Текст книги "Джозеф Антон"
Автор книги: Ахмед Салман Рушди
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 48 страниц) [доступный отрывок для чтения: 18 страниц]
Майер старался объяснить, почему он хочет, чтобы на встрече присутствовал его юрист и друг Мартин Гарбус, не признавая при этом, что желает его участия по юридическим причинам: «Встретиться с Вами для меня важнее, чем настаивать на каких бы то ни было аспектах встречи по каким бы то ни было причинам, и тут нет ровно ничего личного… Я отдаю себе отчет в том, что порой людям трудно сойти с избранных ими однажды позиций, и, говоря это, я не имею в виду Вас в исключительном смысле; ровно то же самое я могу сказать о себе или о нас. Иногда, я подумал, бывает так, что в переговорах случается загвоздка (при этом все действуют из лучших побуждений), и тогда выход порой может предложить сочувствующее третье лицо, оно может, выслушав обе стороны, выдвинуть идею, полезную для всех. Не всегда так получается, я знаю, но последнее, чего я бы хотел, – это отсечь такую возможность, особенно когда в нашем распоряжении имеется столь искушенный в посредничестве человек… Сейчас я собираюсь поэтому попросить Марти прилететь в Лондон, ведь, пока его здесь нет, о его участии говорить не приходится». К этому моменту их смех уже стал истерическим, и завершить ритуальное чтение было не так-то просто. «Как Вы легко можете понять из сказанного выше, – гласила ударная концовка письма, – я с нетерпением жду встречи с Вами».
Он, автор, встречи с которым с нетерпением ждал Майер, просил выпустить издание в мягкой обложке не позднее конца 1989 года, потому что, пока публикация не была осуществлена полностью, нельзя было рассчитывать, что утихнет шум по ее поводу. Депутаты парламента от Лейбористской партии, подобные Рою Хаттерсли и Максу Мэддену, целенаправленно старались предотвратить выход дешевого издания, чтобы ублажить своих избирателей-мусульман, и это была лишняя причина поторопиться. Нельзя было надеяться на мир, пока издательский цикл не пройден до конца. Коммерческих причин для отсрочки тоже не было. Книга в твердом переплете, до каких-то пор продававшаяся хорошо, почти перестала продаваться, исчезла из всех англоязычных списков бестселлеров и во многих книжных магазинах из-за слабого спроса просто отсутствовала. По обычным издательским меркам самое время было выпустить дешевое издание.
Были и другие доводы. Как раз тогда по всей Европе выходили в свет переводы романа – в частности, во Франции, Швеции, Дании, Финляндии, Нидерландах, Португалии и Германии. Дешевые издания в Великобритании и Соединенных Штатах выглядели бы как часть этого «естественного» процесса, и это, считала полиция, был бы самый безопасный образ действий. В Германии, после того как издательство «Кипенхойер и Витч» аннулировало договор, для публикации романа был образован консорциум издателей, книготорговцев, видных писателей и общественных деятелей под названием «Artikel 19»[97], и эта публикация должна была состояться после Франкфуртской книжной ярмарки. Если бы Питер Майер захотел создать такой же консорциум, чтобы, так сказать, размазать риск, это могло бы стать возможным решением. Прежде всего он хотел сказать Майеру – и сказал, когда встреча между ними наконец состоялась, – вот что: «Питер, вы одолели самую трудную часть. Проявляя огромное упорство, вы и все остальные сотрудники „Вайкинг – Пенгуин“ проскакали с этой книгой почти весь маршрут, полный опасностей. Прошу вас, не спасуйте перед последним барьером. Возьмете этот барьер – покроете себя славой. Нет – ваша слава навсегда останется неполной».
Встреча произошла. Его тайком доставили в Ноттинг-Хилл в дом Алана Йентоба, там его уже ждали Эндрю, Гиллон, Питер Майер и Мартин Гарбус. Никакого соглашения достичь не удалось. Майер сказал, что «постарается уговорить своих людей выпустить дешевое издание в первой половине 1990 года». Даты он не назвал. Больше ничего даже отдаленно напоминающего конструктивное сказано не было. «Искушенный в посредничестве» Гарбус на поверку оказался невыносимым человеком, жутко самодовольным и малополезным. Все это была зряшная трата времени.
