355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Агате Несауле » Женщина в янтаре » Текст книги (страница 2)
Женщина в янтаре
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 01:49

Текст книги "Женщина в янтаре"


Автор книги: Агате Несауле



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 21 страниц)

2. НАДОРВАННЫЕ СВЯЗИ

Если мы с Джоном целый день проводим вместе, что случается редко, мы читаем в постели, прежде чем потушить свет, и разговариваем. Пока глаза привыкают к темноте, мы пересказываем друг другу кое-какие события, обмениваемся смешными словечками, вспоминаем странные случаи. Некоторые образы сохраняются в памяти особенно ярко. Возможно, сетчатка сохранила больше, чем нам кажется, возможно, некий тайный свет наделяет нас даром прозрения.

Он читает роман южноафриканского писателя, в котором маленькая девочка кладет голову на колени матери, ее мать кладет голову на колени своей матери, а голова бабушки лежит на коленях прабабушки. Непрерывная цепочка тянется до самой Великой Матери.

Эта цепочка вызывает во мне чувство зависти. После моего замужества моя мать два года со мной не разговаривала, я уже ничем не могла ей угодить. Но еще раньше, за много-много лет до этого, мама долго не засыпала, читала до поздней ночи, ждала, когда я, наконец, угомонюсь, чтобы вернуться к своей книге.

Я помню ее в холодной кладовой за кухней, бывшей прачечной, в маленьком домишке, где мы ютились после переезда в Соединенные Штаты в 1950 году.

Узкие окна смотрят на север, в комнате пахнет плесенью. Иногда дверь полуоткрыта, и я вижу ее сидящей совершенно неподвижно, она смотрит в пустоту, не читает. Когда мы приехали в Индианаполис, куда перебрались в надежде на более легкую жизнь, чем в лагерях для перемешенных лиц в Германии, мне было двенадцать лет.

Вдвоем дома мы бываем редко. На неделе я, как всегда, прихожу домой, когда мама молча собирается на работу – мыть посуду в ночном клубе «La Rue». Мы перебрасываемся несколькими словами, обычно она перечисляет, что я должна сделать, что приготовить папе на ужин, что погладить. Вечером по субботам я тоже работаю в ресторане. Соскребаю окурки и остатки картофеля с тарелок, выбрасываю недоеденные стейки и скорлупу омаров в мусорные ведра. Снимая тяжелые подносы с дымящимися тарелками с ленты конвейера, я не спускаю глаз с двери, потому что в любую минуту может появиться полицейский и арестовать меня. Работать разрешается только с четырнадцати лет, а до часу ночи – с восемнадцати. Потом, задыхаясь, я бегу на автобусную остановку, представляя, как меня убивают, бьют, насилуют. Домой я возвращаюсь незадолго до двух, но в маминой комнате очень часто еще горит свет. Она читает или делает вид, что читает. Ночами, когда мама на работе, я склоняюсь над своими тетрадками, пытаюсь проанализировать стихотворение «Ворон» или понять вычурный язык романа «Лишенный подданства». Я очень одинока. Сестра приходит с работы – она убирает квартиры – уже затемно. Обе мы счастливы, что в школе дети не бьют нас.

Как-то в феврале, после обеда, – мы только первый год живем в Америке, – мама мне улыбается.

– У меня для тебя что-то есть, – говорит она. – Америка и вправду удивительная страна. Представляешь, такое среди зимы! Арбуз. Арбуз в феврале!

Она кладет на край стола огромный ломоть.

– Красиво, – говорит она. Темно-красная мякоть, черные семечки, блестящая сочно-зеленая корка. Это было красиво.

Я наклоняюсь, чтобы понюхать его.

– Не трудись, Агата. Он не пахнет, как сибирские арбузы. Лучше попробуй.

Мама отрезает ломоть, тщательно очищает его от семечек. Заглядывает в посудный шкафчик и бракует тарелки одну за другой. В конце концов нарезает арбуз и кладет его на обыкновенное стеклянное блюдце.

– Как хрусталь.

Я жду, что лоб ее прорежет привычная страдальческая морщинка, но она не появляется.

– Правда, красиво? Ну, пробуй же!

И сама тоже пробует. По ее руке течет струйка сока. Она смотрит на меня и опять улыбается.

– Вкусно?

– Да, очень.

– Такой же, как сибирский арбуз. Почти. Почти.

Мама снова в России. Если я закрываю глаза, я ее вижу такой.

Ее зовут Валда, ей двенадцать лет, столько же, сколько и мне. Все окна в доме затянуты шторами, полдень, все спят. Гувернантка Валды, француженка, прилегла на узкой кровати с изящными гнутыми ножками, родители на огромной под балдахином кровати, их головы на одной подушке. Велта, ее любимая младшая сестренка, спит в своей кроватке в детской; оба брата, Густав и Яша, – в своей комнате, где полным-полно игрушек и книг, и географических карт.

Только Валда не спит. Представляет, как в гости к ним приедет ее лучшая подруга Варвара; приедет она в конце лета. Вместе с Варварой Валда брала уроки балета, хороших манер, латыни, французского языка, уроки верховой езды в английском стиле, хотя обе они умеют ездить верхом на неоседланной лошади, и проделывали такое не раз. Нынешним летом они решили совершать по утрам, пока прохладно, дальние верховые прогулки. Иногда и братья Валды поедут с ними. Они помчатся во весь опор, потом остановятся, чтобы напиться из кристально чистой реки, набрать малины и душистых диких арбузов. Валда и Варвара договорились об этой встрече, разгуливая взад и вперед по школьному двору со стопками книг на голове. И теперь походка у них безупречная. Каждое утро они грациозно склоняют головы, опускаясь на колени, чтобы помолиться за благополучие царя и царской семьи.

Родители Валды нет-нет, да и скажут, мол, рады, что их дочь дружит с такой благовоспитанной девочкой из одного из лучших русских семейств Омской губернии. Валда не русская, Валда латышка. Родители говорят, что живут они в чужой стране, и мечтают вернуться в Латвию, но Валда знает и любит только Россию. Она здесь родилась и никогда не хотела бы жить в другом месте. Здесь ее дом.

Родители Валды переселились в Россию еще до ее рождения. Отец политический беженец. После восстания социалистов в Латвии он отправился в Сибирь начинать жизнь сначала. Он человек прогрессивных взглядов, в том числе на женское образование и избирательное право для женщин. И хотя из-за своих взглядов ему пришлось покинуть Латвию, он, человек образованный и трудолюбивый, в России нажил состояние и с подобной иронией судьбы так и не смог примириться, но Лину, мать Валды, это радует и утешает. Дома они разговаривают по-латышски, а не по-русски или по-французски. Лина тоскует по матери и бабушке, которые живут в Латвии. Каждую субботу после обеда она садится писать длинные письма и надеется, что когда-нибудь сможет приехать погостить, вот только подрастут дети, вот только поля кормовой свеклы, лесопильня, молочни и лесные угодья смогут обойтись без ее труда и присмотра.

Валда мается из-за жары. Когда все спят, ей не разрешают играть на пианино. Поболтать не с кем, заданное на сегодня стихотворение она уже переписала в альбом, газету отец унес наверх, чтобы почитать маме вслух перед сном. Валда берет «Анну Каренину». Она уже прочла книгу, но с удовольствием перечитывает полные нежности слова Вронского, обращенные к Анне.

Валда и Варвара боготворят офицеров, их безупречные манеры, выправку, их белые мундиры. Валда изредка позволяет себе помечтать о выходе в свет, о своем первом бале, который обязательно устроит отец в ее честь. За ней будут ухаживать и студенты, и офицеры, но она предпочтет офицеров в белом. Всю ночь она будет кружиться в вальсе то с одним, то с другим, но влюблена будет только в одного, он чуть-чуть похож на Вронского и чуть-чуть на дядю Жаниса, младшего брата отца. Ее белое платье развевается, воздух напоен ароматом гардений, звучит страстная и немного грустная музыка.

Ее мечты прерывает цоканье копыт по белой длинной дороге, которая ведет к дому. Облако пыли все растет. Одинокий всадник мчится галопом, не жалея ни себя, ни лошади. Валда раздвигает тюлевые занавески и прижимается лбом к стеклу. В такой спешке по этой дороге – это что-то необычное, бывает, здесь за целый день вообще никто не появится, лишь иногда нарушит покой неспешная карета, когда кто-то из дальних соседей всей семьей отправляется в гости, или телега, на которой крестьянин едет на мельницу. Может быть, у кого-то из соседей, где-то неподалеку, в часе езды, случился пожар или кто-то заболел, и приехали просить помощи у отца. Он великодушный, всеми уважаемый в округе человек.

Всадник уже во дворе; он так резко осаживает лошадь, что та встает на дыбы и чуть не скидывает его на землю. Облако пыли накрывает переполошившихся голубей. Потревоженные павлины выбегают из тени на солнце. Вид у них рассерженный.

Валда прежде всего обращает внимание на мундир. Всадник – Жанис, ее единственный дядя, младший брат отца, офицер царской дворцовой охраны. Он каждый день видит царя, он отыскал пропавший мяч всеми любимой Анастасии, играл с Алексеем, принцем, страдающим гемофилией. Валда уверена, что при дворе Жаниса все любят. Он представительный, высокий, энергичный. Любой в его присутствии чувствует себя человеком значительным. У Жаниса всегда находится для нее время, бесконечно много времени. Он серьезно расспрашивает обо всем, что касается ее предпочтений в одежде, ее планов на будущее и привычек ее кобылы Ласточки.

Валда спешит вниз по лестнице. Она ждет, что дядя вежливо поклонится, прежде чем поцеловать ее в щеку, и только тогда она бросится ему на шею.

– Огня! – кричит он Федору, крестьянину, который держит его коня. – Разведи большой огонь! Быстро!

Жанис смотрит сквозь нее, словно она часть дома или дерева. Узкая свежая рана пересекает щеку от левого глаза к уголку рта. Глаза опухшие, он не брит. Красивый дядин мундир из белого шерстяного сукна весь в грязи, пуговицы оборваны, видна гладкая, смуглая кожа на груди. Больше всего девочку потрясает вид его голого тела под мундиром.

– Дядя Жанис! – она касается его рукава.

Он узнает племянницу. Вежливо кланяется, после чего девочка бросается его обнимать, обвивает его шею руками. На мгновение она чувствует облегчение, но тут же понимает, что все изменилось. Этот запах пота и пыли вместо аромата его любимой английской лимонной туалетной воды.

Он бросает взгляд на дом, большинство окон которого затянуты шторами, чтобы спрятаться от солнца. Вокруг очень тихо.

– Ты, кажется, одна не спишь?

Он гладит девочку по щеке.

– Да, все спят.

– Царь отрекся.

Слова ужасны, но ничего не говорят. Он, понимая это, добавляет:

– Царя бросили в тюрьму. И всю его семью. Теперь их больше ничто не спасет, поздно.

Из коптильни прибегает Федор. Он падает на колени и пытается поцеловать Жанису руку.

– Я запалил огонь, ваше благородие, – говорит он.

Жанис, смеясь, поднимает его с колен. Потом пытается поздороваться с Федором за руку, но крестьянин, оторопев, пятится назад.

– В великой Российской Социалистической Республике не будет ни господ, ни слуг, никаких благородий и целования рук. С этим покончено.

Жанис берет Валду за руку, вместе они бегут к коптильне. Лошадь легкими медленными шагами следует за ними.

– Кто-то должен быть свидетелем, – говорит он, – это история.

Но Валда видит только рану на его щеке, грязный мундир и голую грудь под белой шерстяной тканью.

– Это ничего, моя дорогая. Я жив, в отличие от многих других. А сейчас, может быть, и царь уже мертв.

Он подзывает Федора.

– Давай свою одежду, рубаху и штаны.

Федор пятится еще дальше.

Жанис бросает молниеносный взгляд через плечо, потом снова обращается к Федору.

– Да, да, да, так надо. А ты можешь взять вот это, бери.

Жанис сует в руку Федору свои золотые часы.

Федор смотрит на него во все глаза, потом медленно принимается стягивать рубаху.

– Туда, за печь! – приказывает Жанис.

Расстегивает подседельную сумку, откладывает в сторону черный револьвер и достает пачку документов.

– Я хочу, чтобы ты это запомнила, – обращается он к Валде.

Он сжигает свое свидетельство о рождении, университетский диплом, офицерское удостоверение, благодарности за отличную службу, орденские ленты, медали, носовые платки с вышитыми монограммами, комплект щеток из слоновой кости.

Он уходит за перегородку, где стоит Федор в исподнем и прижимает к уху часы. Жанис натягивает грубые серые штаны, туго подпоясывается веревкой, натягивает на глаза кучерский картуз. Из своего белого мундира делает сверток, сует его в топку, захлопывает дверцу. Она плотно не закрывается, он еще раз хлопает ею, сильнее. Пытается натянуть сапоги Федора, но они ему малы, и он надевает свои.

– По крайней мере, обувь будет удобная, хоть что-то. Отличные сапоги, – теперь он совсем не похож на себя.

– Ты куда сейчас? Куда пойдешь?

– В леса. В прекрасные необъятные леса матушки России.

У Валды много вопросов к нему, но он спешит.

– Когда ты вернешься?

– О, моя дорогая, не знаю. Может быть, никогда.

Он заметил слезы на глазах у Валды, приподнял ее голову за подбородок, другой рукой вытер щеки.

– Я постараюсь вернуться, но им скажи, чтобы меня не ждали. Пусть спасаются сами, это сейчас самое главное.

– Жанис!

– Все будет хорошо. В лесах замечательно. Глушь, грибов и ягод сколько душе угодно, жить можно вечно, из лесу и выходить не надо.

– Ну, пожалуйста, скажи хотя бы папе! – просит она.

– Нет, время дорого, за мной гонятся.

Рука Жаниса автоматически тянется к кобуре. Неожиданно он коротко смеется.

– Ты думаешь, родные узнали бы меня?

Тут Валда громко заплакала.

– Ну, не плачь, – произносит он. – Я умирать не собираюсь. Приключения, любовь, красивые крестьянские девушки – все у меня будет. А у тебя в лесу появятся маленькие кузены и кузины. Не плачь.

Он целует Валду и вскакивает на коня. Валда смотрит ему вслед, пока он не скрывается в темном лесу за домом.

Я пытаюсь представить, что именно так мама потеряла любимую Россию, но полной ясности так никогда и не добьюсь. Я узнаю, что ее подружку Варвару арестуют, а потом расстреляют. После того, как семья Валды истратила все спрятанные в ее толстых косах золотые монеты, они собирали соль и меняли ее на еду. Пешком они прошли через всю Россию, постоянно опасаясь за свои жизни, и добрались до Латвии.

Отец умер в год их возвращения, и мама так никогда и не получила обещанного университетского образования. «Я позабочусь о том, чтобы ты получила такое же образование, как твои братья, я тебя люблю так же сильно, – всегда говорил ей отец. – Тем более что женщины тоже должны быть образованными, как мужчины».

Мама окончила только Учительский институт, потом работала учительницей в сельской школе. Она посылала деньги матери, которая пересылала их сыновьям, чтобы те смогли получить университетское образование. Она совершала нелегкие поездки в Ригу, откуда привозила баллоны с кислородом для младшей сестры Велты, которая умерла от туберкулеза в тот год, когда старший брат окончил теологический факультет. Дядю Жаниса она так больше никогда и не видела. А потом, в 1940 году, Латвию оккупировали русские, в 1941 году – немцы, в 1944 году – снова русские. Перечислять потери невыносимо, и я радуюсь, что она об этом не заговаривает.

Арбуз мы съели. Мама говорит:

– Я немного устала. Прилягу на полчаса, перед работой.

Она наклоняется, снимает туфли. Ноги у нее чуть припухшие, но не такие, как летом. На левой ступне большой шрам, он похож на родимое пятно размером с двадцатипятицентовик. Летом, до революции, она поранила ногу о камень в одной из ледяных речушек, где они с братьями обычно купались. В рану попала земля, потом рана затянулась. В Латвии папа и дядя Яша, младший мамин брат, хирург, пробовали уговорить ее вычистить землю, но она не захотела. «Это земля матушки России», – обычно говорила она. Сейчас о ране никто и не вспоминает.

Мама ложится на узкую кровать, подсовывает под спину побольше подушек и берет книгу. Читать она не собирается, но берет книгу, потому что снова хочет остаться одна. Мне же хочется, чтобы она меня утешила, помогла бы делать уроки, подсказала бы, как подружиться с другими детьми, купила бы мне другую одежду, в которой я не чувствовала бы себя такой отверженной. Я тоскую по лагерям для перемешенных лиц в Германии, где, по крайней мере, жила среди себе подобных, а не среди чужих, от которых здесь, в Америке, я буду отличаться всегда.

Шорох падающего мокрого снега за окном успокаивает. Засыпая, я думаю о своем сыне Борисе, Бориске, как звала я его маленького. Однажды в Мэдисоне в Валентинов день, когда ему было лет семь, мы шли с ним по Стейт-стрит.

– Ведь у нас все замечательно, правда ведь, у нас все замечательно, мамочка? – приставал он. – Скажи, что замечательно!

– Да, да, конечно, у нас все замечательно, – автоматически ответила я, точно так, как говорила моя мать.

– Улыбнись, пожалуйста!

Он осторожно подергал за полу пальто, не сводя с меня взгляда.

Но я была так глубоко погружена в собственную боль, что искренней улыбки не получилось. Мой мальчик понял, что я притворяюсь, молча отпустил пальто, обогнал меня и пошел, глядя в землю.

Эту картину я так никогда и не смогла забыть. Больше всего на свете я хотела бы вернуться назад, еще раз все пережить снова, а потом и все те годы, когда я воспитывала сына. Если бы я могла быть более счастливой матерью, чтобы не оставить на нем клеймо моей печали. Я долго не могу заснуть.

3. ГОЛОДНЫЙ МАЛЬЧИК

Я сплю одна и вижу сон. Будто бегу через луг, опаздываю на работу и вдруг вижу Джона. Он нежно склонился над какой-то из моих подруг. Они планируют куда-то вместе поехать, договариваются, где встретятся, обсуждают, что возьмут с собой. Заметив меня, оба замолкают. Меня обуревает ревность, я чувствую себя отверженной, но мне стыдно об этом сказать. Я хочу прижаться к нему, поговорить с подругой. Оба они разговаривают со мной деловито и даже резко. Я, мол, должна понять, что это не какая-то романтическая встреча, а просто работа. Я чувствую себя ребенком, нелюбимым, изгнанным, лишним.

И в ужасе вдруг вспоминаю, что оставила голодного семилетнего мальчика одного в комнате. Я обещала ему, что скоро вернусь, велела ждать, закрыла на ключ и совершенно о нем забыла. Ручки и ножки у мальчика тонкие, как лучинки, животик вздулся, в прозрачных от худобы ручках он держит пустую миску, в лице смирение. Кажется, мальчик плачет, но так ли это, не разобрать, потому что вокруг его рта и глаз роятся мухи, целая туча. Может быть, просто влага сочится из гноящихся ран, и это не слезы. В комнате душно, окна слишком высоко, ни открыть он их не может, ни глянуть на улицу. Он уже давно меня ждет.

Испытывая чувство вины, я бегу к большому дому. Я должна добраться до мальчика, пока он не задохнулся.

Джон догоняет меня и сразу все понимает.

– Я пойду, – говорит он, – я его покатаю, я отвезу его в гости к моей семье.

Джон великодушный, он готов помочь. Но я знаю, что ответственность за мальчика должна взять на себя я.

– Нет, – говорю я, – я сама должна его спасти.

В испуге, что мальчик уже умер, я задыхаюсь на бегу, спотыкаюсь, падаю. Мальчик все еще далеко.

Сон преследует меня несколько дней, окрашивает каждый мой шаг, все вокруг в серый, безнадежный цвет. Я стыжусь этого, особенно своей ревности. Если я могу допустить, что Джон готов оставить меня ради другой женщины, значит, это может произойти на самом деле. Если я не доверяю своим подругам, кому же мне доверять? Мальчик остается в запертой комнате.

Чтобы успокоиться, принимаю ванну, вокруг горят свечи. В полутьме в запотевшем зеркале фигура моя кажется гладкой и сильной, почти красивой. В воздухе все еще витает аромат ландышей – это пенка для ванн, подаренная одной из моих подруг. Я медленно вытираюсь, чувствую себя как будто лучше.

Но вот я гашу свечи и зажигаю свет, он безжалостен, как прожекторы над колючей проволокой вокруг обледенелого поля. Я смотрю на себя еще раз. Почему мне снятся голодные дети, если тело мое такое упитанное? И ни за что не хочет худеть. Как бы жестко я себя ни контролировала, оно, словно издеваясь, просит и просит есть. Руки и ноги у меня аккуратные, ничего лишнего, а на животе появился жирок. При свечах похожий на отблеск луны в воде, живот сейчас выглядит тяжелым, пупок уже не таинственный глаз, выглядывающий из пены.

Я глубоко вдыхаю и задерживаю дыхание. Я колочу себя кулаками, изо всех сил, колочу и колочу. Не помогает. Потом надеваю ночную рубашку, немного успокаиваюсь, когда мелкие фланелевые розочки прикрывают фигуру, которая мне кажется такой ужасной, чьей ненасытной жадности я стыжусь. Заставляю себя заварить чашку чая, поднимаюсь с ней на второй этаж, читаю в кровати, стараюсь не терзать себя. Но это очень трудно. Я могу съесть все сладкое, все жирное, все, что отыщется в доме, потом все соленое, вонзить зубы в хлеб, двумя руками запихивая его в рот, все быстрее и быстрее. Только тогда я сумею заснуть, насытившись, наевшись до отвала, устыдившись самой себя. Я никогда больше не вылезу из постели, свернусь под одеялом калачиком, выключу свет, задерну шторы. Я хочу оставаться в полутьме, чтобы не шевелиться, чтобы ни с кем не разговаривать. Я мечтаю о таблетке, после которой я отключилась бы, об ударе по голове, после чего наступила бы тьма.

Из собственного трудного опыта я знаю, что утром мое самочувствие улучшится. Я не имею права сдаваться. Но мне страшно. Хотя я всю жизнь боролась с депрессией, приступы ее повторяются все чаше и становятся все мучительнее, вопреки надеждам, что они пройдут, как только я соберусь с силами и потребую развода.

Я разговариваю с Ингеборг Кейси, психотерапевтом, к которой хожу, чтобы оправиться после развода, потому что именно развод считаю моей подлинной проблемой. В тишине ее комнаты я постепенно обретаю смелость. Сумеречный свет окутывает мебель и стены, темно-красный амариллис на подоконнике, струящиеся одежды Ингеборг. Здесь мы отрезаны от всего мира, здесь мы в безопасности, уличный шум где-то далеко.

Я рассказала ей, что испытываю чувство вины, оттого что ушла от мужа, о его позоре, вызванном банкротством, о потере мною сада и дома. Я признаюсь в своей депрессии, отбросив стыд. Сотни, тысячи женщин пережили нечто подобное, не обращаясь за помощью к психотерапевту. У них нет такой работы, как у меня, я пожизненно избрана профессором, могу заплатить за такое лечение. Мое привилегированное положение позволяет мне пожалеть себя, позволяет впасть в отчаяние.

Когда Ингеборг начинает расспрашивать меня о детстве, я отвечаю заученной фразой: «Я родилась в Латвии, во время войны была в Германии, в Соединенные Штаты переехала в двенадцатилетнем возрасте». Столько-то я могла сказать, столько-то и другие готовы были услышать.

– Что-нибудь случилось? – спрашивает Ингеборг. – Кажется, вы чем-то расстроены. Или это мне только кажется?

– Нет, ничего особенного. Я не могу похудеть. Стараюсь, стараюсь, но ничего не получается. Я ненавижу свое тело, – я замолкаю. – Я его презираю.

Сказать об этом Ингеборг оказалось очень легко. Для нее я все равно буду что-то значить, растолстей я вдвое, стань старой и морщинистой, выпади у меня все зубы.

– Это не все, – произносит она.

– Да. Я видела страшный сон.

Говорить легко, потому что Ингеборг спокойно воспринимает все, что бы я ни сказала, мы погружаемся в сумерки и говорим. Я пересказываю ей сон, который прячу, как невидимую рану. В комнате появляется Джон, голодный мальчик топчется у двери, приходит запоздалая мысль, что пора бы замолчать.

– Это ужасно, – шепчет Ингеборг, – особенно голодный мальчик. Странно, почему он вам приснился?

Неужто Ингеборг действительно не уловила суть сна, думаю я. Бросит меня Джон через неделю, через месяц, через год? Я хочу услышать от нее, что Джон не бросит меня, хоть Ингеборг с ним и не знакома.

– Вы никогда мне не рассказывали, что пережили в детстве, – продолжает Ингеборг. – Где вы были в свои семь лет?

В комнате безопасно, она отрезана от всего мира, защищена от жестокого, безжалостного искусственного освещения.

– Где вы были, когда вам было семь лет? – повторяет Ингеборг.

– В Германии. В русском секторе.

И оттого, что знаю – она никогда об этом не догадается, добавляю:

– Голодала.

Русские солдаты забрасывают озеро ручными гранатами. Они нетерпеливы, злятся. Среди них монголы с узкими, темными, злыми глазами. Когда оглушенная и изувеченная рыба всплывает на поверхность, они вытаскивают из воды только уцелевшую, лучшую. Они уже развели большой костер. Они пекут рыбу, едят теплую, сладкую мякоть с ломтями черного хлеба. Они будут пить, кричать, петь и танцевать. Запах рыб и хлеба будет витать над голодными детьми, которые стоят по ту сторону забора из колючей проволоки, смотрят, ждут.

Может быть, какую-нибудь из оглушенных солдатами рыбы прибьет ближе к берегу и она еще не протухнет к завтрашнему утру, когда солдаты уедут? Может быть, солдаты, досыта наевшись, остатки рыбы и хлеба отдадут детям? Достанется лишь некоторым, а кому – неизвестно. Может быть, солдаты рассердятся на детей, которые стоят и ждут, и прогонят их, размахивая прикладами. Дети вернутся, чтобы их прогнали во второй раз. Может быть. Им остается только ждать.

Может быть, солдаты выкинут ненужные им рыбьи головы, чешую, а то и целых рыбок. Дети начнут драться за них, и лишь некоторым достанется кое-что. Большинство вернется домой, стыдясь своих пустых ведер. Им будет стыдно, если они окажутся победителями в этой драке за рыбу, но еще больше – если им не достанется ничего. Они знают, что не заслуживают еды.

В очереди стоят две девочки – семи и восьми лет, скорее всего, сестры. Волосы зачесаны ото лба и заплетены в две тугие косички. На девочках очень короткие темно-синие в белый горошек платья, словно бы они из них давно выросли, на плечах платья висят, свободно болтаются. Кожа бледная, руки и ноги как прутики. У одной под мышкой большая пустая миска, вторая держит в руке пустое ведро. Старшая сестра темноволосая, глаза ее при других обстоятельствах были бы веселыми и озорными, у младшей волосы светлые, выражение глаз мягче, покорнее.

Они не сводят взгляда с рыбы на сковородах и с хлеба в корзинах, но лица ничего не выражают. Руки напряжены, слегка приподняты, чтобы не раздавить гнойники под мышками. И стоят они, слегка расставив ноги, чтобы не соприкасались гнойники под короткими платьицами и прохудившимися ситцевыми трусиками. На них падает свет от костра. Девочки уже не испытывают чувства голода, оно исчезло очень, очень давно. Если понадобится, они готовы ждать всю ночь.

Солдаты пьют водку, передавая бутылку из рук в руки, пьют большими глотками, передергиваются и удовлетворенно крякают. При свете костра их узкие глаза и высокие скулы, темная кожа кажутся совсем нездешними. Один принимается играть на аккордеоне, остальные встают в круг. По очереди они пляшут, высоко взмахивая ногами. Они пляшут казачок. Скрестив на груди руки, приседают и ловко выкидывают ноги в стороны, соревнуются, кто дольше удержит равновесие. Остальные хлопают в ладоши и галдят. Кое-кто уже просто бормочет, голоса грубые, слова непонятные. Они отворачиваются от товарищей в сторону девочек для того только, чтобы вывернуть из себя все или пописать. Сестры ждут.

На солдатах темно-зеленые мундиры, в свете костра они выглядят серыми, почти черными. Кое-кто в серых нижних рубашках, хотя трудно сказать, это их естественный цвет или они до такой степени грязные. За солдатами полукругом стоят темные грузовики и «виллисы». Еще дальше видны развалины домов, разрушенных во время бомбежки. Деревенской церкви больше нет, сиротский приют устоял, но и у него одно крыло повреждено пожаром. За забором из колючей проволоки, между детьми и солдатами, несколько пней, белеют их свежие спилы. Озеро почти черное.

Единственное яркое пятно во всем пейзаже – самый последний грузовик. Возле него сидят три женщины с гитарами и балалайками. Фургон превращен в настоящий султанский дворец: красные и вышитые золотом подушки, одеяла, разноцветные мигающие лампочки, на ветру полощутся атласные занавески. Когда солдаты напьются еще больше, они по очереди будут забираться внутрь с этими женщинами.

Женщины из поселка ходят в обтрепанной серой и черной одежде. Голову повязывают темными шерстяными платками, пачкают щеки грязью, при встрече с солдатами опускают глаза, жмутся к стене, прячутся. И все равно большинство из них изнасилованы. Женщины в фургоне веселые и смелые. На них яркие оранжевые, красные и желтые платья с пышными рукавами; золотые браслеты и бусы звенят, серьги в ушах раскачиваются. Их черные волосы блестят, тело мягкое и круглое, глаза сверкают. Женщины смеются, когда солдаты смотрят в их сторону.

Три женщины перебирают струны и тихонько поют. Им уже надоело ждать. Самая молодая возится со своим браслетом, смотрит сквозь него на свет, с удовольствием разглядывает его на своей полной руке, снимает, вертит в руке, приглашая двух серьезных сестричек, которые вместе со всеми детьми стоят за забором, подойти. Младшая сестра делает шаг к женщине, но старшая тянет ее назад.

– Не ходи, – произносит она, – она тебя дразнит.

Сестры продолжают ждать.

– Ах, так, – говорит Ингеборг, – но все же попытайтесь рассказать побольше. Кто эти дети? Почему вы говорите «они»? Это вы с сестрой? Рассказывайте о себе, попытайтесь говорить я и мы. Что вы чувствовали?

– Я напрасно отнимаю у вас время, – возражаю я. – Мне следовало бы находиться в Эфиопии, помогать голодающим и больным. А вместо этого я здесь, живу со всеми удобствами, занята своими якобы важными переживаниями, пытаясь понять, зачем так долго жила с мужем, раз чувствую себя такой несчастной.

– Вы наверняка поймете все лучше, если запишете свою историю. Вы должны рассказать об этом не только себе, но и другим. Сделайте это ради других. Рассказанное может перевернуть человеческую душу.

Когда русские солдаты пришли в первый раз, они разбили все стеклянные банки – с консервированными сливами, яблоками, крыжовником, помидорами, зеленым горошком, с вареньем из клубники, малины, с вишневым компотом, тушеным мясом, свиными ножками, маленькими колбасками. Все это хранилось в огромном подвале Лобетальского института для душевнобольных и в годы войны выдавалось строго по норме. Солдаты съели всю квашеную капусту из больших бочек, писали и испражнялись в углах огромного подвала, там, где раньше хранилась еда для сотен людей. Потом нам пришлось, надрываясь, чистить подвал, выкидывать заплесневелую еду, испражнения и осколки стекла.

Что мы ели? Вначале морковь, борозду за бороздой, она осталась в земле с прошлого года. Мы ее ели сырую, вареную, жареную, тертую. Морковка полезна для глаз. Когда отцвел шиповник, мы принялись собирать оранжево-красные плоды, тщательно снимали раздавленную кожурку с семян. Семена впивались в руки и пальцы, зато маленькие красные кусочки мякоти были удивительно вкусными. Мы не ждали, пока в садах созреют фрукты. Сливы и яблоки срывали зелеными и твердыми, крали, съедали, прятали, животы у всех болели. Мы ходили за грибами, варили их в воде, медленно съедали скользкую массу, мечтая о соли. Мы ели зеленый, сваренный из листьев липы суп.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю