355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ахмед Салман Рушди » Джозеф Антон » Текст книги (страница 8)
Джозеф Антон
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 15:11

Текст книги "Джозеф Антон"


Автор книги: Ахмед Салман Рушди



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 48 страниц) [доступный отрывок для чтения: 18 страниц]

Тут ему стоило бы вспомнить о птичках, о вымерших нелетающих птицах, легкой добыче для хищников. Ведь Маврикий – это мировая столица, лагерь уничтожения и место массового захоронения исчезнувших с лица планеты нелетающих птиц.

До семнадцатого века L’île Maurice[55] был необитаемым, что, вообще говоря, редкость для таких больших островов. Зато на нем жили сорок пять видов птиц, из них многие – рыжий маврикийский пастушок, дронт-отшельник и собственно дронт, «птица-додо» – не умели летать. Потом на Маврикии появились голландцы, они хозяйничали там недолго, с 1638-го по 1710 год, но ко времени их ухода ни одного додо уже не осталось – гибли они, по большей части, от зубов привезенных колонистами собак. В целом же из сорока пяти видов птиц на Маврикии полностью вымерли двадцать четыре, а заодно с ними и водившиеся здесь в изобилии морские черепахи и прочие живые существа. В музее города Порт-Луи выставлен скелет додо. Мясо этой птицы обладало отталкивающим запахом, и люди его не ели, но собаки были менее разборчивыми. Едва завидев беззащитную птицу, они бросались на нее и рвали на куски. Это были натасканные охотничьи собаки, не ведающие милосердия.

Голландцы, как и сменившие их французы, выращивали на Маврикии сахарный тростник и для обработки плантаций ввозили африканских рабов. С рабами обходились круто, за любую провинность им отрубали конечности, а то и казнили. В 1810 году остров захватили британцы, в 1835-м рабство на нем было запрещено. Почти все получившие свободу рабы сразу же бежали с ненавистного острова. Чтобы было кем заменить их на плантациях, британцы начали тысячами нанимать рабочих в Индии. В 1988 году большинство из живущих на Маврикии индийцев никогда не видели Индии, но многие при этом разговаривали на бходжпури, диалекте хинди, вполне узнаваемом, хотя и подвергшемся за полтора столетия влиянию соседей, и по-прежнему исповедовали кто индуизм, кто ислам. Для местных индийцев встреча с индийцем из Индии, который ходил по улицам настоящих индийских городов, ел не маврикийского острозуба, а настоящего индийского морского леща, который грелся под лучами индийского солнца и мок под струями индийских муссонных дождей, который с индийского берега бросался вплавь в воды Аравийского моря, – для них такая встреча была подлинным чудом. В нем видели пришельца из древней баснословной страны и широко распахивали перед ним двери своих домов. Один из виднейших островных поэтов, пишущих на хинди, недавно впервые в жизни побывавший в Индии, куда его пригласили на большое поэтическое мероприятие, рассказывал, что его чтение собственных стихов озадачило индийскую публику, поскольку читал он, по его словам, «правильно», интонационно подчеркивая смысл, а не декламировал, отрубая строку за строкой, как это принято нынче у поэтов, пишущих на хинди в Индии. Одно из второстепенных последствий эмиграции его предков, незначительное культурно обусловленное расхождение в представлении о том, что есть «правильно», глубоко поразило прекрасного поэта, дало ему понять: несмотря на блестящее владение самым распространенным в стране языком, Индия не считает его в полной мере своим. Индийский писатель-эмигрант, к которому был обращен рассказ, хорошо понимал, насколько вопрос культурно-языковой принадлежности важен и непрост для них обоих. Им приходилось биться над вопросами, которые в принципе не стоят перед писателями, намертво привязанными к одному месту, одному языку и одной культуре, – биться и убеждать себя в том, что добытые ответы верны. Кто они такие, где и среди кого их место? Или же сама по себе идея привязанности и принадлежности – это ловушка, клетка, из которой им повезло вырваться? Эти вопросы, пришел он к выводу, надо ставить по-другому. Те вопросы, на которые он умел находить ответы, касались не почвы и корней, а любви. Кого ты любишь? Что можешь перешагнуть, а за что обязательно должен держаться? Где сердце у тебя бьется сильнее?

