Текст книги "Человек, увидевший мир"
Автор книги: А. Харьковский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 18 страниц)
Вслед за Ерошенко на трибуну поднялся Такацу Масамити. Он обратился к залу:
– Товарищи! Мы должны стать свидетелями большого события…
Такацу собирался говорить о праздновании Первого мая, и все этого ждали. Но тут кто-то из зала выкрикнул:
– Ага, революция!
– Арестовать его, – распорядился Кавамура.
Полицейские бросились к трибуне.
В это время с одного из кресел поднялся человек. Это был недавно приехавший из США пролетарский писатель Маэдако Коитиро. Он с улыбкой оглядел зал и проговорил:
– Товарищи, успокойтесь. – И, как бы сдерживая волнение слушателей, поднял обе руки.
– И этого арестовать, – проговорил Кавамура и приказал закрыть собрание. Ерошенко беспрепятственно ушел из зала "Канда". Его не схватили скорее всего из опасения, что это вызовет массовый протест. А может, он уже тогда, по мнению властей, зашел слишком далеко в пропаганде революции, и полиция просто выжидала время, чтобы расправиться с ним.
Следующим испытанием для Ерошенко был день Первого мая. Он, конечно же, пришел на демонстрацию. Здесь были его товарищи – Акита Удзяку, Сасаки Такамару. Кроме того, в демонстрации участвовала первая в Японии социалистическая женская организация "Сэкиранкай". Это еще больше воодушевляло демонстрантов.
Высокая фигура Ерошенко, отмечает Такасуги, привлекала к себе всеобщее внимание.
Колонна собралась в парке Сикоэн и направилась к парку Нокоэн. Путь демонстрантам преградили полицейские. После одной из схваток с полицией триста человек было арестовано. Среди них оказался и Ерошенко. Всего два часа провел он в участке, но по тону, которым с ним разговаривали, понял – над его головой сгущаются тучи.
Можно представить, как вел бы себя на месте Ерошенко человек менее смелый, не столь убежденный в своих социалистических идеалах, – ведь он получил уже второе предупреждение от властей…
И все же 9 мая Ерошенко пришел в зал Общества христианской молодежи, который Социалистическая лига арендовала для своего второго съезда. Собравшиеся на съезд социалисты еще не знали, что лигу уже было решено закрыть. Не успел председатель съезда Такацу произнести: "Товарищи!", как полицейские стащили его с трибуны и повели к выходу. Зал оторопел. Шеф полиции выскочил на сцену и заорал:
– Запрещаю! Прекратить!
Эгути Кан взбежал на трибуну, поднял руки над головой и воскликнул:
– Да здравствует Японская социалистическая лига!
В ответ весь зал трижды дружно прокричал: "Банзай"!
Эгути Кан разделил участь Такацу: его стащили с трибуны и увели. По залу шныряли полицейские и хватали людей. Но кто-то уже разбрасывал листовки, а группа смельчаков развернула красное знамя, на котором белели иероглифы: "Революция!"
Ерошенко арестовали у входа в зал. Вначале отправили в районный участок на улице Нисики, а оттуда, как серьезного преступника, в главное полицейское управление. Там собрали уже человек двести арестованных. Они пели революционные песни, танцевали и кричали "Банзай!"
Ерошенко пытался отыскать хоть кого-нибудь из знакомых. Неожиданно к нему обратился какой-то человек:
– Помните меня – я Эгути Кан?
– Да, да, помню.
Русский протянул японцу свою большую руку и продолжал прислушиваться к разговорам. За его спиной анархисты спорили об Октябрьской революции. Один из них живописал "ужасы" диктатуры пролетариата и бранил русских революционеров. Услышав это, Ерошенко изменился в лице и воскликнул:
– Неправда, наш Ленин – не честолюбец. Он великий революционер и замечательный человек. Благодаря .Ленину и большевикам Россия преодолеет все трудности на своем пути.
– Совершенно верно, – сказал Эгути Кан и пожал ему руку. У Ерошенко поднялось настроение.
Много лет спустя, вспоминая этот эпизод, Эгути Кан писал, что Ерошенко "глубоко любил Россию, с уважением относился к В. И. Ленину, великому революционеру. Ерошенко очень гордился русскими… Мне кажется, он был счастлив, что у него такая родина, такой великий герой, как Ленин, такой народ".
…Эгути Кана выпустили через день. Ерошенко же провел в тюрьме двое суток. По допросу, который ему там учинили, он понял, что против него что-то замышляют. Но догадаться, что именно, Ерошенко тогда еще не мог.
(13) В 20-х годах в Китае вышло два сборника Ерошенко – "Уходящие призраки" и "Статьи о международном языке".
(14) Эгути Киёси (Кан) (1887 – 1975) – известный писатель-коммунист, автор переведенного на русский язык романа "Любовь и тюрьма". В автобиографии "Полвека моей литературной работы" Киёси вспоминает о В. Ерошенко.
Арест
28 апреля 1921 года японские власти отдали распоряжение о высылке Ерошенко из страны. Когда он возвращался домой, у ворот «Накамурая» его встретили двое кэйдзи и предложили следовать в полицию. Ерошенко отказался. А госпоже Сома сказал:
– Почему я должен идти с ними? Однако кэйдзи продолжали дежурить у ворот, и он прибавил:
– Прошу вас, госпожа, передайте этим людям, что я никуда не пойду.
Отец Сома вышел к дежурившим полицейским узнать, в чем дело. Они сказали ему, что отдан приказ министра о высылке Ерошенко из страны. Русскому следует сегодня же явиться в полицию, иначе его арестуют.
Ерошенко понимал: власти боялись огласки и решили действовать побыстрее. Опасаясь расправы, Ерошенко отказался идти с кэйдзи, заявив, что посоветуется с друзьями, в частности с известным политическим деятелем Цумасадо Нагатака.
В четыре часа в дом госпожи Сома пришел корреспондент газеты "Иомиури симбун" Эгути Кан. Вслед за ним собрались и репортеры других газет. Все они уже знали о приказе министра и ждали, как развернутся события. Но полицейские на этот раз не решились войти в дом и арестовать Ерошенко. Часов в десять вечера они ушли, пообещав назавтра вернуться. Вскоре разошлись и репортеры.
Был поздний вечер. Окончился рабочий день на соседнем заводе. Закрылись магазины. Обезлюдела обычно шумная улица Синдзюку. Вот и последний трамвай прозвенел вдали. Но Ерошенко не ложился спать: он чувствовал себя, словно путник у костра, которого подкарауливают невидимые в темноте шакалы, расположившиеся поодаль. Стоит только огню погаснуть – и тогда…
– Мне не хотелось бы сегодня быть одному, – сказал он госпоже Сома. – Можно я останусь с вами?
Госпожа Сома молча взяла его за руки. Они долго сидели рядом и разговаривали шепотом.
И вот в полночь с шумом и треском распахнулись ворота. Казалось, целый отряд полиции ворвался в дом. Прозвучала команда. Из тьмы появились решительные лица кэйдзи. Отец Сома вышел и стал в дверях:
– Кто позволил вам врываться ночью в мой дом. У вас есть на это разрешение? Где оно?
– Разрешения не требуется. Мы действуем по приказанию начальства, – ответил полицейский, – и пришли арестовать господина Ерошенко.
Кэйдзи разошлись по комнатам большого и запутанного, как лабиринт, дома. Грязными ботинками топтали они татами, поднимали детей, шумно, со скрипом раздвигали перегородки и, не находя Ерошенко, громко переговаривались:
– Здесь нет! И там тоже нет!
А один из полицейских топал ногами, оповещая:
– Идет полицейский в форме! Идет полицейский в форме!
Добравшись до комнатки на втором этаже и обнаружив там Ерошенко, полицейский рывком поднял его с дивана и заорал:
– Сам пойдешь или потащим?
– Сообщите свою фамилию, я подам на вас в суд (15), – сказала госпожа Сома. Полицейский даже не удостоил ее ответом.
В это время подоспел второй, кэйдзи, и, заломив Ерошенко руки за спину, они вывели его из комнаты. И тут слепой бросился вниз по лестнице, увлекая за собой и полицейских. Схватка продолжалась на первом этаже. Наконец Ерошенко вытащили за ворота.
Двое полицейских поволокли Ерошенко по брусчатой мостовой. Эгути Кан писал, что со слепым человеком обошлись хуже, чем с бродячей собакой: ведь даже собаку, которую собираются убить, швыряют сначала в тележку.
В полицейском участке слепого писателя избили. Кэйдзи раздирали ему веки, сомневаясь даже в том, что он слепой. "Пробудился ли стыд в их низких душах, когда они убедились, что он действительно слеп? Если бы они были людьми, то покончили бы с собой от стыда!" – с гневом и возмущением писал Эгути Кан в "Иомиури симбун" спустя несколько дней после этих событий.
Ерошенко бросили в холодную сырую камеру, полуодетого, без ботинок и носков. Шеф жандармов не позволил отпустить его домой за вещами. Тогда служащие магазина "Накамурая" принесли ему в тюрьму ботинки, плащ и трость. Одежду приняли, а вот еду взять отказались. "Мы кормим его так, чтобы он только не сдох", – ответили в полиции госпоже Сома.
Ерошенко пытался протестовать. Он заявил, что это произвол, его изгоняют из страны, лишив вещей и оставив без средств (16). На это начальник полицейского участка ответил:
– Человек вроде вас, господин Ерошенко, не может рассчитывать на иное отношение к себе властей Страны Восходящего Солнца.
Когда стала известна точная дата высылки Ерошенко, госпожа Сома еще раз попросила отпустить Ерошенко домой, чтобы он мог собрать и уложить вещи, но начальник резко ответил:
– Ничего, уложит вещи в полиции!
…Он сидел в углу камеры в изорванной толстовке, подпоясанной веревкой. Все его лицо было в синяках и кровоподтеках. Рядом лежали принесенные госпожой Сома вещи. Василий, ощупывая то одну, то другую вещь, говорил:
– Это отдайте Акита, это подарите Накамура, а вот это я возьму с собой в Россию.
Затем Ерошенко продиктовал госпоже Сома вступление к сборнику своих сочинений. В нем говорилось:
"Некоторые из моих читателей говорят, что мои сказки слишком серьезны для детей и несерьезны для взрослых. Кое-кто упрекает меня в том, что я, мол, использую искусство в целях саморекламы. Но я никогда не думал об известности, славе. Писать для меня так же естественно, как дышать. Жить для меня – главное искусство, ведь сама жизнь есть драма, и каждый человек исполняет свою роль на ее великой сцене.
Итак, главное – это жизнь. Все же остальное: речи, стихи, сказки – кажется мне лишь украшением жизни.
А теперь я хочу рассказать о том, что и как я писал. Работая над "Тесной клеткой", я обливался кровавыми слезами. Я плакал и смеялся, когда писал "Смерть Кенаря", ..Расточительность морского дракона". "На берегу", "Самоотверженную смерть безбожника", "Голову ученого". В "Кораблике счастья" и в "Сосенке" я рассказал о своей страдальческой жизни и о человеке, которого любил. "Горе рыбки" и "Сердце Орла" написаны о страданиях художника.
Я с улыбкой писал "Сон в весеннюю ночь", "Грушевое дерево", "Божество Кибоси". Когда я говорю об улыбке, то нужно помнить, что она у меня получалась вымученной: в этом повинна обстановка в Японии.
Работая над сказками "Цветок Справедливости", "Во имя человечества" и "Две смерти", я макал кисточку не в тушь, а в свою кровь.
Друзья отмечали, что мой смех, моя улыбка всегда были грустными, а критика пороков общества – несерьезной и недостаточно глубокой. Возможно, это и так, но мои страдания за человечество, за Японию, за моих японских друзей, которых я очень люблю, – все это, поверьте, у меня всерьез. Я еще не знаю, куда я поеду из этой страны. Но где бы я ни был, моя любовь к людям, мое сострадание оскорбленным и униженным – все это навсегда останется в моем сердце".
Госпожа Сома опускала кисть в тушечницу и с грустью думала о том, что она по-настоящему так и не поняла своего Эро-сана, для нее он был всего лишь милым наивным ребенком. Только теперь она поняла, какой это мужественный человек. А Ерошенко продолжал:
– Я хочу завещать все авторские права на мои книги ей. Вы, конечно, догадываетесь, о ком я говорю. Ерошенко не хотел, чтобы имя Итико прозвучало в этих ненавистных стенах.
Сома составила завещание. Василий подписал. – Эро-сан, – сказала она, взглянув на его ноги. – Как вы поедете в Россию в таких изодранных ботинках? Разрешите, я завтра принесу вам сапоги.
Ерошенко покачал головой, словно сомневаясь, а будет ли оно вообще это завтра.
– Свидание окончено! Свидание окончено! – голос полицейского звучал, как испорченная, застрявшая на одной фразе пластинка.
Ерошенко прижал к лицу руку госпожи Сома, затем опустился перед ней в традиционном поклоне. Ему показалось, что он видит, как низко кланяется в ответ госпожа Сома.
Ей все же удалось упросить сапожника сшить для Ерошенко за одну ночь большие, наверно, 45 размера, сапоги. Но когда на следующее утро она передавала их дежурному, из ворот выехал закрытый автомобиль, в котором перевозили обычно арестантов. "Он, он, – забилось тревожно ее сердце. – Не может быть, – тотчас успокоила она себя, – иначе зачем они согласились взять сапоги?"
Но предчувствие не обмануло госпожу Сома. Ерошенко увозили. Нежаркое утреннее солнце светило в спину, и узник понял, что его отправляют на запад, в порт Цуруга – откуда обычно уходили суда во Владивосток. "Значит, высылают в Россию", – решил он.
Такая мысль может показаться странной – разве можно выслать на родину? Но во Владивостоке хозяйничали японцы и бесчинствовали белые банды, а его Обуховка оставалась где-то за тридевять земель, в кольце фронтов. Более того, из Японии попасть в Советскую Россию можно было гораздо быстрее, чем из Владивостока. Кончилась мировая война, и первые пассажирские пароходы начали курсировать в Европу. Сколько раз Ерошенко представлял себе, как он взойдет однажды на палубу и сотни разноцветных лент протянутся от него к друзьям на берегу. Он уедет домой, в Советскую Россию. А сейчас его везли к белым, во Владивосток.
До последней минуты Ерошенко верил, что друзья не оставят его в беде и добьются, чтобы его не высылали из Японии. Но они уже ничем не могли ему помочь. Правда, им удалось все же добиться приема у самого министра внутренних дел. Профессора Накамура и Куроита, писатели Арисима, Акита и Эгути, журналисты Фусе, Сино и Сома Кокко – все эти люди были настолько авторитетны, что министр, видимо, не мог их не принять. И вот они в его кабинете.
– Господин министр, в чем конкретно вы обвиняете Василия Ерошенко?
– Он оказывал дурное влияние на японцев.
– Но ведь он всего лишь поэт…
– Вот и плохо, что поэт.
– … и у него нет четких политических убеждений. Министр скептически улыбнулся: он читал и сатирические сказки и политические выступления этого русского.
– А речь в обществе "Гёминкай"? А участие в первомайской демонстрации? А членство в запрещенной ныне Социалистической лиге? И вообще, господа, мне стало известно, что вашего Ерошенко уже изгнали однажды – из британских владений. Но это не стало для него уроком, он и в Японии связался с подрывными элементами.
– Разрешите нам проводить господина Ерошенко. Прикажите полиции отпустить его ненадолго – хотя бы попрощаться.
– Извините, господа, здесь я не могу быть вам полезным.
Министр встал – аудиенция была окончена. А в это время пароход уже увозил Ерошенко из Японии в Россию, но не как пассажира, а, по выражению одного журналиста, "как простой багаж".
Уже потом, пытаясь оправдать произвол властей, правительственная пресса писала, что Ерошенко будто бы осуществлял связь между революционерами Японии России, передавая японским социалистам "крупные суммы от большевиков". Но друзья знали, что все это было ложью: в то время у него, увы, не было контактов с родиной. Что же касается денег, то писатель действительно делился с социалистами своими гонорарами.
Ни одно из обвинений, выдвинутых против Ерошенко, не выдерживает критики. Японская реакция знала, что творила.
К 1921 году Ерошенко сложился как писатель-сатирик, агитатор-социалист, убежденный противник эксплуататорского строя. И японские власти поступили с ним, как со своим заклятым врагом: выслали из страны "как большевика" (так и было написано в предписании полиции) под конвоем во Владивосток – на расправу к белогвардейцам.
Но японские власти не учли одного: высылка Ерошенко вызвала большой резонанс как в самой Японии, так и на всем революционном Востоке. Газеты захлестнула волна протеста. В защиту слепого сказочника выступил великий китайский писатель Лу Синь: "Англия и Япония – союзники, они нежны, как родные братья: кто не угоден в английских владениях, не придется, конечно, ко двору и в Японии. Но на этот раз все рекорды грубости и издевательства оказались побитыми", – писал Лу Синь и, вскрывая причины, почему "типично русская, широкая натура" Ерошенко пришлась не по вкусу японским властям, добавлял: "Мне хотелось, чтобы был услышан страдальческий крик гонимого, чтобы у моих соотечественников пробудились ярость и гнев против тех, кто попирает человеческое достоинство".
Эгути Кан также связывал высылку слепого писателя с политической ситуацией в Японии. Он писал: "Эта высылка, произведенная по распоряжению японских властей, была тяжким оскорблением и унижением для Ерошенко… Мне очень больно думать об этом. На мои глаза невольно навертываются слезы. И вместе с тем сердце наполняется гневом против тех, кто так оскорбил его. Как бы они ни изворачивались, ясно, что эта высылка была осуществлена лишь путем грубого насилия…
Высылка Ерошенко, так же как и разгон Социалистической лиги… наполнили сердца японской молодежи глубокой ненавистью к деспотизму, и эта ненависть взрыхлит почву для грядущих социальных перемен…
…Где-то далеко, по ту сторону Японского моря, скитается сейчас слепой поэт, не переставший мечтать об утопической свободной земле.
Где-то скитается в своих изорванных ботинках этот несчастный, на чьем теле еще не зажили синяки от сапог японских полицейских, еще не утихла острая, пронизывающая боль.
И когда я думаю об этом, мои глаза вновь наполняются слезами, а в сердце вспыхивает пламя гнева".
(15) Полиция, напуганная общественным резонансом, который приобрел арест Ерошенко. пыталась замять это дело. Госпожа Сома при поддержке Эгути Кана возбудила против администрации участка района Едобаси судебное дело. Свидетелями на процессе выступили рикши, видевшие, как был схвачен Ерошенко.
(16) Акита Удзяку пытался передать Ерошенко аванс за подготовленные им к публикации книги "Песнь предутренней зари" и "Последний стон" (они вышли из печати под редакцией Акита после высылки Ерошенко). Однако полиция отказалась принять деньги. Тогда почитатели поэта собрали большую по тем временам сумму в 500 иен и потребовали передать ее Ерошенко. На этот раз полиции пришлось уступить.
Глава V. ПРИМОРЬЕ
Вторая высылка
Василий Ерошенко стоял на палубе корабля «Ходзан-мару» и вслушивался в звуки на берегу. Он тяжело переживал свой арест и высылку из Японии.
"Четвертое июня 1921 года, – последний день, проведенный мной на японской земле, – писал Ерошенко. – О, как я молился о том, чтобы этот злосчастный день стал для меня последним…
Власти отдали распоряжение выслать меня из Японии, я был схвачен полицейскими и под конвоем препровожден на пароход "Ходзан-мару", уходивший во Владивосток.
Только двое – корреспондент "Асахи симбун" и преподаватель коммерческой школы (переводивший с русского в полиции порта Цуруга) – пришли проститься со мной. Они все время были рядом, сочувствовали мне, а когда я заговаривал о случившемся, с тревогой останавливали меня: "Осторожнее! Полицейский услышит". Я умолкал. Но они, наверно, и без слов понимали мое безграничное отчаяние. Корреспондент "Асахи симбун" и преподаватель позаботились о моих вещах и проводили меня в помещение третьего класса. Но там было нечем дышать, и мы в сопровождении полицейского, не спускавшего с нас глаз, снова поднялись на палубу. Я все еще ждал своих друзей, надеялся, что хоть кто-нибудь приедет проститься. Но все мои ожидания были тщетны – никто не появился…
Но вот уже отдана команда: "Провожающим покинуть судно!" Журналист и преподаватель в последний раз крепко пожали мне руку, и это пожатие было для меня словно прощальный привет от друзей, с которыми мне так и не довелось увидеться… Резко прозвучал третий свисток. Еще немного – и "Ходзан-мару" выйдет в широкие морские просторы, навстречу свободе. Но меня не радовала эта свобода. Стоя у поручней, я до последней минуты все ждал, что кто-нибудь приедет со мной проститься. Но напрасно… Никто так и не приехал. Быть может, они не смогли, а, быть может, решили, что не стоит… Я с трудом сдерживал слезы.
Когда-то Япония казалась мне чужой и далекой. Но после стольких лет, проведенных там, она стала мне почти такой же близкой, как Россия. И вот сегодня меня выслали из этой страны…
Нет, я не плакал, только в горле застрял сухой комок. Голова слегка кружилась.
Полицейский, сопровождавший меня до Владивостока, помог мне добраться до моего места в третьем классе. Я чувствовал такую страшную опустошенность, словно там, в этой туманной, постепенно скрывающейся вдали Японии, оставалась моя душа. Совершенно измученный, я улегся в постель, хотя было часов пять вечера. Я даже не знаю, уснул ли я тогда или потерял сознание. Помню только, что в этом забытьи мной владело лишь одно единственное желание – никогда больше не проснуться…" (1).
Сон вернул Ерошенко в прошлое, туда, где ему хотелось бы быть сейчас больше всего – в маленький дом у дороги, недалеко от женской школы Аояма, где жила Камитика Итико. Он был у нее недавно – всего за три дня до ареста. Она лежала в постели: не успела еще поправиться после родов. Камитика показала ему дочь. Ерошенко провел пальцами по головке новорожденной, а девочка схватила его за палец.
– Вот видишь, – сказал он весело, – малышка сразу догадалась, что я тебя люблю. Как ты назвала девочку?
– У нее еще нет имени.
– Прошу, назови ее Ниной, – сказал он и звонко рассмеялся. Этим, милым его сердцу именем, называл он и свою Камитика.
Тут Ерошенко почувствовал, что кто-то схватил его я трясет за плечи.
Полиция? Неужели они пришли и сюда, в дом Камитика? Василий проснулся и вспомнил, что арестован и лежит в помещении третьего класса "Ходзан-мару". А за плечи его тряс какой-то незнакомый человек.
– Странный ты какой-то: то смеешься во сне, а то плачешь, разговариваешь, спать не даешь.
– А ты кто будешь?
– Чижинский моя фамилия. Рабочий я. Возвращаюсь из Америки домой, в Россию.
Они познакомились.
Окончательно проснувшись, Ерошенко услышал голоса людей. Они говорили о нем. "Наверное, агитировал рабочих устраивать забастовки… А, может быть, готовил большевистскую революцию?" – долетали до Ерошенко отдельные фразы. Он поднялся, сел на койке. Все, словно только того и ждали, заговорили в один голос:
– Скажи, что за дела творил ты в Японии? За что тебя выслали?
– Да нет, – отвечал Ерошенко, – ничего особенного я не совершил. Те, кто меня выслал, просто сделали глупость.
Но пассажиры третьего класса не верили ему, считая, что он просто скромничает. Что ему оставалось делать? Смущаясь, Ерошенко стал рассказывать о своей жизни в Японии.
…Некоторым из рабочих, возвращавшимся из Америки на "Ходзан-мару", пришлось по нескольку раз сидеть в американских тюрьмах, а один даже отбыл пять лет на каторге.
Сдружившись с рабочими за время пути от Цуруга до Владивостока, Ерошенко часто доставал свою гитару и пел им революционные песни. "Старики Катковы, – писал В. Ерошенко, – полюбили меня словно родного сына, а с молодым рабочим Чижинским мы стали как братья. Другие же относились ко мне с таким искренним уважением, что я порой чувствовал себя неловко".
(1) Этот очерк был написан в Харбине в сентябре 1921 г. Любопытен подзаголовок, данный редакцией журнала "Кайдзо": "Под красным флагом. Путевые заметки в изгнании". И хотя во время пребывания Ерошенко в Приморье там развевались трехцветные флаги белогвардейцев, подзаголовок как бы говорил о социалистических устремлениях автора очерка и о его желании скорее оказаться в Советской России.
В бухте Золотой Рог
Шестого июня 1921 года в восемь часов утра Ерошенко разбудили голоса:
– Владивосток! Владивосток!
Все высыпали на палубу. Одни были возбуждены, другие встревожены.
Рабочие, сгрудившись в уголке на нижней палубе, смотрели на Владивосток – город, ставший после переворота 26 мая 1921 года центром контрреволюции на Дальнем Востоке.
Ерошенко писал о своем прибытии в Россию:
"Я тоже вышел на палубу. Рабочие молчали. Однако это молчание яснее слов выдавало их тревогу. Чижинский сжал мою руку. Его рука была как лед.
– Тебе холодно?
– Нет, не холодно… Только… На улицах Владивостока не видно теперь красных флагов…
– Да, сейчас во Владивостоке нет красных флагов, – сказал я наконец. – Но вы должны водрузить их здесь своими руками!
– Мы вернем красные флаги, во что бы то ни стало!..
Чижинский был взволнован, но его руки по-прежнему оставались холодны как лед…
– Друзья, – сказал я, видя, что рабочие совсем приуныли, – как вам не стыдно! Нам грозит беда, давайте подумаем, что делать дальше.
Старушка Каткова взглянула на меня:
– Постой-ка, а что это у тебя дрожат губы и глаза полны слез?
– Это оттого, что во Владивостоке не видно крас-ных флагов!
Чижинский, услышав мой ответ, воскликнул:
– Эге, да ты, наверное, все еще грустишь об этой проклятой Японии?
Я лишь усмехнулся и ничего не ответил. Мне не хотелось говорить им, что чем дальше оставалась эта ,,проклятая Япония", тем дороже она мне становилась…
На палубе первого класса русские офицеры, захлебываясь от восторга, говорили:
– Смотрите, Владивосток такой же, как прежде. Наконец-то вместо этих красных тряпок над ним родные наши трехцветные флаги! Это чудесно! Какой-то младший офицер начал речь:
– Господа! Это первый шаг на пути к освобождению России, это начало истинной свободы! Молодые офицеры хором подхватили: "Да здравствует свобода!" Мы молчали. Офицер продолжал:
– Господа! Во Владивосток прибыл наш родной отец, атаман Семенов. Русский трехцветный флаг и флаг Японии будут господствовать во всем мире. Помолимся же о том, чтобы успешно идти вперед рука об руку с братьями-японцами!
Сняв фуражку, он перекрестился. Другие офицеры проделали то же самое, и офицер продолжал:
– Будем молиться, господа, об успешном продвижении к Москве и Петрограду плечом к плечу с дорогими братьями-японцами!
Рабочие по-прежнему стояли понурив головы, не произнося ни слова.
– Нам сейчас тяжело, – проговорил Чижинский. – Мы ведь бросили все и уехали из Америки, чтоб скорее попасть в рабочую Россию.
Он не мог больше сдерживать слезы и расплакался, как ребенок. У меня тоже было, как никогда, тяжело на душе.
– Не стоит плакать, друг мой. Сейчас во Владивостоке нет красных флагов, но еще хватит для них полотна, и вы сами поднимете эти флаги… Ты слышишь, к чему призывает этот офицер? "Пусть флаг генерала Семенова и японский флаг господствуют во всем мире!" Когда-то распяли Христа, проповедовавшего новое учение. Такие, как генерал Семенов, хотели бы вот так же распять и Россию, несущую свет нового учения всему миру. Однако новая Россия не похожа на поруганного, страдающего, распятого Христа! Все это в прошлом. Сейчас она подобна воскресшему Христу, который обрел новые силы в своих страданиях. Лишь фарисеи могут не видеть этого. Они хотят, чтоб флаги генерала Семенова господствовали во всем мире. Но этого не будет. Новая Россия оставит эти флаги на их могилах, как суровое предостережение всем своим врагам. А вы должны сделать все, чтобы навсегда вернуть народу красные флаги.
– Не беспокойся, мы приложим все силы для этого, – ответил Чижинский, словно утешая меня…
К борту "Ходзан-мару" подошел катер. На пароход поднялись служащие нового владивостокского правительства… Бой объявил: "Всем собраться в салоне первого класса, имея при себе документы!" Все стали подниматься наверх. Чижинский сжал мою руку:
– Пусть они только посмеют что-нибудь тебе сделать! Мы тут же пожалуемся Советскому правительству!..
– Не беспокойся, все будет хорошо, – ответил я и тоже поднялся в салон. Кто-то усадил меня в кресло, оказавшееся неподалеку от служащего, проверявшего документы. Он проверил вначале паспорта пассажиров первого и второго классов и собирался заняться нами. В этот момент к нему подошел японский чиновник и стал по-русски рассказывать обо мне. Русский служащий, с изумлением глядя на меня, что-то произнес в ответ, но он говорил так тихо, что я уловил лишь обрывки фраз: "Ерошенко! Вот как… Хорошо… Мы посмотрим… Не беспокойтесь, из наших рук он не уйдет!" Затем он обратился ко мне:
– Каковы причины вашей высылки из Японии?
– Об этом вам следовало бы спросить японскую полицию!
– Вы не волнуйтесь, – продолжал чиновник, – мы не японцы. Надеюсь, у нас вам никто не причинит зла!".
Ерошенко почувствовал, что таможенник хочет как-то помочь ему, слепому. Быть может, подумал он, этот человек служил здесь еще при царе и теперь, вероятно, вынужден заниматься тем же и при белых, но в душе, как большинство русских, ненавидит оккупантов.
– Кажется, вы социалист? Надеюсь, однако, не большевик? Русский чиновник намекал Ерошенко, как надо отвечать здесь, в городе, занятом белогвардейцами. Но писатель и здесь не хотел скрывать своих убеждений. Он твердо сказал:
– Большевизм я пока только изучаю!
– Я кое-что узнал о вас, но пусть это вас не тревожит. Не волнуйтесь, наше правительство не собирается никого истязать. У нас, как и в каждой стране, слепым никто не станет причинять зла. Если пожелаете – вы можете в любой момент выехать в Советскую Россию. Если не захотите – оставайтесь во Владивостоке, сколько вам будет угодно, – любезно закончил он и пропустил Ерошенко в город.
Город трехцветных флагов
Странное, двойственное чувство испытывал Ерошенко, вступив на русскую землю. Впервые за много лет он дышал воздухом родины, всюду слышал русскую речь, наслаждался свежим ветром и солнцем. Владивостокские эсперантисты приняли его радушно. Председатель эсперанто-общества Вонаго, знакомый Ерошенко еще по Японии, поселил его в своем доме и советовал не уезжать, переждать смутное время.
Однако, как следует из "Записок" Ерошенко, ему во Владивостоке не понравилось. Здесь была Россия, но ему нужна была Россия советская. Ерошенко писал:
"Владивосток был городом трехцветных флагов. Аристократия и духовенство, буржуазия и интеллигенция, полные ненависти к новой России, – все слетелись теперь под трехцветный флаг. Генерал Семенов, отброшенный с Байкала, Каппель, заливший кровью Сибирь, готовились здесь к последнему бою. Армиям Семенова и Каппеля отступать было уже не-куда, и они собирались драться за этот город не на жизнь, а на смерть.
Три цвета господствовали во Владивостоке повсюду: трехцветные флаги на крышах и в окнах домов, трехцветные эмблемы в петлицах и на шляпах прохожих".
Слепой писатель четко различал главный цвет революции – красный, хотя ему это было не просто: ведь он все же был лишен зрения и воспринимал мир на ощупь и на слух. По городу распространялись самые невероятные слухи. Кое-кто рассказывал о "зверствах большевиков и ужасах Совдепии" – Советской России. А газеты взахлеб писали, что белые наступают, красные повсюду разбиты и бегут. Пал Хабаровск и вскоре сдастся Чита, армия Семенова готовит поход на .Москву. Японская газета "Урадзиво нити" самым серьезным образом сообщала, что советское правительство расстреляно, а Ленин убит…