушда (Аверроэса), у которого Анис Рушди взял фамилию, написавшего столь же знаменитое «Самоопровержение самоопровержения». Он всегда считал себя членом команды Ибн Рушда, а не последователем Газали, но понял, что Эссауи имеет в виду не философию Газали как таковую, а эпизод, когда Газали пережил личный кризис веры, из которого его вывел «свет Всевышнего, пронизавший мою грудь». Его грудь, подумал он, вряд ли в обозримом будущем окажется пронизана светом Всевышнего, но Эссауи был настойчив. «Я не верю в ту выемку в душе в форме Бога, о которой вы писали, – сказал он. – Вы же умный человек». Как будто в одном человеке не могут сочетаться ум и неверие. Значение этой выемки в форме Бога, сказал ему Эссауи, не только в том, что ее могут заполнить искусство и любовь, как он писал, но и в том, что она имеет форму Бога. Ему следует теперь взглянуть не в пустоту, а на этот обрамляющий контур.




