Однажды на ужине, устроенном организаторами Челтнемского литературного фестиваля для индийских писателей, которых в тот год съехалось в Челтнем особенно много, романистка Гита Харихаран ни с того ни с сего сказала «Ваша принадлежность к индийской литературе в высшей степени сомнительна». Эти слова ошарашили его и даже немножко обидели. «Что вы говорите?» – не слишком находчиво среагировал он. «О да, – с выражением подтверди она. – В высшей степени».

На пляже у самого отеля ему встретился маленький, тщедушный человечек в щегольской соломенной шляпе, как-то особенно рьяно предлагавший пляжникам сувениры. «Добрый день, сэр, купите что-нибудь, пожалуйста, – сказал человечек, широко улыбнулся и добавил: – Меня зовут Боди Билдииг». Не хватало только, чтобы следом появился Микки-Маус и представился Арнольдом Шварценеггером. Писатель покачал головой. «Неправда, – сказал он и перешел на хинди: – У вас должно быть индийское имя». Услышав родную речь, Боди Билдинг буквально ошалел. «Вы, сэр, настоящий индиец! – воскликнул он тоже на хинди. – Из самóй Индии!» Через три дня начинался праздник Холи, весенний фестиваль красок, когда люди по всей Индии – и на Маврикии тоже – поливают друг друга ярко подкрашенной водой и посыпают разноцветной пудрой. «Обязательно приходите к нам праздновать Холи», – уговаривал его Боди Билдинг, и в итоге счастливый смех участников Холи несколько смягчил напряженность, нараставшую в отношениях между ним и его спутницами. То был один из лучших дней за все пять недель брака, уже начавшего давать трещину. Между Мэриан и Ларой, им и Ларой, им и Мэриан уже проскакивали искры враждебности. Эту неприятную правду не могли смыть теплые воды Индийского океана, не могли ее спрятать под собой и яркие краски Холи. «Я попала в твою тень», – сказала Мэриан, и он увидел по ее лицу, что ей это очень обидно. Эндрю Уайли и Гиллон Эйткен были литературными агентами и у нее тоже, но сейчас им хватало забот с правами на «Шайтанские аяты», поэтому ее роман они пока отложили в сторону.

Когда они вернулись к себе в гостиницу с празднования Холи, мокрые до нитки, с розовыми и зелеными разводами на одежде, его там ждало сообщение от Эндрю. Он спустился в бар и позвонил в Нью-Йорк. На небе полыхали краски праздничного заката. Ставки были сделаны. Они были высоки, так высоки, что цифры едва укладывались в голове; ему предлагали в десять с лишним раз больше самого крупного из полученных им до сих пор авансов. Но просто так большие деньги не приходят. На сей раз они сильно повредили двум старинным дружбам.

Его первый и единственный редактор Лиз Колдер незадолго до описываемых событий уволилась из издательства «Джонатан Кейп» и вошла в число основателей нового издательского дома «Блумсбери». Поскольку они были друзьями, само собой подразумевалось, что «Шайтанские аяты» будут печататься у нее. В то время Эндрю Уайли представлял его интересы только на территории США; его британским агентом была Дебора Роджерс, близкая, как и он сам, подруга Лиз Колдер. Дебора сразу же согласилась с Лиз, что «новый Рушди» должен достаться «Блумсбери» – за небольшую плату, поскольку молодое издательство не имело возможности выплачивать авторам щедрые авансы. Эта полюбовная сделка была в духе британской издательской практики, но ему она не понравилась. Эндрю Уайли объяснил, что, если он согласится на скромный гонорар в Британии, в Соединенных Штатах ему много тоже не заплатят. Поразмыслив, он доверил Эндрю и его английскому партнеру Гиллону Эйткену представлять его интересы по всему миру. Полюбовная сделка не состоялась, Лиз с Деборой были оскорблены до глубины души, а права на роман выставлены на торги. Он попытался было указать Лиз, что, по сути, это она бросила его, когда ушла из «Джонатана Кейпа» в «Блумсбери», но та к его доводам осталась глуха. А Деборе ему и вовсе нечего было сказать. Она больше не его агент – подсластить эту пилюлю было нечем.