Многое из того, что Майер писал в других письмах, отнюдь не было смешным. А кое-что было оскорбительным. Эндрю и Гиллон сообщили Майеру, что, постольку-поскольку автору позволяет его неустроенность, он работает над новой книгой «Гарун и и Море Историй» – будущим подарком от отца десятилетнему Зафару Рушди. Майер ответил, что его компания не готова рассматривать возможность выпуска какой-либо новой книги Рушди до тех пор, пока она не изучит окончательный текст, чтобы понять, не вызовет ли книга нового конфликта. Когда его компания взялась публиковать «Шайтанские аяты», никто в ней, писал Майер, не знал толком, что это за штука такая – Коран. И теперь приобрести еще одну книгу того же автора и, когда поднимется шум, признать, что не читали рукопись целиком, – этого они себе позволить не могут. Автору романа стало ясно, что Майер начал считать его виновником случившегося и возможным источником новых неприятностей.
Этот взгляд на него стал достоянием публики, когда газета «Индепендент» напечатала биографический очерк о Майере. Анонимный автор очерка, основательно пообщавшись с Майером, писал: «Майер, ненасытный читатель, некогда заявивший, что „у каждой книги есть душа“, проглядел под обложкой одной из книг религиозную бомбу замедленного действия. Рушди дважды спросили – первый раз до того, как „Пенгуин“ приобрел права на книгу, другой раз после, – что означает скандально известная ныне глава „Махунд“. Его ответы были странно уклончивыми. „Не беспокойтесь, – сказал он среди прочего. – Она не так уж важна для сюжета“. „Боже мой, как это по нам ударило!“ – воскликнул позднее один сотрудник „Пенгуина“».
Уважаемый анонимный автор биографического очерка!
Если я, оказывая Вам уважение, предположу, что Вы понимаете смысл своих собственных фраз, я должен буду сделать вывод: Вы подразумевали, что «религиозная бомба замедленного действия» в моем романе – это его «душа», которую Питер Майер проглядел. Все прочее в этом пассаже прозрачно намекает на то, что я подложил эту бомбу намеренно, а затем намеренно ввел «Пенгуин» в заблуждение по ее поводу. Это, уважаемый аноним, не просто ложь – это ложь клеветническая. Однако я достаточно много знаю о журналистах – в том числе, скажу так, о журналистах из так называемых «солидных» изданий, – чтобы понимать, что, вполне способный преувеличить или исказить то, что Вам стало известно, Вы вряд ли решились бы печатать то, чему не имеете подтверждения вовсе. Чистый вымысел – не по Вашей части. Отсюда я заключаю, что Вы более или менее точно передали впечатление, которое сложилось у Вас после разговоров с Питера Майером и другими «сотрудниками» и, возможно, сотрудницами «Пенгуина». Неужели Вам, уважаемый аноним, показалось правдоподобным, будто писатель, потративший на книгу почти пять лет труда, сказал о главе длиной в сорок страниц, что она «не так уж важна для сюжета»? Почему Вам не пришло в голову честности ради поинтересоваться у меня через моих агентов, действительно ли меня спрашивали – дважды! – об этой «не такой уж важной» главе и действительно ли я дал «странно уклончивые» ответы? Ваше небрежение говорит – не может не говорить – о том, что такова картина, которую Вы хотели нарисовать: картина, в которой я – коварный обманщик, а Питер Майер – герой, верный своим принципам, готовый отстаивать книгу, чей автор хитростью создал у него ложное впечатление, что в ней нет бомбы замедленного действия. Я по собственной воле навлек на себя неприятности, и теперь другие должны расплачиваться: вот в какой сюжет меня хотят вставить, дополняя будничные ограничения, которым я подвергаюсь, тюрьмой морального свойства. Сообщаю Вам, сэр, что в эту тюрьму я садиться не собираюсь.
Он позвонил Майеру, и тот сказал, что не имеет отношения к инсинуациям газеты и не думает, что кто-либо из сотрудников «Пенгуина» говорил с журналистом. «Если вам станет известно, кто это ему сказал, – добавил он, – сообщите мне, и я уволю этого человека». У него были в газете свои источники, и от одного из них поступили сведения, что сотрудником, неофициально поговорившим с журналистом, был Тревор Гловер, директор-распорядитель британского филиала «Пенгуина». Он передал эту информацию Питеру Майеру, но тот сказал, что не верит ей. Тревора Гловера не уволили, и Майер по-прежнему отказывался обсуждать «Гаруна и Море Историй», пока книга не прочитана и не стало ясно, что в ней нет бомб замедленного действия. Отношения между автором и издательством, по существу, прекратились. Когда автор убежден, что его издатели настраивают против него прессу, – что тут можно сказать?
Билл Бьюфорд снял дом в Эссексе, в деревне под названием Литтл-Бардфилд. Стоило это дорого, но тогда везде было дорого. «Тебе понравится, – сказал Билл. – Как раз то, что тебе надо». Билл взял на себя роль подставного лица, сняв дом на свое имя на полгода с возможностью продления. Хозяин «уехал за границу». Это был старый, построенный в начале XIX века дом приходского священника, архитектурный памятник в стиле королевы Анны с современными элементами. Полицейским здесь пришлось по душе: вход был скрыт от посторонних взглядов, что упрощало приезды и отъезды, и вообще дом стоял не на виду, потому что его окружал приусадебный участок. При нем имелся старый сад с большими тенистыми деревьями и была лужайка, полого спускавшаяся к красивому пруду, где стояла на одной ноге скульптура цапли. После всех крохотных коттеджиков и тесных гостиниц это место казалось настоящим дворцом. Билл, изображая из себя «жильца», приезжал так часто, как только мог. И Эссекс был гораздо ближе от Лондона, чем Шотландия, Поуис или Девон. Легче будет видеться с Зафаром, хотя полицейские по-прежнему отказывались привозить Зафара к нему. Они боялись, что десятилетний мальчик проговорится в школе. Они его недооценивали. Это был мальчик с большим даром самоконтроля, и он понимал, что речь идет о безопасности его отца. За все годы жизни отца под охраной он не обронил ни одной неосторожной фразы.
Комфортабельная тюрьма – все равно тюрьма. В гостиной висели старые портреты: на одном изображена фрейлина при дворе Елизаветы I, на другом – некая мисс Бастард, которая ему сразу понравилась. Это были окна в другой мир, но он не мог через них никуда выбраться. У него не было в кармане ключа от полного мебели под старину дома, съем которого стоил ему небольшого состояния, и он не мог выйти из передней калитки на деревенскую улицу. Ему приходилось писать списки продуктов, за которыми полицейский ездил в супермаркет за много миль, чтобы не возбуждать подозрений. Ему приходилось всякий раз, когда появлялась уборщица, запираться в ванной, или же его заранее куда-нибудь увозили. В таких случаях в нем неизменно волной поднимался стыд. Потом уборщица отказалась приходить, заявив, что в доме священника поселились «странные мужчины». Это, конечно, его обеспокоило. Вновь оказалось трудней объяснить окружающим присутствие этих парней, чем скрыть его присутствие. Лишившись уборщицы, они стали вытирать пыль и пылесосить сами. Полицейские убирали свою часть дома, он – свою. Это ему больше нравилось, чем пользоваться услугами уборщицы.
Многие в те годы – он не раз это замечал – считали, что он живет в некоем подобии камеры-одиночки или внутри огромного сейфа с глазком, через который за ним наблюдают его охранники, живет один, вечно один; в этом одиночном заключении, задавались люди вопросом, разве сможет этот чрезвычайно словоохотливый писатель сохранить связь с реальностью, литературный талант, душевное здоровье? На самом же деле он был сейчас в большей степени на людях, чем когда-либо. Как все писатели, он был накоротке с одиночеством, привычен к тому, чтобы несколько часов в день проводить наедине с собой. Те, с кем он жил раньше, приноравливались к этой его потребности в тишине. А теперь он делил жилье с четырьмя вооруженными верзилами, непривычными к бездействию, с людьми, прямо противоположными всему книжному, кабинетному. Они гремели, стучали, громко хохотали, топали – их присутствия трудно было не заметить. Он закрывал в доме двери – они оставляли их открытыми. Он отступал – они наступали. Их вины в этом не было. Они полагали, что он не прочь пообщаться и что ему это не повредит. Поэтому он должен был прилагать очень большие усилия, чтобы воссоздать вокруг себя пустое пространство, где он мог бы слышать собственные мысли, где он мог бы работать.
