Текст книги "Цареубийство 11 марта 1801 года"
Автор книги: Адам Чарторыйский
Соавторы: Адам Чарторыйский,Леонтий Беннигсен,Август Коцебу,Николай Саблуков
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 21 страниц)
На Невском проспекте, по дороге к месту наказания, к нему подъехал полицейский офицер и спросил, не желает ли он сперва причаститься? Он ответил: «Да», и его повели назад. Это было лишь краткой отсрочкой! Снова потащили его к месту казни. Дорогой палач потребовал от него денег; он отдал этому гнусному человеку свои часы.
Когда привязали его к столбу, он имел ещё настолько самосознания, что заметил, как, по-видимому, значительный человек в военном мундире подошёл к палачу и прошептал ему на ухо несколько слов; этот последний почтительно отвечал: «слушаюсь». Вероятно, то был сам граф Пален или один из его адъютантов, давший палачу приказание пощадить несчастного. От бесчестия нельзя было его избавить; по крайней мере, хотели его предохранить от телесного наказания, которого он, может быть, и не вынес бы. Зейдер уверял, что он не получил ни одного удара, он только слышал, как в воздухе свистел каждый взмах, который потом скользил по его исподнему платью.
По совершении казни он должен был быть отправлен в Сибирь; но и этой высылкой граф Пален, с опасностью для самого себя, промедлил несколько дней, всё надеясь на более благоприятный оборот в участи несчастного, так как даже русское духовенство, к его чести будь помянуто, вошло с ходатайством за него. Когда, однако, исчезла последняя надежда, его отправили в Сибирь[168]168
В июне 1800 года.
[Закрыть], как самого отъявленного злодея, и даже его жена не получила разрешения следовать за ним.
Только Александр Павлович, при вступлении на престол, возвратил его из Сибири[169]169
«Бывший» пастор Зейдер находится в списке лиц, сосланных императором Павлом в Нерчинск и прощённых императором Александром указом 15 марта 1801 года (П.С.З. № 19.784).
По возвращении из Сибири он назначен был приходским пастором в Гатчине. Здесь он умер в 1834 году, где и похоронен.
[Закрыть], восстановив его честь и достоинство и справедливой щедростью исправил то, что ещё было исправимо.
Рассказывают, что после переворота, за обедом у одного из вельмож[170]170
Обед был у князя Зубова. Коцебу исправляет здесь то, что напечатал в своём Das merkwurdigste Jahr, II, 265.
[Закрыть], собрано было для него 10 000 рублей. Весьма возможно, что на этом весёлом пире кто-нибудь в минуту сострадания сделал подобное благородное предложение, но оно не было приведено в исполнение, и во всей этой возмутительной истории ничьё имя не блестит, кроме графа Палена.
Этот человек, которого обстоятельства вынудили быть участником в столь отвратительном деле, мог в то время быть изображён одними только светлыми красками. При высоком росте, крепком телосложении, открытом, дружелюбном выражении лица, он от природы был одарён умом быстрым и легко объемлющим все предметы. Эти качества соединены были в нём с душой благородной, презиравшей всякие мелочи. Его обхождение было жестокое, но без суровости. Всегда казалось, что он говорит то, что думает; выражений он не выбирал. Он самым верным образом представлял собой то, что немцы называют «ein Degenknopf». Он охотно делал добро, охотно смягчал, когда мог, строгие повеления государя, но делал вид, будто исполнял их безжалостно, когда иначе не мог поступать, что случалось довольно часто.
Почести и звания, которыми государь его осыпал, доставили ему весьма естественно горьких завистников, которые следили за каждым его шагом и всегда готовы были его ниспровергнуть. Часто приходилось ему отвращать бурю от своей головы, и ничего не было необычайного в том, что в иные недели по два раза часовые то приставлялись к его дверям, то отнимались. Оттого он должен был всегда быть настороже и только изредка имел возможность оказывать всю ту помощь, которую внушало ему его сердце. Собственные благоденствие и безопасность были, без сомнения, его первой целью, но в толпе дюжинных любимцев, коих единственной целью были их собственные выгоды и которые равнодушно смотрели, как всё вокруг них ниспровергалось, лишь бы они поднимались всё выше и выше, – можно за графом Паленом признать великой заслугой то, что он часто сходил с обыкновенной дороги, чтобы подать руку помощи тому или другому несчастному.
Везде, где он был в прежние времена, генералом ли в Ревеле или губернатором в Риге, его все знали и любили, как честного и общественного человека. Даже на вершине своего счастья он не забыл своих старых знакомых, не переменился в отношении к ним и был полезен, когда мог. Только однажды, когда я был с ним совершенно один у императора, мне показалось в первый раз, что и он мог притворяться точно так, как самый гибкий царедворец. Это было при следующих обстоятельствах.
Очень рано поутру[171]171
16 декабря 1800 года: Das merkwurdigste Jahr, т. 2, где Коцебу передаёт это обстоятельство с большими подробностями.