Дружба всегда многое значила для него. Почти всю жизнь он провел вдалеке от родных и в эмоциональном отчуждении от большинства из них. Друзья были семьей, которую он сам себе выбрал. Используя естественнонаучный термин избирательное сродство, Гёте уподобляет связующие людей узы любви, брака и дружбы связям, возникающим в результате химической реакции. Люди, между которыми возникает химическое притяжение, образуют либо устойчивое соединение – брачный союз, – либо такое, которое легко распадается под воздействием внешних факторов, когда, например, один из элементов заменяется другим, в результате чего возникает или не возникает новое соединение. Ему эта химическая метафора не больно-то нравилась, казалась чересчур детерминистской и оставляющей слишком мало места свободе воли. Слово «избирательное» он был склонен принимать в том смысле, что выбор обусловлен сознательным решением индивида, а не биохимическими свойствами организма, от него самого никак не зависящими. В любви тех, кого он избрал своими друзьями, равно как и тех, кто избрал другом его, он черпал силы и поддержку; поступок, которым он причинил боль своим друзьям, хоть и был стопроцентно оправданным с деловой точки зрения, казался ему по-человечески неверным.

С Лиз Колдер его в начале семидесятых познакомила ближайшая подруга Клариссы Розанна Эдж-Партингтон. Мать Клариссы, Лавиния, тогда как раз недавно перебралась на постоянное жительство в городок Михас на юге Испании – генерал Франко считал его самым живописным уголком Андалусии, – который притягивал к себе сторонников крайних консервативных взглядов со всей Европы, а впоследствии в романе «Прощальный вздох Мавра» послужил прототипом города Бененхели. Перед отъездом Лавиния продала принадлежавший ей большой дом на Лоуэр-Белгрейв-стрит, 35, актерской чете Майкла Редгрейва и Рейчел Кемпсон, те же затем неожиданным образом перепродали его жене никарагуанского диктатора Хоуп Сомосе; при этом Лавиния оставила дочери маленькую двухэтажную квартирку с отдельным входом и номером 37а. Кларисса со своим мужем-писателем прожили там три с половиной года, пока не купили себе дом в Кентиш-Тауне, на севере Лондона, по адресу Рейвли-стрит, 19, где он, глядя в окно на свинцовое небо Англии, но грезя при этом выжженным зноем индийским небосводом, писал «Детей полуночи»; практически все эти три с половиной года Лиз прожила у них. Ее бойфренд Джейсон Спендер писал тогда диссертацию в Манчестерском университете, а Лиз работала в отделе рекламы лондонского издательства «Виктор Голланц», постоянно моталась между Лондоном и Манчестером, проводя примерно половину недели в столице, а половину на севере.

Лиз была невероятной красавицей, и поэтому, когда мужчины подвозили ее поздно вечером домой с разнообразных книжно-издательских мероприятий, а делали они это регулярно, он должен был дожидаться их приезда и занимать компанию светской беседой до тех пор, пока ее спутник не убирался вон. «Никогда не оставляй меня с ними один на один», – велела она, как если бы сама не могла с легкостью найти управу на любого зарвавшегося ухажера. Одним из таких ночных спутников-визитеров оказался писатель Роальд Даль, долговязый неприятный тип с руками профессионального душителя, смотревший на него с такой ненавистью, что он твердо решил не отступать ни на шаг. Закончилось все тем, что Даль хлопнул дверью и исчез в ночи, даже с Лиз толком не попрощавшись. В другой раз в качестве кавалера явился кинокритик журнала «Нью стейтсмен» Джон Коулман, выдававший себя за завязавшего алкоголика; со словами «Это для меня» он извлек из портфеля две крепкоалкогольные бутылки. Коулман засиделся так долго, что он в конце концов не оправдал доверия Лиз и, несмотря на ее уничтожающие взгляды, пошел спать. Наутро Лиз рассказала, что Коулман прямо в гостиной сорвал с себя всю одежду и, голый, умолял ее: «Возьми же меня, я твой!» Лаской и убеждением она заставила именитого критика одеться и проводила его до входной двери.