Команды охранников продолжали сменяться, и у каждого был свой стиль. Громадный Фил Питт отличался бешеным энтузиазмом по части огнестрельного оружия и был, по меркам Особого отдела, великолепным снайпером, что принесло бы несомненную пользу в случае перестрелки, но делало жизнь бок о бок с ним в доме священника чуточку напряженной. В отделе его прозвали Рэмбо. Дик Биллингтон, полная противоположность Филу, носил очки и улыбался сладкой застенчивой улыбкой. Типичный сельский пастор, какого ожидаешь здесь увидеть, но… с пистолетом. И, конечно, шоферы (ВХИТы). Они сидели в своем крыле эссекского дома, жарили сосиски, играли в карты и помирали от скуки. «Мои друзья – вот кто на самом деле меня защищает, – сказал он однажды Дику Биллингтону и Филу Питту в минуту досады. – Пускают меня в свои дома, снимают мне жилье, хранят мои секреты. А я делаю грязную работу: прячусь в ванных и тому подобное». Дик Биллингтон, когда он заявлял такое, принимал сконфуженный вид, а Фил Питт – тот кипел от злости; Фил был не большой любитель разговоров, и при таких габаритах и пристрастии к огнестрельному оружию доводить его до кипения вряд ли было разумно. Они терпеливо объясняли ему, что да, их работа выглядит как бездействие, но она выглядит так потому, что активное действие было бы результатом какой-то их грубой ошибки. Искусство охраны – в том, чтобы ничего не происходило. Опытный телохранитель мирится со скукой как с частью своей работы. Скука – это хорошо. Совсем не надо, чтобы становилось интересно. Интересно – значит опасно. Вся штука в том, чтобы скучная жизнь продолжалась.
Они чрезвычайно гордились своей работой. Многие из них говорили ему – всегда одними и теми же словами, которые явно были мантрой подразделения «А»: «Мы ни разу никого не потеряли». Это была успокаивающая мантра, и он часто повторял ее про себя. Впечатляющий факт: за всю долгую историю Особого отдела никто из тех, кого охраняло подразделение «А», не был даже ранен. «Американцы не могут этим похвастаться». Им не нравился американский подход к делу. «Видят проблему – забрасывают ее людьми», – говорили они, имея в виду, что американские отряды телохранителей, как правило, очень велики: десятки человек, а то и больше. Всякий раз, когда какой-нибудь важный американец приезжал в Великобританию, между органами безопасности двух стран начинались одни и те же споры о методах работы. «Мы могли бы в час пик провезти королеву по Оксфорд-стрит в „форде-кортине“ без опознавательных знаков, и никто бы ничего не знал, – говорили они. – А у янки сплошные навороты. Но они потеряли одного президента, правда? И чуть не потеряли еще одного». Каждая страна, сообщили ему, делает это по-своему, имеет свою «культуру охраны». В последующие годы ему предстояло познакомиться не только с избыточной по части личного состава американской системой, но и с пугающим поведением французской RAID (Recherche Assistance Intervention Dissuasion – то есть «Розыск, помощь, вмешательство, устрашение»). «Устрашение» применительно к ребятам из RAID – очень и очень мягко сказано. А их итальянские коллеги имели обыкновение на большой скорости носиться, гудя клаксонами, по городским улицам с торчащими из окон стволами. Если все взвесить, ему повезло с Филом и Диком, с их ненавязчивым подходом к охранному делу.
Они не были безупречны. Случались ошибки. Однажды его привезли домой к Ханифу Курейши[98]. Проведя у Ханифа вечер, он готов был уже отправиться восвояси, когда его друг выбежал на улицу, очень довольный собой, размахивая над головой большим пистолетом в кожаной кобуре.
– Эгей! – с восторгом крикнул Ханиф. – Постойте! Вы пушку забыли!
Он начал писать. Печальный город, самый печальный город на свете, и до того велика была его печаль, что он даже название свое позабыл. Он тоже утратил свое имя. Он знал, каково было этому городу. «Наконец-то!» – написал он в дневнике в начале октября, а через несколько дней – «Первая глава окончена!». Написав страниц тридцать – сорок, он дал их Зафару, чтобы проверить, на правильном ли он пути. «Спасибо, – сказал Зафар. – Мне понравилось, папа». Но бешеного восторга в голосе сына не слышалось. «Правда? – переспросил он. – Ты уверен?» – «Да, – сказал Зафар и, помолчав, добавил: – Хотя кому-то может стать скучно». – «Скучно?!» Это был крик боли, и Зафар постарался ее смягчить. «Нет, папа, я-то, конечно, все прочту. Я только говорю, что кому-то может…» – «Почему скучно? – не отступал он. – Что именно заставляет скучать?» – «Понимаешь, – сказал Зафар, – тут ничего не скачет». Это было точнейшее критическое замечание. Он понял его мгновенно. «Не скачет? – сказал он. – Это я сумею поправить. Дай-ка мне все обратно». И он чуть ли не выхватил машинописные страницы из рук озабоченного сына, а потом принялся его успокаивать: нет, он не обиделся, наоборот, это очень-очень полезно, это, может быть, лучший редакторский совет за всю его жизнь. Через несколько недель он дал Зафару переписанные начальные главы. «Ну как теперь?» – спросил он. «Теперь отлично», – сияя, ответил мальчик.
Герберт Рид (1893—1968) был английский художественный критик – пропагандист работ Генри Мура, Бена Николсона и Барбары Хепуорт, – автор стихов о Первой мировой войне, экзистенциалист и анархист. Много лет в Институте современного искусства на лондонском Мэлле читалась ежегодная мемориальная лекция в память Рида. Осенью 1989 года ИСИ прислал в агентство Гиллона письмо с вопросом, не согласится ли Салман Рушди стать лектором 1990 года.
Почта шла к нему непростым путем. Полиция забирала ее из агентства и издательства, проверяла на взрывчатку и вскрывала. Хотя его постоянно заверяли, что почта доставляется ему полностью, сравнительно малое число оскорбительных писем наводило на мысль, что какая-то фильтрация все же происходит. В Скотленд-Ярде опасались за его психику – выдержит ли он давление, не тронется ли умом совсем – и, без сомнения, сочли за лучшее избавить его от словесных атак правоверных. Письмо из ИСИ прошло через заградительную сеть, и он ответил согласием. Он мгновенно решил, что напишет об иконоборчестве, о том, что в открытом обществе никакие идеи и верования не могут быть ограждены от всевозможных интеллектуальных атак – философских, сатирических, глубоких, поверхностных, веселых, непочтительных, остроумных. Вся необходимая свобода состоит в том, что само пространство, где ведется разговор, должно быть защищено. Свобода – в дискуссии как таковой, а не в том или ином ее исходе, свобода – в праве разругаться, бросая вызов даже самым заветным верованиям других; свободное общество – царство завихрений, а не безмятежности. Базар противоборствующих воззрений – вот место, где звучит голос свободы. Эти мысли затем вылились в лекцию-эссе «Ничего святого?», и эта лекция, когда о ней было объявлено, стала причиной его первой серьезной конфронтации с британской полицией. Человек-невидимка попытался снова стать видимым, и Скотленд-Ярду это не понравилось.
Уважаемый мистер Шаббир Ахтар!
Я не могу понять, почему Брадфордский совет мечетей, в который вы входите, считает, что может играть роль культурного арбитра, литературного критика и цензора. Я знаю, однако, что выражение «либеральная инквизиция», которое Вы придумали и которым явно гордитесь сверх всякой меры, лишено какого-либо реального смысла. Вспомним, что инквизиция – это суд, созданный Папой IX в 1232 году или около того; его задачей было подавление ереси в Северной Италии и Южной Франции, и он стал печально известен из-за использования пыток. Литературный же мир, который кишит теми, кого Вы и Вам подобные называете еретиками и отступниками, в подавлении ереси, ясное дело, не очень заинтересован. Ересь – можно сказать, хлеб насущный для многих представителей этого мира. Не исключено, однако, что Вы имели в виду испанскую инквизицию – другую пыточную команду, образованную два с половиной века спустя, в 1478 году, – которая известна своей антиисламской направленностью. Наиболее рьяно, впрочем, она преследовала тех, кто перешел из ислама в христианство. Ах да, и из иудаизма тоже. Пытки бывших евреев и бывших мусульман – явление в современном литературном мире довольно редкое. Лично я не пускаю в ход испанский сапог и дыбу уже… дай бог памяти… очень долго. Между тем немалая часть Вашей компании – я имею здесь в виду Совет мечетей, правоверных, которых он, по его словам, представляет, и всех его единомышленников в образованных кругах Великобритании и других стран – готова была проголосовать за то, чтобы писателя казнили за его произведение. (Сообщают, что не далее как в прошлую пятницу триста тысяч мужчин-мусульман поддержали этот приговор в мечетях по всей Британии.) Четверо из пяти британских мусульман, согласно недавнему опросу института Гэллапа, полагают, что против этого писателя (то бишь меня) должны быть предприняты те или иные действия. Искоренение ереси с использованием насилия – часть вашего, а не нашего проекта. Это Вы, сэр, славите «фанатизм во имя Аллаха». Это Вы заявляете, что христианам следовало бы стыдиться своей христианской терпимости. Это Вы одобряете «воинственный гнев». И при этом называете меня «литературным террористом». Это могло бы показаться смешным, но Вы-то выглядеть смешным, отнюдь не хотите, и я, поразмыслив, прихожу к выводу, что это совсем не смешно. Вы заявили в «Индепендент», что такие произведения, как «Шайтанские аяты» и «Житие Брайана»[99], должны быть «удалены из общественного сознания», поскольку используют «негодные приемы». Людей, согласных с Вами в том, что мой роман плох, Вы, может быть, и найдете; а вот посягнув на «Летающий цирк Монти Пайтона», Вы, пользуясь выражением Берти Вустера[100], сглупили. Этот шутовской цирк и его номера любимы многими, и всякая попытка удалить его из общественного сознания будет пресечена армией его поклонников, вооруженных дохлыми попугаями[101], идущих дурацкими походками и распевающих свой гимн «Всегда смотри на светлую сторону жизни»[102]. Мне, мистер Шаббир Ахтар, становится ясно, что конфликт из-за «Шайтанских аятов» лучше всего можно определить как конфликт между теми, у кого (как у поклонников «Жития Брайана») есть чувство юмора, и теми, у кого (как, подозреваю, у Вас) этого чувства нет.
Тем временем он начал работать над другим длинным эссе. Бóльшую часть года он был не просто невидимкой – он был немым невидимкой: сочинял у себя в голове письма, которые не отправлял, а опубликовал лишь несколько рецензий на книги и одно короткое стихотворение, появление которого в «Гранте» вызвало неудовольствие не только Брэдфордского совета мечетей, но, по словам Питера Майера, и персонала издательской группы «Вайкинг – Пенгуин»: часть его, судя по всему, склонялась к мнению мистера Шаббира Ахтара, что этот автор должен быть «удален из общественного сознания». Но теперь он скажет свое слово. Он поговорил с Эндрю и Гиллоном. Это неизбежно будет длинное эссе, и ему надо было знать, какой максимальный объем пригоден для прессы. Они ответили, что пресса, по их мнению, опубликует любой текст, какой бы он ни написал. Все согласились, что наилучшей датой такой публикации будет первая годовщина фетвы или близкий к ней день. Без сомнения, важно было, чтобы эссе появилось в правильном контексте, и то, кто и когда его напечатает, играло очень существенную роль. Гиллон и Эндрю начали наводить справки. А он начал обдумывать эссе, которое получит название «По совести говоря», – семь тысяч слов в защиту своей книги, и, обдумывая его, допустил одну ключевую ошибку.
Он попал в мыслительную ловушку, рассуждая так: на его книгу столь многие пошли войной из-за того, что отдельные недобросовестные лица, ища политических выгод, представили ее в ложном свете и с той же целью возвели хулу на него самого. Если он человек аморальный, а его книга не представляет художественной ценности – какой смысл разбираться в ней на интеллектуальном уровне? Но если, убеждал он себя, он сможет показать, что книгу сильно недооценили и что ее можно с честью защитить, то люди – мусульмане – изменят мнение и о ней, и о нем. Он захотел, иными словами, стать популярным. Непопулярный мальчик из пансиона захотел получить возможность сказать: «Смотрите все! Вы неверно судили и о моей книге, и обо мне. Это книга не зловредная, и я человек хороший. Прочтите это эссе – и увидите». Это была глупость. И тем не менее, находясь в изоляции, он убедил себя, что это возможно. Из-за слов он попал в эту беду – словам его и выручать.
Героям греческих и римских мифов – Одиссею, Ясону, Энею – приходилось вести свои корабли между Сциллой и Харибдой, двумя морскими чудищами, зная, что попасть в лапы каждого из них означает немедленную гибель. Во всем, что он напишет, твердо сказал он себе, будь то художественная проза или что-либо иное, он должен будет прокладывать курс между своими личными Сциллой и Харибдой – между чудищем боязни и чудищем мести. Если он станет писать робко, испуганно – или зло, мстительно, – то безнадежно испортит этим произведение. Он будет детищем фетвы, и ничем больше. Чтобы выжить, ему надо, как бы трудно это ни было, отрешиться и от гнева, и от ужаса, постараться, как он старался всегда, быть прежде всего писателем, идти дальше по дороге, которую выбрал для себя в былые годы. Если это получится, его ждет успех. Если нет – впереди мрак неудачи. Это он понимал.
Но он проглядел третью ловушку: она была в том, чтобы искать одобрения, чтобы желать, по слабости своей, людской любви. Он был слишком слеп и не видел, что несется прямиком в эту яму; да, он в нее угодил, в эту ловушку, и она его едва не погубила.
Под парковочной площадкой в Саутуорке нашли шекспировский театр «Глобус» – славное деревянное «О». Новость заставила его прослезиться. Он играл в шахматы с шахматным компьютером и дошел до пятого уровня, но, узнав, что обнаружили «Глобус», и пешки не мог переставить. Прошлое протянуло руку и коснулось настоящего, и настоящее стало от этого богаче. Величайшие фразы английского языка, думал он, впервые прозвучали там, где ныне находятся Анкер-террас и Парк-стрит, где в елизаветинскую эпоху проходила улица Мейден-лейн. Там – родина Гамлета, Отелло, Лира. К горлу подступил комок. Любовь к литературе невозможно было объяснить его противникам, любившим одну-единственную книгу, текст которой – непреложный и недоступный для интерпретаций, – был извечным словом Аллаха.
Невозможно было заставить буквалистов, чтущих Коран, ответить на простой вопрос: известно ли им, что довольно долго после смерти Пророка канонического текста не существовало? Надписи времен Омейядов в иерусалимской мечети Купол Скалы не совпадают с тем, что ныне считается священным текстом. Этот текст был впервые стандартизован при Усмане, третьем халифе. Сами стены одной из величайших исламских святынь говорят о том, что человек и при зарождении Книги был подвержен ошибкам. Ничто, зависящее от людей, не безупречно на этой земле. Книга передавалась по всему мусульманскому миру устно, и в начале X века бытовало более семи вариантов текста. Текст, подготовленный и официально одобренный университетом Аль-Азхар в 1920-е годы, следует одному из этих семи вариантов. Идея, будто существует некий пратекст, безупречное и непреложное слово Аллаха, попросту неверна. Романисты может быть, порой и лгут, но история и архитектура – нет.
Позвонила писательница Дорис Лессинг, испытавшая очень большое влияние суфийского мистицизма, и сказала, что его защита «велась неправильно». Хомейни надо было изолировать как деятеля, чуждого исламу, как «фигуру вроде Пол Пота». «И еще должна вам сказать, – добавила она, женщина откровенная, – что ваша книга мне не нравится». У каждого было свое мнение. Каждый знал, как следовало поступить.
По издательскому миру распространялся страх. Опасения Питера Майера по поводу его будущих книг передались и другим издателям – он задавался вопросом, не пытаются ли люди из «Пенгуина» заручиться поддержкой своей позиции, чтобы не выглядеть слишком уж трусами, – и теперь французские и немецкие издатели говорили то же самое. Против выпуска «Шайтанских аятов» в мягкой обложке выступил еженедельник «Паблишерз уикли», и опять ему показалось, что тут действует чья-то рука – или пингвинье крыло. Майер по-прежнему отказывался назвать дату, когда он сможет выпустить дешевое издание, ссылаясь на бомбы, обнаруженные около его дома. Как затем выяснилось, к «Шайтанским аятам» они отношения не имели: их подложили валлийские националисты. Но на позицию Майера это не повлияло. Тони Лейси сказал Гиллону, что Питеру только что угрожали убийством. Билл Бьюфорд приехал в Эссекс, и они на ужин приготовили утку. «Не злись», – сказал ему Билл.
Гиллон и Эндрю начали переговоры с людьми из издательства «Рэндом хаус» – с Энтони Читемом, с Саем Ньюхаузом – чтобы понять, не заинтересует ли их «Гарун и Море Историй». Они выразили интерес. Но ни они, ни Майер не сделали предложения. Тони Лейси пообещал, что «Пенгуин» пришлет письмо. Позвонил Сонни Мехта: он «делает все возможное», чтобы с «Рэндом хаус» дело выгорело.
В начале ноября пришло обещанное письмо из «Пенгуина». В нем не было ни даты публикации «Шайтанских аятов» в дешевом издании, ни предложения по поводу новой книги. Майеру нужны были «месяцы» полного спокойствия, прежде чем он начнет рассматривать возможность публикации дешевого издания. Это казалось невероятным: как раз на той неделе телеканал Би-би-си показывал документальный фильм о продолжающемся «негодовании» мусульман. В «Рэндом хаус» между тем сказали, что готовы к серьезным переговорам о будущих книгах, и эти переговоры начались.
С Исабель Фонсекой[103] он познакомился в 1986 году в Нью-Йорке на конгрессе ПЕН-клуба. С этой умной, красивой женщиной они стали друзьями. После того как она переехала в Лондон, они иногда виделись, но без намека на роман. В начале ноября 1989 года она пригласила его поужинать в свою лондонскую квартиру, и его согласились отвезти. После обычных путевых шпионско-приключенческих штучек он стоял у ее двери с бутылкой бордо, а за этим последовал приятный дружеский вечер-иллюзия за хорошим красным вином с ее рассказами о литературном Лондоне, о Джоне Малковиче. Вдруг, уже довольно поздним вечером, случилась большая неприятность. В дверь каким-то робким стуком постучал охранник – застенчивый, похожий на пастора Дик Биллингтон – и сказал, что надо переговорить. Квартира была маленькая – гостиная да спальня, – так что войти пришлось всей команде. Убежище в доме сельского священника, сообщил Дик, часто моргая за стеклами очков, возможно, раскрыто. Уверенности в этом нет, и неизвестно, как это произошло, если произошло, но в деревне начались разговоры, и прозвучало его имя. «Пока мы не изучим ситуацию, – сказал Дик, – вам, к сожалению, нельзя туда возвращаться». Он почувствовал боль в глубине живота, и его охватило ощущение великой беспомощности. «Я не понял, – проговорил он. – Вы что, хотите сказать, что мне сегодня нельзя туда вернуться? Сейчас десять часов, к вашему сведению.» – «Я знаю, – отозвался Дик. – Но мы считаем, что туда ехать не надо. Лучше не рисковать». Он перевел взгляд на Исабель. Она отреагировала мгновенно: «Само собой, вы можете переночевать у меня». «Нет, это немыслимо, – сказал он Дику. – Почему нельзя вернуться и разобраться во всем с утра?» Все движения, весь вид Дика красноречиво говорили, как ему неловко. «Мне сверху так приказано: вас туда не везти», – ответил он.