[Закрыть] граф потребовал меня к себе; но так как подобное приглашение к военному губернатору обыкновенно имело страшное значение и ничего доброго не предвещало, то, дабы успокоить меня и жену мою, он имел предупредительность присовокупить, что нет ничего неприятного в том, что имеет мне сказать. Немало я изумился, когда с лицом, скрывавшим насмешку под видом весёлости, он объявил мне, что император избрал меня, чтобы от его имени послать через газеты воюющим державам вызов на поединок. Сначала я не понял, в чём дело; но, когда оно было мне растолковано, я просил, чтобы меня отпустили домой для составления требуемой статьи. «Нет, – сказал граф, – это должно быть сделано немедленно. Садитесь и пишите». Я это исполнил. Сам он остался возле меня.
Конечно, нелегко было, под впечатлением столь неожиданной странности, написать что-либо удовлетворительное. Два проекта не удались. Граф нашёл, что они написаны были не в том духе, которого желал император и которым я, разумеется, не был проникнут. Третий проект показался ему сносным. Мы поехали к императору. Граф вошёл сперва один в его кабинет, потом, вернувшись, сказал мне, что проект мой далеко не так резок, и повёл меня с собой к императору.
Эта минута – одно из приятнейших моих воспоминаний. До сих пор оно мне живо представляется. Государь стоял посреди комнаты. По обычаю того времени, я в дверях преклонил одно колено, но Павел приказал мне приблизиться, дал мне поцеловать свою руку, сам поцеловал меня в лоб и сказал мне с очаровательной любезностью: «Прежде всего нам нужно совершенно помириться». Такое обращение с одним из последних его подданных, с человеком, которого он безвинно обидел, конечно, тронуло бы всякого, а для меня оно остаётся незабвенным.
После этого зашла речь о вызове на поединок[172]172
Статья (редакция самого Павла, см. Das merkw Yahr, т. 2) переведена была нашим автором на немецкий язык и напечатана в «Гамбургском корреспонденте» 16 января 1801 года. Потом она появилась одновременно в русских и в немецких «С.-Петербургских ведомостях», 19 февраля 1801 г., наконец в «Московских ведомостях», 27 февраля 1801 г.
Относительно этой статьи можно сравнить: Русский архив 1870 года, с. 1960—1966 (рассказ Коцебу), Русский архив 1871 года, с. 1095, и Архив князя Воронцова, кн. 11, с. 379.
[Закрыть]. Император, смеясь, сказал графу, что избрал его в свои секунданты; граф в знак благодарности поцеловал государя в плечо и с лицемерием, которого я за ним не подозревал, стал одобрительно рассуждать об этой странной фантазии. Казалось, он был вернейшим слугой, искреннейшим другом которого, несколько недель спустя, замышлял свергнуть с престола в могилу. Признаюсь, что, если бы в эту минуту я вошёл в кабинет государя с намерением его убить, прекрасная, человеческая его благосклонность меня немедленно обезоружила бы.
Ещё глубже проникся я этим чувством в другой раз, когда, призвав меня после обеда, он приказал мне сесть напротив себя и тут наедине стал непринуждённо разговаривать со мной, как со старым знакомым. Во время разговора, конечно, в моей власти было испросить себе явные знаки его милости; император, по-видимому, того и ожидал и представлял к тому повод. Сознаюсь, во мне мелькнула мысль воспользоваться этим случаем для моей жены и детей; но какое-то внутреннее чувство меня остановило; я хотел, чтобы воспоминание об этом дне осталось совершенно чистым, – и промолчал. О, зачем каждый не мог хотя однажды видеть его так, как я его видел, исполненным человеческих чувств и достоинства! Чьё сердце могло бы для него остаться закрытым!
К несчастью, его только ненавидели и боялись, и, конечно, при самых честных намерениях он часто заслуживал это нерасположение. Множество мелочных распоряжений, которые он с упрямством и жестокостью сохранял в силе, лишили его уважения тех, которые не понимали ни великих его качеств, ни твёрдости и справедливости его характера. То были большей частью меры, не имевшие никакого влияния на благоденствие подданных, собственно говоря, одни только стеснения в привычках; и их следовало бы переносить без ропота, как дети переносят странности отца. Но таковы люди: если бы Павел в несправедливых войнах пожертвовал жизнью нескольких тысяч людей, его бы превозносили, между тем как запрещение носить круглые шляпы и отложные воротники на платье возбудило против него всеобщую ненависть.
Дух мелочности, нередко заставлявший его нисходить до предметов, недостойных его внимания, мог происходить от двух причин: во-первых, от желания совершенно преобразовать старый двор своей матери так, чтобы ничто не напоминало ему об её временах; во-вторых, от преувеличенного уважения ко всему, что делал прусский король Фридрих II.
Павел полагал, что во время могущества князя Потёмкина военная дисциплина слишком ослабела и что необходима неумолимая строгость, чтобы восстановить её в мельчайших подробностях. Вследствие сего снова введены были у солдат обременительные пукли и косы. Меня уверял один гвардейский офицер, что, когда полк должен был на другое утро вступать в караул, солдатам нужно было вставать в полночь, чтобы друг другу завивать волосы. По окончании этого важного дела они должны были, дабы не испортить своей причёски, до самого вахтпарада сидеть прямо или стоять, и таким образом в продолжение 36 часов не выпускать ружья из рук.
По той же причине отдан был приказ генералу Мелессино относительно артиллерийских фурлейтов. В русском языке сохранилось немецкое слово «фурман»; но имели обыкновение и в множественном числе говорить «фурманы», покуда император Павел не приказал называть их «фурлейтами». Замечания достойно, что он издал этот указ в самый день своего коронования в Москве, когда, само собой разумеется, более важные предметы должны бы были его занимать.
Когда он вступил на престол, я находился в Ревеле, и очень хорошо помню, с каким любопытством распечатан был первый от него полученный указ: в нём определялась вышина гусарских султанов и приложен был рисунок!
Малейшее отступление от формы было проступком, который навлекал неизбежное наказание. Эти наказания постигали и гражданских чиновников. Никто не мог показываться иначе, как в мундире, в белых штанах, в больших ботфортах, с коротенькой тростью в руке. Однажды государь, прогуливаясь верхом, встретил чиновника, который, будучи уверен, что мундир его в совершенной исправности, бодро встал перед ним во фронт. Но от зоркого взгляда императора не ускользнуло, что чиновник этот не имел трости. Павел остановился и спросил у него: «Что следует иметь при таких сапогах?» Тот затрепетал и онемел. – «Что следует иметь при таких сапогах?» – повторил император уже несколько громче. Испуганный чиновник совсем потерялся и, не понимая смысла сделанного ему вопроса, отвечал: «Ваксу, ваше императорское величество!» – Тут Павел не мог удержаться от смеха. «Дурак, – сказал он, – следует иметь трость», – и поехал дальше. Счастлив был этот чиновник, что его глупость развеселила государя, а то ему, без сомнения, пришлось бы прогуляться на гауптвахту.
Не менее стеснительным было для столичных жителей повеление выходить из экипажей при встрече с императором. За исполнением этого повеления наблюдали с высочайшей строгостью, и, несмотря на глубокую грязь, разряженные дамы должны были выходить из своих карет, как только издали замечали императора. Я, однако, сам видел, как он однажды быстро подскакал к г-же Нарышкиной[173]173
Вероятно, к жене обер-гофмаршала Марии Алексеевне Нарышкиной, рожд. Сенявиной, (1762—1822).
[Закрыть], готовившейся исполнить это повеление, и заставил её остаться в карете; зато сотни других дам, когда они или их кучера не были достаточно проворны, подвергались сильным неприятностям. Так, например, г-жа Демут, жена известного содержателя гостиницы, должна была из-за этого отправиться на несколько дней в смирительный дом, и самые значительные люди, из опасения подобных обид, трепетали, когда их жёны, выехавшие со двора, не возвращались к назначенному времени.
Но и тут бывали иногда забавные случаи. Однажды навстречу императору ехала в санях какая-то французская модистка. Едва заметив издали государя, она закричала своему извозчику, чтобы он остановился; но так как она дурно говорила по-русски, вероятно, он её не понял и догадался, чего она хотела, только тогда, когда уже совершенно близко подъехал к императору. Оглохнув от страха, он со всей мочи принялся погонять своих лошадей, чтобы поскорее проехать мимо, в то время как модистка обоими кулаками барабанила по его спине и кричала изо всех сил: «Sire, се n’est pas ma faute, ce n’est pas ma faute!» Таким образом сани промчались мимо государя, который при виде этой сцены не мог не разразиться громким смехом.
Эти встречи редко оканчивались так счастливо, и потому обыкновенно старались их избегать. Как только на большом расстоянии замечали императора, поскорее сворачивали на другую улицу. Это в особенности делали офицеры. Государю это было в высшей степени неприятно. Он не хотел, чтобы его боялись. Незадолго до своей смерти он увидел двух офицеров в санях, которые преспокойно свернули в боковую улицу, и, хотя он тотчас же послал за ними в погоню своего берейтора, но они скрылись из виду, благодаря быстроте своих лошадей. Он был этим сильно разгневан, и я был свидетелем того затруднения, в котором находился граф Пален, получивший приказание непременно представить этих офицеров, а между тем не знавший, по каким приметам их разыскать.
Всякий, у кого не было спешного дела, предпочитал, во избежание неприятности, оставаться дома в те часы, когда император имел обыкновение выезжать из дворца. Стеснение это, без сомнения, было весьма тягостно для столичных жителей, тем не менее в Петербурге ещё жили и говорили гораздо свободнее, чем в провинции. Здесь успели свыкнуться с опасностью; там, напротив того, каждый содрогался, слыша раскаты дальней грозы. Из губернаторов одни опасались недостаточно угодить государю, другие страшились доноса какого-нибудь завистника, и все они, вообще, скорее преувеличивали каждое повеление; между ними были и такие, которые, под видом покорности, рады были случаю дать полную волю своим собственным тиранским инстинктам. Поэтому в столице всё-таки можно было жить покойнее и вольнее, чем в губерниях.
Всё это, однако, не касалось лиц низшего сословия и редко касалось частных лиц, не занимавших никакой должности. Только лица, находившиеся на службе, какого бы звания они ни были, постоянно чувствовали над собой угрозу наказания. Народ был счастлив. Его никто не притеснял. Вельможи не смели обращаться с ним с обычной надменностью; они знали, что всякому возможно было писать прямо государю и что государь читал каждое письмо. Им было бы плохо, если бы до него дошло о какой-нибудь несправедливости; поэтому страх внушал им человеколюбие. Из 36 миллионов людей, по крайней мере, 33 миллиона имели повод благословлять императора, хотя и не все сознавали это.
Доныне народ пользуется одним благодеянием, которым обязан Павлу и которого одного было бы достаточно, чтобы увековечить его имя. Он повелел учредить хлебные запасные магазины, в которые каждый крестьянин обязан был вносить известную часть своего урожая, с тем чтобы потом, в случае нужды, получать ссуды из этих магазинов[174]174
Неверно. Первоначальная мысль о заведении хлебных запасных магазинов принадлежала Петру Великому; засим в следующие царствования, а в особенности в царствование Екатерины И, был целый ряд законов по этому предмету.
См. ПС3 в алфавитном реестре слово: «хлебные запасные магазины»
[Закрыть]. Благотворные последствия этого распоряжения неоднократно выказывались со времени кончины Павла. Без этих магазинов многие тысячи уже умерли бы с голоду. Конечно, и это превосходное распоряжение было им заимствовано у прусского короля Фридриха II; но польза, которую это подражание принесло и ещё принесёт в будущем, с избытком вознаграждает Российское государство за тот вред, который ему когда-либо могла причинить также заимствованная у Пруссии мелочная военная система[175]175
К сожалению, человеколюбивые повеления Павла не исполнялись во всем государстве так добросовестно, как повеления суровые, выполнению которых всякий спешил содействовать. Например, в обширной Архангельской губернии крестьяне два раза в год засыпали магазины; но о том, что этот хлебный запас им принадлежит, они не имели никакого понятия и смотрели на установленный взнос, как на новый налог, потому что капитан-исправник (начальник земской полиции) брал из магазинов хлеб и распоряжался им по своему усмотрению. Поэтому, когда в 1810 году в этой губернии настал голод и отдано было приказание открыть магазины, они все оказались пустыми. Архангельский губернатор фон Дезин был сменён, потому что участвовал в этом грабеже или смотрел на него сквозь пальцы. Честный адмирал Спиридонов был назначен на его место. На пути во вверенную ему губернию, куда он ехал большей частью водой, по Вологде (Вологда – небольшая река, имеющая в течении своём не более 130 вёрст, из которых около 28 вёрст от впадения её в реку Сухону; вероятно, автор хотел сказать, что Спиридонов спустился к Архангельску по Сухоне и Двине), он нашёл не только целые деревни опустевшими от голода, но и такие, в которых, по причине распространившейся после голода заразы, ему нельзя было останавливаться на ночлег. Этот случай ещё более убедил в пользу Павлова учреждения и в то же время доказал, что строгость, хотя и не всегда уместная, была, однако, вообще благотворной. Страна, в которой, по меньшей мере, две трети чиновников об одном только и думают, как ограбить казну, не иначе может быть управляема, как железным скипетром. Так управлял ею, без вреда для своей славы, Пётр I, величайший знаток своего народа; сколько сохранилось анекдотов, из которых можно было бы заключить, что он был или изверг, или сумасшедший; однако он весьма хорошо знал, что делал, и держался единственно верного правила в отношении к такому народу, который всякого честного и добросовестного человека обыкновенно называет «дураком». (В подлиннике: «einen Durak zu nennen pflegt»). Потомство признало, что им возвышалась Россия; почему же оно должно быть несправедливым к его правнуку? Не потому ли, что кратковременное царствование Павла не дозволило ему оставить по себе более следов добра? Уменьшилась ли при нём слава России? Не стяжали ли его войска новые лавры? Не добивались ли все державы его дружбы? Можно ли ему поставить в укор некоторое колебание в политической системе, бывшее последствием того, что он заметил, как мало мог рассчитывать на своих союзников, и как они бессильны были среди бури удержать свои короны? (Примеч. авт.).
[Закрыть].
Выдают за достоверное, будто в последнее время он объявил, что в Европе должны господствовать только наиболее великие державы – Франция и Россия. Уверяют, будто уже приняты были меры, чтобы придать вес этому объявлению, и будто с этой целью отправлен был в Берлин курьер, которого, однако, граф Пален задержал, а порученные ему депеши представил, по кончине Павла, новому императору. Ничего нет невозможного в том, что он действительно имел подобные предположения; в то время над ним смеялись, но последствия доказали, что он был дальновиднее своих современников.
Если и допустить, что в отношении к внешней политике он иногда принимал несоответственные меры, меры эти всё-таки не были полумерами; а в такую эпоху, в которую все монархи, за исключением одного, боялись действовать решительно, это было с его стороны большой заслугой, и Россия неминуемо почувствовала бы благодетельные её последствия, если бы жестокая судьба не удалила Павла от политической сцены. Будь он ещё жив, Европа не находилась бы теперь в рабском состоянии. В этом можно быть уверенным, не будучи пророком: слово и оружие Павла много значили на весах европейской политики.
Выраженная им незадолго перед смертью воля не терпеть более при своём дворе иностранного министра может, при внимательном рассмотрении, найти себе достаточное оправдание. Весьма часто упрекали посланников в том, что они не что иное, как высшего круга шпионы; несколько известных примеров в новейшее время доказывают, что этот упрёк ими вполне заслужен. Стоит только припомнить французского посланника Коленкура[176]176
Отпускная аудиенция Коленкура была 29 апреля (11 мая) 1811 г. Bignon. Histoire de France sous Napoleon. – Paris et Leipzig, 1838, t. X, p. 57.
[Закрыть], который для того, чтобы знать всё, что происходило при дворе, имел на своём жалованье одного государева адъютанта. Если написать историю всех тех политических замешательств, которые возбуждены были усердием посланников, можно бы убедиться, что причиняемый ими вред далеко превышает приносимую пользу. Таким образом, решимость Павла может показаться странною, но отнюдь не опрометчивою, и – кто знает? – может быть, со временем все европейские державы примут её как весьма разумную. Применение своего правила Павел начал с датского посланника Розенкранца[177]177
Барон Розенкранц, датский посланник, сперва в С.-Петербурге, потом в Неаполе, был женат на княжне Варваре Александровне Вяземской (1850), дочери екатерининского генерал-прокурора.
20 декабря 1800 года Ростопчин записал в своём дневнике изустное повеление государя: «Миссии датской всей ехать отсюда». На следующий же день Розенкранц выехал из Петербурга (Serra Capriola, 198).
[Закрыть]. У него на полдня похищен был шифр, и чрез это, без сомнения, открылись разные предположения, клонившиеся ко вреду императора и империи. В то время немедленная высылка посланника ещё могла удивлять; но с тех пор европейские державы привыкли к подобного рода примерам и сами к ним прибегали, но без тех уважительных причин, которыми постоянно руководствовался Павел.
Так как я не хочу ничего ни прикрывать, ни проходить молчанием, то я должен также рассказать некоторые анекдоты, которые, вероятно, искажены были злобой.
За несколько дней до своей смерти Павел прогневался на камердинера великого князя и отправил его под арест, в нетопленное место. Великий князь послал этому человеку его шубу и тёплые сапоги. Между тем Павел вспомнил, что у него самого был гайдук, который носил ту же фамилию, как и этот камердинер. Он призвал его и спросил, не брат ли он арестованного? «Да», – ответил гайдук. «Твой брат негодяй, – сказал государь. – Кто старше из вас, ты или твой брат?» – «Мой брат, ваше величество». – «Ну, так теперь ты будешь старшим». Этот анекдот разнёсся по Петербургу, вызвал большие насмешки, и нашлись глупцы, которые прямо говорили, что в словах государя нет никакого смысла. Иностранцам оно действительно может так показаться. Но тот, кто знает, что Павел ввёл в обычай различать нескольких братьев на службе не по имени, а по номерам: 1-й, 2-й, 3-й и т.д., не обращая внимания на то, 2-й моложе ли 1-го, тот сейчас поймёт, что государь ничего другого не хотел сказать, как: «Теперь ты будешь на службе иметь старшинство перед твоим братом».
В другой раз, в Петергофе, Павел сидел в беседке. Два лакея, которые его не заметили, хотели пробраться через калитку и вдруг нашли её заложенной. «Кто приказал её заложить?» спросил один из них. – «Кто же, как не государь! – ответил другой. – Ведь он во всё вмешивается». Тут они употребили несколько неприличных выражений, которые вывели Павла из терпения. Он бросился на этих лакеев, исколотил их собственноручно и отдал их в солдаты. Как часто Пётр Великий сам расправлялся своей дубиной!
Последствием этого небольшого происшествия было запрещение гулять по Верхнему саду. Только через один проход нельзя было запретить проходить, потому что не было другой дороги, чтобы носить кушанья из кухни во дворец. Но так как именно эта дорога шла под окнами княгини Гагариной[178]178
Княгиня Анна Петровна Гагарина, рожд. княжна Лопухина (1777—1805).
[Закрыть], жившей в нижнем этаже и находившейся в нежной связи с Павлом, то он приказал, чтобы люди, носившие кушанья, проходя мимо её окон, поворачивали голову в другую сторону. Это, без сомнения, показалось забавным; но стоило ли обвинять его в столь простительной слабости?
Говорят, будто один офицер случайно посмотрел в эти окна и тем взбесил императора. На разводе Павел всячески старался придраться к нему, но был ещё более раздражён тем, что этот офицер не подал повода ни к какому замечанию. Тем не менее, когда вслед за этим офицер подошёл, по уставу, с экспантоном в руке, к императору для получения пароля, Павел будто бы закричал на него: «Как? Ты ещё смеешь дразнить меня?» – тотчас разжаловал его в солдаты и приказал, чтоб о нём не было ни слуху, ни духу. Все вообще подтверждали верность этого рассказа и осуждали государя, – но по какому праву? – это другой вопрос. Цари не пользуются преимуществом, которое принадлежит последнему из их подданных, и в силу которого обе стороны должны быть выслушаны: их осуждают на основании одного оговора. Кто знает, было ли заглядывание офицера в окна княгини совершенно случайным? Должно, однако, сознаться, что, во всяком случае, избранный Павлом способ отмщения за эту обиду не был достоин монарха.
Одного камердинера Павел однажды прижал к стене, требуя, чтоб он признался, что виноват. Чем чаще этот человек повторял: «в чём?» – тем яростнее становился император, пока, наконец, тот не вскричал: «Ну, да, виноват!» Тогда Павел мгновенно выпустил его и, улыбаясь, сказал: «Дурак, разве ты не мог сказать этот тотчас же?» Чтобы правильно судить и об этом анекдоте, нужно бы знать наперёд, не имел ли Павел основания ожидать, что камердинер его вспомнит о каком-нибудь проступке, хотя бы его ни в чём определённом и не обвиняли. И здесь публика осуждала Павла по односторонним показаниям. Нельзя, впрочем, отрицать его запальчивость, и это свойство, без сомнения, составляет один из пагубнейших пороков в государе.
Следующий анекдот, слышанный мной от генерал-адъютанта графа Ливена[179]179
Граф Христофор Андреевич Ливен (ум 1838), второй из сыновей статс-дамы графини Ливен, впоследствии князь и посол в Лондоне.
[Закрыть], бросает на императора более мрачную тень, чем все предшествующие.
Одной из обязанностей графа было писать приказы; но так как он не хорошо произносил по-русски, то обыкновенно другой адъютант, молодой князь Долгоруков[180]180
Князь Пётр Петрович Долгоруков (1777—1806), генерал-адъютант Павла с 23 декабря 1798 года, впоследствии известный своим свиданием с Наполеоном перед Аустерлицким сражением
[Закрыть], должен был читать вслух как приказы, так и поступавшие русские рапорты. Однажды государь сидел в Павловске на балконе; по левую его сторону стоял граф Ливен, готовый писать, по правую князь Долгоруков, который вскрыл один рапорт и начал читать, но вдруг остановился и побледнел. «Дальше!» – вскричал император. Долгоруков должен был продолжать. Это была жалоба на его отца[181]181
Отец генерал-адъютанта, тоже князь Пётр Петрович (1744—1815), генерал-лейтенант (3 марта 1798), генерал от инфантерии (30 декабря 1799), был начальником тульских оружейных заводов с 8 ноября 1789 по 3 декабря 1800 и снова с 14 февраля 1801 по 1802 г
[Закрыть]. Император улыбнулся и во время чтения несколько раз со злорадством подмигнул графу Ливену, чтобы обратить его внимание на смущение и страх Долгорукова. Когда это чтение было окончено, он взял письменную доску из рук графа и на этот раз заставил Долгорукова писать приказ, коим объявлялось повеление подвергнуть строжайшему исследованию обвинение, возведённое на его отца[182]182
Это исследование, по-видимому, происходило с 3 декабря 1800 по 14 февраля 1801, т. е. в то время, когда Долгоруков-отец был временно отстранён от управления тульскими заводами, и должно полагать, что описываемая сцена была не в Павловске, как говорит Коцебу, а в С.-Петербурге, в Зимнем дворце, где государь ещё жил в декабре 1800 года.
По всей вероятности, к этому случаю относится следующий рассказ князя Петра Владимировича Долгорукова, помещённый в его «Сказаниях о роде князей Долгоруковых» (С.-Петербург, 1842 г., с. 175):
«На родителя его... сделан был донос, оказавшийся при строгом исследовании совершенно ложным. Государь сказал молодому князю Петру Петровичу, что предоставляет родителю его выбор наказания для клеветников. «Накажите их презрением, ваше величество», – отвечал князь, и Павел обнял его, восклицая: «Вот долгоруковская кровь».
[Закрыть].
Если бы об императоре Павле известна была только одна эта черта, то я, не задумываясь, признал бы его за холодного тирана. Но после всего того, что так ясно рисует его характер, я не могу допустить, чтобы в этом случае было какое-нибудь злобное намерение. В минуты вспыльчивости Павел мог казаться жестоким или даже быть таковым, но в спокойном состоянии он был не способен действовать бесчувственно или неблагородно. Должно заметить, что граф Ливен был весьма недоволен своим положением. Рассказ его не может, однако, подлежать ни малейшему сомнению, и, по всей вероятности, император только хотел дать понять молодому Долгорукову, что там, где дело идёт о долге службы, должны быть забыты все узы родства, – урок, правда, безжалостный, данный не менее безжалостным образом.
Я также не могу усомниться в том, что сын какого-то казачьего полковника, посаженного в крепость, обратившись к государю с прекрасной сыновней просьбой быть заключённым вместе с отцом, получил только наполовину удовлетворение своего желания, а именно подвергся заключению, но не вместе с отцом[183]183
Об этом полковнике в своём «Das merkwurdigste Jahr» (t. 2, p. 250) Коцебу говорит, что он, по приказанию Павла, привезён был из Черкасска в Петербург и посажен в крепость, где томился четыре года, и что сын его заслужил при Екатерине георгиевский и владимирский кресты. По вступлении императора Александра на престол Коцебу видел отца с сыном в приёмной графа Палена.
[Закрыть].
Характер Павла представлял бы непостижимые противоречия, если бы надлежало основывать свои суждения на одних только подобных чертах, не принимая во внимание побочных смягчающих обстоятельств.
В противоположность предшествующему, здесь должно найти место следующее происшествие как доказательство его справедливости.
Граф Панин[184]184
Вице-канцлер граф Никита Петрович Панин (1771—1837) Передаваемый здесь рассказ напечатан в «Das merkwurdigste Jahr» (t. 2, p. 346-349).
[Закрыть], жертва ненависти графа Ростопчина, сослан был в своё имение. Это показалось недостаточным его в то время могущественному врагу. Перехвачено было письмо из Москвы. Оно написано было одним путешествовавшим чиновником[185]185
Петром Ивановичем Приклонским (p. 1773).
[Закрыть] коллегии иностранных дел к Муравьёву[186]186
Иван Матвеевич Муравьёв (1762—1851), получивший при Александре I дозволение именоваться Муравьёвым-Апостолом. Был при Павле посланником в Гамбурге.
[Закрыть], члену той же коллегии, и ничего другого не содержало, как простые известия о посещениях, сделанных путешественником его дядям и тёткам. Только слова: «Я был также у нашего Цинцинната в его имении» показались Ростопчину странными, и он вообразил себе, что письмо это написано графом Паниным и что под именем Цинцинната следует подразумевать князя Репнина[187]187
Генерал-фельдмаршал князь Николай Васильевич Репнин (1734—1801).
[Закрыть], бывшего в то время в немилости. Тогда, заменив произвольно каждое имя другим, он понёс письмо к императору и внушил ему, что над ним издеваются. Легко раздражаемый государь тотчас приказал московскому военному губернатору графу Салтыкову[188]188
Генерал-фельдмаршал граф Иван Петрович Салтыков (1730—1805).
Рескрипты, писанные императором Павлом по этому случаю к графу Салтыкову, хранятся у правнука этого последнего, Владимира Ивановича Мятлева.
[Закрыть] сделать строжайший выговор графу Панину. Панин отвечал чистосердечно, что совсем не писал в Петербург. Предубеждённый монарх велел послать в Москву подлинное письмо, дабы уличить графа, и потом сослать его за 200 вёрст от Москвы.
Между тем настоящий сочинитель письма, узнав обо всём этом, поспешил на курьерских в Петербург, отправился к графу Кутайсову и объявил ему: «Письмо это написано мной, подписано моим именем. Я слышу, что давние мои благодетели подвергаются несправедливым подозрениям, и приехал всё разъяснить. Его самого (т. е. Панина) назвал я Цинциннатом не потому, что хотел скрыть его имя, а потому, что по величию своего характера он, мне кажется, может быть сравнен с этим римлянином».
Почти в то же время пришло из Москвы второе донесение, открывавшее, что действительно письмо написано не рукой Панина. Тогда император обратил свой справедливый гнев на Ростопчина и сказал: «C’est un monstre. Il veut me faire l’instrument de sa vengeance particuliere; il faut que je m’en defasse»[189]189
18 февраля 1801 года главным директором над почтами на место графа Ростопчина был назначен граф Пален, а 20 февраля 1801 года граф Ростопчин был уволен от всех дел. В то же время граф Панин, оправданный в глазах императора, получил (18 февраля 1801 года) дозволение возвратиться в Петербург.
Депеши прусского посланника трафа Люзи (от 19, 22 и 26 февраля ст. стиля 1801) и депеши неаполитанского посланника Дюка де Серра Каприола (от 2 марта ст. стиля 1801) вполне подтверждают рассказ Коцебу Серра Каприола прибавляет, что граф Ростопчин в воскресенье 24 февраля приезжал во дворец, чтобы откланяться государю, но что государь нашёл этот поступок дерзким и приказал ему передать, чтобы он немедленно выехал из дворца и в тот же день из Петербурга; через несколько часов Ростопчин и выехал в Москву.
В одно время с ним отставлен был граф Николай Николаевич Головин, президент почтового департамента (с 6 июня 1799 года), находившийся в самых дружеских отношениях с Ростопчиным, равно как и множество мелких чиновников, которые при разборе писем преследовали свои личные цели.
Преследование личных целей в управлении почтовой частью было, по-видимому, делом обычным для Ростопчина; он употребил перлюстрацию и для удаления И. Б. Пестеля (См.: Русский архив, 1875, III, с. 440), не более недели по вступлении своём в должность главного директора почтового департамента.
[Закрыть].
Много было говорено о тиранских намерениях, которые Павел будто бы питал против своего семейства. Рассказывали, что он хотел развестись с императрицей и заточить её в монастырь. Если бы даже Мария Фёдоровна не была одною из красивейших и любезнейших женщин своего времени, то и тогда её кротость, благоразумие и уступчивый характер предотвратили бы подобный соблазн. Утверждали, будто он просил совета у одного духовного лица, и когда этот последний, приведя в пример Петра Великого, одобрил его намерение, государь обнял его тотчас, возвёл в сан митрополита и поручил ему склонить императрицу сперва убеждениями, а потом угрозами[190]190
С.-Петербургский архиепископ Амвросий (Подобедов, 1742—1818.) пожал он митрополитом 10 марта 1801 года, накануне смерти императора Павла.
Ю. В. Толстой: Списки архиереев. СПб., 1872, с. 18.
[Закрыть]. Стоит только припомнить хотя один достоверный анекдот о чулках, которые Павел с такою любовью принёс своей супруге, чтобы признать этот рассказ за выдумку. Людей вспыльчивых, не умеющих сдерживать себя при посторонних, принимают за дурных мужей, между тем как весьма часто именно такие люди наиболее любимы жёнами, которые лучше кого-либо знают их характер.
Одинаково сомнительным представляется рассказ о том, будто Павел хотел заключить в крепость обоих великих князей. Даже слова, произнесённые им в весёлом расположении духа, за обедом, недели за две до своей смерти: «сегодня я помолодел на пятнадцать лет», были истолкованы как относившиеся к этому предположению. Конечно, легко могло бы случиться, что в порыве гнева он приказал бы арестовать обоих великих князей на несколько дней. Но трудно допустить, чтобы ему когда-либо пришло в голову сослать их совершенно, ибо он всегда был и оставался нежным отцом. Он доказал это, между прочим, тем живейшим участием, которое принял в судьбе прекрасной своей дочери Александры Павловны.
Она была выдана замуж за палатина венгерского[191]191
Венчание великой княжны Александры Павловны с эрц-герцогом Иосифом, палатином венгерским, происходило в Гатчине 19 октября 1799 года.
[Закрыть], который любил её искренно. Император Франц[192]192
Император Франц (1768—1835).
[Закрыть] оказывал ей также величайшее благорасположение, и это обстоятельство послужило первоначальным поводом к той ненависти, которую возымела к ней безгранично ревнивая императрица германская[193]193
193Императрица Мария-Тереза (1772—1807), дочь неаполитанского короля Фердинанда I и вторая супруга императора Франца.
[Закрыть]. К этому присоединилась ещё другая, не менее важная причина. Красота, приветливое обхождение и благотворительность великой княгини очаровали венгерцев, в национальном одеянии которых она иногда являлась публично. Она покорила себе все сердца, и, так как этот храбрый народ уже и без того нетерпеливо переносил господство Австрии, которая для Венгрии часто бывала не матерью, а мачехою, то в нём возникла и созрела мысль, при содействии Павла, совершенно отделиться от Австрии и возвести на венгерский престол великую княгиню Александру Павловну или, скорее, её сына. Это было известно великой княгине, и она не без колебания изъявила на то своё согласие. Графиня Ливен также знала об этом предположении, но остерегалась преждевременно сообщить о нём императору, из опасения, чтобы он, по своему обыкновению, не воспламенился и не послал бы тотчас свои войска в Венгрию.
Там уже раздавались карточки, по которым соумышленники узнавали друг друга. На этих карточках представлена была в середине колыбель ожидаемого ребёнка; гений отечества парил над нею; возле колыбели розовый куст, окружённый терниями, – намёк на страдания великой княгини, – а на этом кусте несколько роз, из коих одна, великолепно распустившаяся, обозначала Александру Павловну; из другой же выходило коронованное дитя в пелёнках, с надписью: «Dabimus согопаш». Одну из этих карточек видели в Петербурге.
Венский двор узнал обо всём этом и учреждено было за великою княгинею строгое наблюдение, сопровождаемое всевозможными огорчениями, которые, по приказанию германской императрицы, доходили до самых мелочных оскорблений. Говорят, что даже во время нездоровья великой княгини, несмотря на предписания доктора о соблюдении известной диеты, ей отпускали самую вредную пищу. Однажды ей захотелось иметь ухи, и она не могла её получить. Священник её должен был сам пойти на рынок и купить рыбу, которую принёс под своею широкою рясою[194]194
Духовник великой княгини Андрей Афанасьевич Самборский (1733—1815). Он оставил записку о пребывании великой княгини в Венгрии, напечатанную в газете «День», 1862, № 37. Я. К. Грот в примечаниях к соч. Державина, ч. II, с. 583, 727.
[Закрыть].
Всего знаменательнее было неотступное требование императрицы, чтобы супруга палатина переехала для своих родов в Вену. Тогда Александра Павловна стала опасаться за свою жизнь и написала графине Ливен трогательное письмо, в котором предсказывала, что если её принудят разрешиться от бремени в Вене, то и она и её ребёнок сделаются жертвами этого распоряжения.