Лиз рано вышла замуж, пожила со своим мужем Ричардом в Новой Зеландии и Бразилии, родила сына и дочь, поработала моделью, ушла от мужа и уехала в Лондон. Бразилия осталась любовью всей ее жизни, и однажды, когда организаторы «Бразильского бала» объявили главным призом за лучший карнавальный костюм два авиабилета в Рио, она, голая, вымазалась с ног до головы белым кремом для тела и приняла скульптурную позу, а ее новый бойфренд Луис Баум, редактор главного еженедельника издательской индустрии журнала «Букселлер», одетый скульптором, в балахоне и берете и с резцом в руке возил ее на тележке по бальной зале. Разумеется, приз достался ей.

Она ушла из рекламного отдела и стала редактором приблизительно тогда же, когда он закончил «Гримуса». По ночам она спала в комнате, где он работал днем, и тайком заглядывала в его все разраставшуюся рукопись. Когда роман был готов, она его напечатала, и, таким образом, первый законченный им писательский труд стал ее первым редакторским. Когда родился Зафар, они все вместе, двумя парами, с маленьким сыном Луиса Саймоном, поехали отдыхать во Францию. Такую дружбу он порушил ради денег. Ну и кто он после этого?

Отношения с Деборой были не столь долгими, но зато очень близкими. Она была женщиной доброй, заботливой, отзывчивой и великодушной, со своими авторами обращалась как с близкими ей людьми, а не просто партнерами по работе. После выхода «Детей полуночи», но еще задолго до «Букера» и попадания в списки мировых бестселлеров, именно в кабинете Деборы он пришел к выводу, что сможет зарабатывать на жизнь литературным трудом. Дебора его поддержала, благодаря ей ему достало сил сказать Клариссе, что «придется приготовиться к бедности», а уже благодаря тому, что Кларисса ему поверила, он отбросил сомнения и собрался с духом уволиться из рекламного агентства. Они с Клариссой провели немало счастливых дней в Уэльсе на ферме Мидл-Питтс, принадлежащей мужу Деборы композитору Майклу Беркли. От разрыва с ней у него тоже остался мучительный привкус вины. Когда же над его головой разразилась буря, обе они, Лиз и Дебора, позабыв об обидах, демонстративно встали на его сторону. Лишь благодаря любви и верности друзей, а также, да, их умению прощать ему удалось пережить кошмарные годы.

Лиз при этом вскоре поняла: ей, вообще говоря, повезло. Если бы «Шайтанские аяты» опубликовала она, то все последующие напасти – сообщения о заложенной в редакции бомбе, угрозы убийством, возросшие расходы на безопасность, неоднократная эвакуация здания – и внушаемый ими страх запросто могли пустить ко дну новорожденное издательское предприятие, и тогда «Блумсбери» не выпало бы открыть никому не известную, не опубликовавшую до того ни строчки детскую писательницу Джо Роулинг.

И еще: в сражении за «Шайтанские аяты» Эндрю Уайли и Гиллон Эйткен показали себя идеальными союзниками – мужественными, стойкими и непреклонными. Доверяя им представлять свои интересы, он не подозревал, что в одном строю с ними ему предстоит вступить в бой, они в тот момент тоже не догадывались о том, что ожидает их впереди. Но когда грянул гром, он был рад, что эти двое сражаются на его стороне.

Самую высокую цену за права на «Шайтанские аяты» предложило не «Вайкинг», а другое издательство. Оно давало на целых 100 тысяч долларов больше, однако Эндрю с Гиллоном настоятельно советовали это предложение отклонить. Ему в новинку были такие суммы, отказываться от них ему тоже сих пор не приходилось, поэтому он попросил Эндрю: «Не могли бы вы объяснить причину, по которой мне стоило бы отказаться от лишней сотни тысяч долларов?» Тот был тверд: «Этот издатель вам не подходит». Позже, когда буря уже разразилась, журнал «Нью-Йоркер» напечатал интервью с Рупертом Мердоком, в котором тот категорически утверждал: «Я считаю недопустимым оскорблять чьи бы то ни было религиозные чувства. Поэтому, кстати, я надеюсь, что мои сотрудники никогда бы не стали печатать книгу Салмана Рушди». Руперт Мердок, вполне возможно, и не знал, что кто-то из «его сотрудников» пришел в восторг от романа и с огромным запасом перебил цену конкурентов, но достанься ему издательские права на «Шайтанские аяты», он, судя по его же словам, изъял бы книгу с рынка при первых же признаках скандала. Совет Уайли оказался на удивление дальновидным: Мердок действительно был неподходящим издателем для его книги.

«Заурядной жизни» не бывает в природе. Ему всегда нравилась идея сюрреалистов, что привычка лишает нас умения видеть необычное в жизни; что мы привыкаем к заведенному ходу вещей, к обыденности, что-то вроде пленки или слоя пыли туманит наше зрение, и поэтому от нашего взора ускользает подлинная, чудесная суть земной жизни. Задача художника в том и состоит, чтобы убрать мутную пелену и вернуть нам способность удивляться. Мысль эта представлялась ему очень правильной; но дело не только в привычке – кроме привычной слепоты людям свойственна еще и слепота добровольная. Они делают вид, будто на свете существует заурядное и нормальное, и наглухо замыкаются в этой общераспространенной фантазии, по сути своей гораздо более эскапистской, чем любые эскапистские выдумки. Затворяя за собой дверь собственного жилища, человек укрывается в потаенном мире частной, семейной жизни и отвечает оттуда на вопросы любопытствующих посторонних: все у нас идет своим чередом, и рассказывать-то, собственно, не о чем, все, в общем, в порядке. При этом в глубине души каждый понимает: редко за какой дверью царит монотонный покой. Чаще там творится кромешный ад: злобствуют отцы, напиваются матери, дуются друг на друга братья и сестры, сходят с ума тетушки, тонут в разврате дядюшки, рассыпаются на ходу старики. Вопреки распространенному представлению, семья – это не тот прочный фундамент, на котором зиждется общество, а хаотически-темный источник всего, что гнетет и мучит нас на протяжении жизни. Семья не нормальна, а сюрреалистична; не монотонна, а полна событий; не заурядна, а экстравагантна. Он помнит, с каким восторгом лет в двадцать слушал по радио Би-би-си лекции Эдмунда Лича, великого антрополога и специалиста по Леви-Строссу, годом ранее сменившего Ноэля Аннана на посту ректора Кингз-колледжа. «Семья отнюдь не является основой здорового общества, – говорил Лич. – К семье, с ее душной приватностью и безвкусными тайнами, восходит любая наша неудовлетворенность». Да! – подумал он. – Как мне это знакомо! Семейная жизнь, какой он показывает ее в романах, полна вспышек ярости, оперных поз, размахивания руками, шума и буйства. Читатели, которым его книги не нравятся, будут частенько пенять ему за нереалистичность выдуманных им семей, за то, что они недостаточно «заурядны». От тех же, кто книги его любит, он слышит то и дело: «Эти ваши семьи в точности похожи на мою».

15 марта 1988 года англоязычные права на «Шайтанские аяты» были приобретены издательством «Вайкинг», 26 сентября роман вышел в Лондоне. Между этими датами уложились последние полгода его «заурядной» жизни, по окончании которых пелена привычки и самообмана была грубо сорвана с его глаз, но увидел он не сюрреалистическую красоту мира, а его гнусную чудовищность. В последующие годы пришлось потратить немало сил на то, чтобы вновь, подобно Красавице, открыть для себя в Чудовище красоту.

Переехав к нему на Сент-Питерс-стрит, Мэриан принялась подыскивать врача, который принимал бы неподалеку. Он предложил ей своего проверенного терапевта. «Нет, – сказала она. – Мне нужна женщина-врач». Он объяснил, что его терапевт как раз и есть женщина. «Все равно не подходит, – настаивала Мэриан. – Я должна найти врача, который понимал бы в лечении, которое я прошла». Она, по ее словам, вылечилась в Канаде от рака прямой кишки с помощью какого-то невероятно передового метода – вполне законного, но в Соединенных Штатах пока не одобренного. «Поэтому я лучше наведу справки среди тех, кто знает о раке не понаслышке». Через пару дней она таки нашла столь необходимого ей врача.

Весной 1988 года они с Мэриан обдумывали планы на будущее. В какой-то момент они решили было купить дом в Нью-Йорке, оставив за собой в Лондоне только небольшую квартиру, но Зафар был еще маленьким, ему тогда не исполнилось и девяти, и он не захотел уезжать так далеко от сына. Они вдвоем посмотрели дома на Кемплей-роуд в Хэмпстеде и на Уиллоу-роуд у сáмого парка Хэмпстед-Хит, а с продавцом дома на Уиллоу-роуд даже сговорились о цене. Но потом он отказался от сделки, объяснив, что не хочет отрываться от работы ради переезда. На самом деле все было хуже: он не хотел покупать дом с Мэриан, так как подозревал, что брак их продлится недолго.

Той же весной она принялась жаловаться, что снова заболела. В продолжение скандала по поводу его негаснущей «одержимости» Робин – одержимость эта была не его, а ее, – она заявила, что все внутри у нее как-то потемнело и постоянно ноет кровь, поэтому ей срочно необходимо посетить врача. У нее, подозревала Мэриан, начинался рак шейки матки. Ему виделась горькая ирония в том, что это происходит как раз тогда, когда они оба закончили каждый свою книгу и обоих ждет впереди много интересного, что угроза страшной потери сводит на нет их радость. «Ты вечно говоришь о том, как много потерял, – сказала она. – Но ведь очевидно же, что приобрел ты гораздо больше».

Когда ей было отказано в гранте Фонда Гуггенхайма, Мэриан совсем пала духом. Она побывала у врача, и тот сообщил ей нечто неопределенное, но малоутешительное. Но затем, через пару недель, подозрения на рак рассеялись так же внезапно, как до того материализовались. Небо у нее над головой прояснилось. Она была здорова и снова могла думать о будущем.

Откуда у него взялось такое чувство, будто со всей этой историей что-то не так? Точного ответа он не знал. Возможно, к тому времени они уже почти перестали друг другу доверять. Она так и не смогла простить клочка бумаги, обнаруженного у него в кармане. А его решение не покупать дом на Уиллоу-роуд нанесло очередной удар по ее вере в долговечность их брака. У него, впрочем, тоже крутились в голове непростые вопросы.

Отец Клариссы свел счеты с жизнью, выпрыгнув из окна. Мать Робин Дэвидсон повесилась. А теперь он узнал, что и отец Мэриан покончил жизнь самоубийством. То есть все женщины, занимавшие важное место в его жизни, были дочерьми самоубийц. Что бы это могло значить? Он не мог или не хотел найти ответа. Когда по прошествии недолгого времени он познакомился с Элизабет Уэст, которая стала затем его третьей женой и матерью его второго сына, он просто не мог не спросить ее о родителях. С огромным облегчением он узнал, что самоубийц у нее в семье не было. Но зато у нее очень рано умерла мать, и отец – он был намного старше матери – не мог как следует о ней позаботиться, поэтому воспитывалась Элизабет у родственников. И у нее, выходит, зияла прореха в том месте, где должен был бы стоять родитель.

Ему не давал покоя вечный вопрос Что дальше? – и он всеми силами искал способ запустить работу воображения. Прочитав «Доверенное лицо» Грэма Грина, он поразился, какими элементарными средствами Грин добивается нужного эффекта. Человек не похож на собственную фотографию в паспорте – одного этого хватает, чтобы под пером Грина, словно по волшебству, возник непредсказуемый и даже зловещий мир. Он перечитал «Крошку Доррит» и, как всегда, с наслаждением отметил умение Диккенса одухотворить неодушевленное: город Марсель смотрит у него на небо, на прохожих, на всех и каждого, смотрит таким безжалостным взглядом, что от него хочется спрятаться за закрытыми ставнями. Он в надцатый раз перечитал «Герцога», и на сей раз его покоробило пронизывающее роман отношение к женщине. Откуда у Беллоу столько героев, вообразивших, будто жестокость – самый верный путь покорить женщину? От Мозеса Герцога до Кеннета Трахтенберга из романа «Больше умирают от разбитого сердца» – все они пребывают в одинаковом заблуждении. Мистер Б., у вас видна нижняя юбка, записал он для себя. Ему понравились «Ключи» Дзюнъитиро Танидзаки, роман о тайных дневниках и сексуальных радостях в древней Японии. Мэриан назвала эту книгу порочной. А он увидел в ней сочинение о том, как эротическое желание подчиняет себе человека. В человеческой душе много темных уголков, и книги иногда проливают в них свет. Но что в его, атеиста, устах означает слово «душа»? Всего лишь поэтическую абстракцию? Или же некую нематериальную сущность, столь же неотъемлемую составляющую нашего «я», как плоть, кровь и скелет, ту сущность, которую Артур Кёстлер называл «духом в машине», предполагая существование в человеке смертной, а не бессмертной, души; духа, заключенного в теле и умирающего вместе со смертью тела. Духа, каковой мы и имеем в виду, говоря das Ich, «я».

Дочитав роман Уильяма Кеннеди «Самая крупная игра Билли Фелана», он с восхищением записал, что «уход от общепринятой нормы – не поступок, но момент осознания, из которого уже следуют поступки». От «Краткой истории времени» Стивена Хокинга у него разболелась голова, и хотя он понял лишь малую толику написанного, ему хватило знаний, чтобы не согласиться с этим великим человеком, утверждающим, будто человечество приближается к точке, когда будет познано все, в принципе доступное познанию. Всеобъемлющее знание: только ученому могло хватить безумия или величия, чтобы вообразить, будто оно достижимо.

Зия-уль-Хак погиб в авиакатастрофе: невелика потеря.

У него постепенно оформлялся замысел книги – поначалу он представлял ее себе пьесой, возможно этаким обновленным «Отелло», но через несколько лет она увидела свет в совершенно ином обличье. Но уже с самого начала ему хотелось назвать ее «Прощальный вздох Мавра». Тем временем как-то ему явилась во сне одна индийская знакомая: она прочитала «Шайтанские аяты» и пришла предупредить, что ему за эту книгу «предъявят счет». Лондонские эпизоды романа не произвели на нее особого впечатления, а рассказ о переходе Аравийского моря всего лишь показал ей, «как ты любишь кино». Сон этот пробудил в нем опасения, как бы читатели не восприняли близко к сердцу только те фрагменты романа, которые сочтут относящимися – не важно, со знаком «плюс» или «минус» – лично к ним, а остальное не прочли бы наискосок.

Как всегда в период после окончания книги и до ее выхода из печати, его охватили сомнения. Временами она казалась ему вещью неуклюжей, или, используя выражение Генри Джеймса, «бессвязным и напыщенным чудовищем»[56]. В другие моменты он убеждался, что все у него получилось и из-под пера его вышло прекрасное произведение. Особенное беспокойство внушали ему аргентинская предыстория Розы Диамант и описание дьявольской метаморфозы Саладина Чамчи сначала в полицейском фургоне, а затем в больнице. Много сомнений возникало в связи с проработанностью главной сюжетной линии и сцен преображения персонажей. Но потом вдруг сомнения исчезли. Роман был написан, и он гордился своей работой.

В мае он на несколько дней слетал в Лиссабон. На протяжении двух-трех лет в конце 1980-х Уитлендский фонд – совместное детище британского издателя Джорджа Уайденфельда и американки Энн Гетти, которую, согласно «Нью-Йорк таймс», «субсидировал» ее муж Гордон Гетти, – щедро финансировал писательские конференции в разных концах света, пока в 1989 году содружество между Гетти с Уайденфельдом не прекратилось, не выдержав, по сообщению все той же «Нью-Йорк таймс», «пятнадцатимиллионных убытков». Сколько-то из этих миллионов было потрачено на конференцию, проходившую в мае 1988 года во дворце Келуш. Больше первоклассных писателей, собравшихся в одном месте, он видел только на нью-йоркском конгрессе ПЕН-клуба в 1986 году. Здесь он встретил Сонтаг, Уолкотта, Табукки, Энценсбергера и много кого еще. Он прилетел из Лондона вместе с Мартином Эмисом и Иэном Макьюэном, на конференции они втроем провели «британскую» групповую дискуссию, по ходу которой итальянцы выражали недовольство тем, что британцы слишком много говорят о политике, тогда как литература – «это про связные последовательности слов», а сэр Уайденфельд – критическими высказываниями в адрес Маргарет Тэтчер, которой он столь многим обязан. Пока автор «Шайтанских аятов» выступал со сцены, замечательный черногорский писатель Данило Киш, оказавшийся к тому же искусным карикатуристом, сделал с него набросок в фирменном блокноте конференции и вручил ему после окончания дискуссии. На нью-йоркском конгрессе ПЕН-клуба Данило, человек яркий и остроумный, отстаивал ту точку зрения, что государство тоже способно к творчеству. «На самом деле, – говорил он, – у него даже чувство юмора есть, сейчас я приведу вам пример такой государственной шутки». Данило Киш жил в Париже, и в один прекрасный день ему туда пришло письмо от друга из Югославии. На первой странице письма стоял официальный штемпель: ЭТО ПИСЬМО НЕ БЫЛО ПОДВЕРГНУТО ЦЕНЗУРЕ. Видом Данило Киш напоминал Тома Бейкера в «Докторе Кто» и по-английски совсем не говорил. Сербохорватским, кроме него самого, никто из участников конференции не владел, так что дружили они посредством французского языка. Во время лиссабонской конференции Киш был уже тяжело болен – в 1989 году он скончался от рака легких, – болезнь затронула голосовые связки, отчего разговаривать ему было трудно. Карикатурный набросок, который теперь с любовью хранит изображенный на нем персонаж, в какой-то мере заменил им обмен репликами.

Перепалка во время «британской дискуссии» оказалась не более чем amuse-bouche[57]. Главным событием конференции стало жесткое противостояние между русскими писателями и теми, кто требовал признания в качестве представителей «Центральной Европы», – в числе этих последних были Данило Киш, венгры Дьёрдь Конрад и Петер Эстерхази, живущий в Канаде чех Йозеф Шкворецкий и великие польские поэты Адам Загаевский и Чеслав Милош. Как раз наступила «гласность». Советы впервые пустили на международный литературный форум не дурилок из писательского союза, а «настоящих» писателей вроде Татьяны Толстой. На конференцию приехали и ведущие писатели русской эмиграции во главе с Иосифом Бродским, таким образом, на ней произошло своего рода воссоединение русской литературы, событие очень трогательное (Бродский, например, отказался выступать на английском, потому что, по его словам, хотел быть русским среди русских). Все эти русские болезненно среагировали, когда центральноевропейские писатели, не разделявшие точку зрения своих итальянских коллег, будто дело литературы – связные последовательности слов, – когда эти писатели дружно принялись обличать гегемонские замашки России. Кое-кто из русских заявлял, что никогда и не слышал о какой-то там самостоятельной центральноевропейской культуре. Толстая добавила, что, если писателей так уж пугает Красная армия, у них всегда остается возможность последовать ее, Толстой, примеру, укрыться в мире собственного воображения и уж там наслаждаться ничем не ограниченной свободой. Предложенный ею выход оппонентам не понравился. Бродский постулировал в выражениях, прозвучавших пародией на фразеологию культурного империализма: Россия в данный момент занята своими внутренними проблемами, и когда она их разрешит, тем самым будут решены и все центральноевропейские проблемы. (Это был тот самый Бродский, который после фетвы присоединится к партии он-понимал-на-что-идет и он-это-сделал-намеренно.) Чеслав Милош, вскочив с места, начал горячо возражать Бродскому; в результате семьдесят с чем-то собравшихся в зале писателей стали свидетелями ожесточенного поединка двух гигантов, нобелевских лауреатов (и старинных друзей). Картина их поединка не оставляла сомнений, что на Востоке зреют великие перемены. Происходящее было похоже на предварительный просмотр падения коммунизма, на зрелище воплощения в жизнь диалектики истории, разыгранное перед лицом коллег со всего света двумя крупнейшими интеллектуалами региона, где она в жизнь воплощалась, – это представление на всю жизнь запечатлелось в памяти счастливцев-зрителей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю