Текст книги "Дело непогашенной луны"
Автор книги: Ван Зайчик Хольм
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 28 страниц)
Когда Богдан во все это, как сумел, вник, у него волосы дыбом встали.
«Этой штукой прямо из кармана… – подумал он и тут же поправился, еще раз заглянув в чертеж изделия, где проставлены были размеры. – Ну, не из кармана, но из портфеля или рюкзака – можно планеты сшибать! Господи, до чего наука дошла! И это они о нашей, понимаешь ли, безопасности пекутся! Да где те астероиды? А это – вот оно, уже тут!»
И в то же время ему до слез жалко стало Ванюшина и его сотрудников. Создать такое – и ни разу не испытать, не удостовериться, что сработает, не получить подтверждения, что столь новые и блестящие, столь фундаментальные идеи верны! Можно себе представить, как им было обидно и горько…
Понятно, отчего так встревожились в свое время соседи Ордуси, едва узнав о сути проводившихся в империи изысканий. Такой рывок никак не мог оставить их равнодушными, когда грозил совершиться односторонне.
Конечно, если бы этот односторонний рывок совершили они, добрые наши соседи, партнеры по мировому хозяйствованию, – их переживания оказались бы совсем иными, тут уж к даосу не ходи.
Понятно стало и то, отчего пошли теперь адские волнения на высшем уровне. Понятно, отчего так переживал Гадаборцев. Этакое – да не уберечь… Наверное, подумал Богдан, знавший человеческую природу несколько лучше физики, работники внутренней охраны, разбиравшиеся с похищением, рады-радешеньки были увериться: предоставленный им ком действительно есть остатки прибора. Такой результат расследования был для них наилучшим. То есть, может статься, устройство и впрямь было расплавлено – но поверили в это следователи, надо полагать, очень охотно.
Но и поведение преступника, раньше казавшееся Богдану психологически совершенно невозможным, предстало теперь в ином свете и начало выглядеть более достоверным. Прекрасный специалист, один из создателей изделия, лучше многих других мог представить себе его сокрушительную, не имеющую никаких подобий в мировой оружейной практике силу – и, видя прибор постоянно у себя под боком, он мог заболеть едва ли не манией, каковую даже самый сведущий душезнатец, однако ж, не отнес бы к действительным недугам. Желание обезопасить мир от подобного оружия и впрямь могло стать навязчивой идеей и вызвать странности в поведении.
Впрочем, с преступлением теперь было не очень ясно.
Молодого физика, хранителя музея, звали Семен Семеныч Гречкосей. Двенадцать лет назад он закончил Александрийское великое училище[25]25
Великое училище, дасюэ – то есть, говоря попросту, университет.
[Закрыть], проявил незаурядные, можно даже сказать, выдающиеся способности и был распределен в Дубино, чем очень гордился и чему на ту пору очень радовался.
Если бы нам дано было знать будущее…
Гречкосей стал в Дубино одним из лучших учеников и – если пренебречь разницей в возрасте – друзей в общем-то трудно сходившегося с людьми Мордехая Ванюшина. После того как работы по проекту «Снег» были свернуты и Ванюшин уехал в родной улус, Гречкосею ни много ни мало предложили занять его место, возглавить группу, переориентированную после закрытия противуастероидных изысканий на исследование возможностей воздействия на свойства пространства; но Гречкосей отказался. Примечательна была мотивировка: он счел себя недостойным занять место учителя.
Принципы сяо, почтительности сына к отцу и ученика к учителю, были, отметил Богдан, для Гречкосея святы.
Нашел Богдан и ряд иных свидетельств того, что Семен Семенович относился к Ванюшину с огромным, лишь исключительно порядочному человеку свойственным уважением и даже преклонением.
И вообще все характеристики, начиная с данных в великом училище и кончая затребованными во время следствия, твердили и гвоздили, будто сговорившись, одно и то же: добрый, отзывчивый, честный, ответственный, почтительный… Даже несколько не от мира сего… Словом, цзюньцзы, благородный муж без изъяна.
Но ежели, паче чаяния, жизненные обстоятельства совершат кувырок…
Идеальный кандидат на совершение несообразных поступков из лучших побуждений.
Среди множества малосущественных – или, по крайней мере, таковыми сейчас казавшихся – подробностей, коими изобиловали принесенные Гадаборцевым документы, Богдан отметил три существенных обстоятельства.
Первое. Незадолго до хищения Дубино и тамошний институт посетил после более чем трехлетнего перерыва сам Ванюшин. Он – как всегда в сопровождении целого сонмища не оставлявших его в покое зарубежных журналистов и репортеров – разъезжал по Ордуси с выступлениями, уделяя основное внимание ее научным центрам. Минфа скорее по дотошности своей, нежели ожидая узнать что-либо важное, ознакомился с тематикою выступлений – и лишь брови поднял, не веря глазам своим. Перечитал строки выписки еще раз. Покачал головой. Завтра придется заняться этим по-настоящему…
Доклад, прочитанный Мордехаем в Дубино, назывался «Худая роль ютаев в создании оружия всенародного истребления в Ордуси и за рубежом».
«Ничего себе! – подумал Богдан. – Хотелось бы знать, сколько народу пришло послушать бывшего коллегу… А прессу, интересно, в зал пустили? В институт, вообще-то, посторонним вход заказан… Под окнами дежурили с микрофонами?»
Вопросы не были праздными. Ведомству Богдана, собственно, следовало бы знать об этом уже тогда. Но то повышенное чувство такта, с которым этический надзор решал свои задачи, бережность к людям и особенностям их ума и характера, которые подчас кажутся окружающим странными и даже предосудительными, но никакого прямого человеконарушения не содержат, – все это, быть может, порою мешало авторитетному учреждению вовремя распознавать ростки несообразного и дурного. И если ни одному из прямо вовлеченных в некое событие людей не показалось, что событие сие требует вмешательства беспристрастного государства и его холодных и твердых, подобных медленно крутящим друг друга шестерням, законов, если люди эти предпочли разбираться с несообразностью сами, по собственной совести, или вовсе закрыть на нее глаза – Бог им судья; как может государство вмешиваться в межчеловеческие отношения, покуда люди сами о том не просят?
Никоим образом не может. И по этическим соображениям, да и по чисто организационным, информационным: откуда государству знать, что с людьми происходит, как не от самих этих людей? Неоткуда. Не шпионов же в собственную страну засылать!
Все вроде правильно… да нет – все действительно правильно! Только так, и никак иначе. Но зато порой вдруг, казалось бы, случайно и по совершенно другому поводу – всплывает этакое…
«Мне нужен текст его доклада», – отметил себе Богдан.
Второе. Свидетели, сами не отдавая, быть может, себе отчета в важности того, что сообщали, как один отметили одну странность: после приезда Ванюшина в Дубино он и Гречкосей буквально не расставались; и учитель, и ученик явно соскучились друг по другу и два дня были неразлучны. А вот в день отъезда Ванюшина Гречкосей даже не пришел его проводить, и когда его спросили, отчего он не почтил уважаемого человека, столь много для него сделавшего, Семен Семенович ничего не ответил.
Весь последний день пребывания Ванюшина в Дубино их с Гречкосеем ни разу не видели вместе. Совсем.
«Надо узнать точно, в какой день Ванюшин делал в институте доклад, – отметил себе Богдан. – Совпадает ли охлаждение между учеником и учителем по времени с докладом, или одно с другим не связано?»
И третье. Музей института, откуда украли образец изделия «Снег», был открыт отнюдь не всякий день. И посещался он далеко не всякий день, когда был открыт. Ученые, по горло занятые интересной и важной работой, предпочитали ее, а не образцы и модели десяти – и двадцатилетней давности – которые, вдобавок, многие из них сами же и творили во времена оны и, стало быть, знали как свои пять пальцев. В музей либо заглядывали самые что ни на есть новички, либо его посещали официальные лица и коллективы: выехавшие на говорильную встречу к избирателям думские бояре, проверяющие отопление водопроводчики и так далее.
Другими словами, промежуток времени, когда могло быть совершено хищение, на самом деле оказался куда больше двух дней, упомянутых Гадаборцевым. В сущности, следствие так и не выяснило доподлинно, кто и когда видел прибор в последний раз. И хватились-то его, возможно, далеко не сразу – отсутствие экспоната было обнаружено почти случайно, когда музей осматривал специально приехавший в Дубино, чтобы лучше прочувствовать дух научного поиска и великих умственных свершений, известный писатель-документалист Мефодий Далдыбаев, собиравший материал для своей новой эпопеи «И загудели атомы». Видимо, подобная оплошка объяснялась тем, что подозреваемый сразу пришел с повинной и точное время хищения показалось не столь важным. Поэтому следствие, судя по всему, и приняло сразу на веру слова Гречкосея: «Третьего дня я…»
Продолжая обдумывать прочитанное, а паче того – оставшееся между строк, Богдан сдал папки дежурному вэйвэю[26]26
Вэйвэй – так назывался в Китае при ранних династиях начальник охраны ворот императорского дворца.
[Закрыть], споро вскочившему при его появлении и поклонившемуся в пояс, расписался в тетради учета секретных документов и, скрепив свою подпись висевшей на поясе личной печатью, двинулся к выходу, И тут в его кармане зазвонил телефон.
«Фирузе, – подумал минфа с раскаянием. Он задержался не на час и даже не на полтора, а на два с половиною. – Бедная моя…»
Но это оказался Гадаборцев.
– Драг еч Оуянцев?
– Слушаю вас.
Голос у начальника внутренней охраны был какой-то настороженный.
– Вы… простите за беспокойство… уже ознакомились с документами? – спросил он.
Богдану показалось, что спросить Гадаборцев хотел совсем не об этом.
– Только что закончил, – ответил Богдан.
– Ага… А я тем временем выяснил… – сказал Гадаборцев. – Гречкосей после суда сказал родителям, что хочет уехать «куда подальше», – и уехал действительно неблизко, в Цветущую Средину. Науку он бросил, так сказать, напрочь. Наверное, это для ордусского умственного потенциала потеря. Сейчас он работает… вы не поверите, драг еч… сменным чинильщиком на канатной дороге в горах Сяншань. Может, вы бывали там или понаслышке ведаете: то бывшие охотничьи угодья древних ханьских императоров, ныне парк культуры и отдыха под Ханбалыком. Члены императорской семьи парк по-прежнему частенько посещают, но в последние сто лет уже, так сказать, на общих основаниях… Рычаги дергает наш физик на верхней станции дороги, кабинки проверяет по мере надобности… с гаечным ключом в руках… Вот так.
– Очаровательно, – сказал Богдан. – Талантов у нас, конечно, много, но не настолько, чтобы этак вот ими разбрасываться, вы не находите, еч Гадаборцев? Еще бы он с лотка укропом торговал!
– А что тут можно было поделать? Ему и так приговор вынесли мягкий – дальше некуда…
– Это я понял, – сказал Богдан. Прижимая трубку к уху плечом, он открыл очередную дверь и вышел на ярко освещенное привратными фонарями крыльцо павильона. Колкий ветер, летящий из черноты над заливом, весь полный сорванных с торосов искр, закрутился вокруг пол его скупо расшитого золотом теплого, с меховой подбивкой халата. Стоянка была за углом; Богдан перехватил трубку рукой и остановился под прикрытием стены, чтобы договорить, – видно было, что обширную открытую площадку стоянки вихри прометают с особой свирепостью.
– А уж над научным сообществом и его реакциями мы не властны.
– Ну, само по себе это неплохо…
– Да, – согласился Гадаборцев, – но иногда, честное слово, так и хочется на них шикнуть: что ж вы делаете! А еще считаете себя умней всех!
– М-да… – Неопределенно сказал Богдан.
Гадаборцев умолк и некоторое время лишь дышал и трубку. Потом осторожно сказал:
– Вы, небось, моих копателей олухами сочли? По документам-то судя?
Богдан несколько опешил от такого вызова на откровенность.
– Как вам сказать… – уклончиво вымолвил он, лихорадочно подыскивая сообразный ответ.
Вотще.
– Есть люди, – так и не дождавшись продолжения, осторожно проговорил Гадаборцев, и Богдан понял, что собеседник подбирает слова с предельной тщательностью, – даже тень присутствия которых делает работу невероятно трудной. Боюсь, вам это еще…
– Ванюшин? – повинуясь какому-то наитию, наугад спросил Богдан.
– Быстро вы, – с удовлетворением отозвался начальник внутренней охраны; в голосе его чувствовалось облегчение. – Ну, тогда помогай вам Небо…
И он отключился.
В столь поздний час на дворцовой стоянке оставалось не так уж много повозок. Зябко ежась, Богдан пошел к своей; полагавшийся ему теперь по рангу водитель – и как, бедный, не заснул тут, сидя в одиночестве весь вечер? – загодя усмотрев минфа, поспешно отложил какой-то яркий журнал, выскочил наружу и предупредительно распахнул перед Богданом дверцу.
– Простите, еч Филипп, – сказал Богдан покаянно. – Дела…
– Я понимаю, драг прер еч Богдан, – с сочувствием ответил молодой водитель, возвращаясь на свое место. – Домой?
– Да уж да, – сказал Богдан и несколько раз кивнул.
Богдану в таких ситуациях всегда было неловко. Он предпочел бы и теперь ездить сам, на стареньком и верном своем «хиусе», сносу не знавшем, – но положение обязывало. А вскоре минфа понял, что не только в сообразных церемониях дело. Времени теперь ему не хватало столь сугубо, что частенько лишь в повозке, едучи с одного места на другое, Богдан и мог ознакомиться с бумагами, знание коих там, куда он направлялся, ему непременно бы потребовалось. Сиди он сам за рулем – четвертина дел бы встала. Ужасно, но что поделаешь…
Однако была тут еще одна дополнительная издевка судьбы, о коей Богдан и рассказать-то никому не мог, а потому вынужден был все носить в себе, за семью печатями. Волею случая ему достался по штату роскошный небесно-голубой «тариэль», точь-в-точь какой он когда-то подарил Жанне и какой вынужден был потом просто-напросто продать, когда она ушла.
Впервые увидевши повозку, выделенную ему на период службы в высокой и почетной должности начальника Управления этического надзора, Богдан на несколько мгновений ослабел коленями. Ему показалось, что это та самая повозка; показалось, будто он даже замечает мизерную, незаметную постороннему глазу царапинку, однажды посаженную на крыло Жанной. До сих пор в кабине словно бы пахло ее духами…
Поэтому, едва усаживаясь на просторное сиденье, столь непохожее на твердые, не очень-то ловкие седалища «хиуса», он накидывался на те или иные документы, в которые требовалось (а порой и не очень) срочно (а порой и не срочно) вникнуть и принять по ним какое-то решение (а может, и просто принять их к сведению)… Это помогало отвлечься. Иначе, с пустыми-то руками и не загроможденной штабелями и поленницами дел головой, Богдан начинал просто вспоминать…
Впрочем, если бы дело было только в повозке!
Он так и не смог отлепиться от той любви.
Сколько лет прошло, да и случилось все сумбурно, и длилось недолго… Расскажи Богдану кто в юности, что на сердце могут остаться столь незаживающие раны, – он бы, верно, не поверил, счел сантиментами из романтических книжек, а то и глянул бы на рассказчика брезгливо: экий нюня! Может, дело было в последней встрече – полыхнувшей, как молния, и незабываемо загадочной; то ли была Жанна, то ли не было, то ли человек приходил, то ли нет… Но на бесовщину валить ответственность – невместно, и не в принципах Богдана то было: минфа всегда полагал, что ежели смог что хорошее человек – то беспременно с Божьей помощью, а уж коли нет – то сам виноват и никто кроме. А может, и все то лето, проведенное вместе с задорной и нежной маленькой гокэ[27]27
Как уже не раз разъяснялось в предыдущих томах эпопеи, всех иностранцев в Ордуси, следуя древней китайской традиции, на протяжении многих веков называли варварами, однако ж в последние десятилетия, избегая употреблять этот не вполне корректно звучащий термин, людей, по тем или иным причинам приезжающих в Ордусь из-за границы, именуют гокэ, т. е. «гостями страны».
[Закрыть] было не от мира сего? Наваждение, греза?
Когда столь несообразные мысли закрадывались Богдану в голову, он еще мог одернуть себя: полно глупости молоть, все, мол, куда приземленней; воистину, жизнь порою ведет себя причудливее любой грезы. Только вот потом реальные причуды жизни и впрямь зыбят ее нескончаемой грезой, от коей и рад бы избавиться, да не можешь; стоит попасть в ее вихревой поток, уже не выбраться – твердые, надежные берега проносятся мимо все быстрее, становятся все неразличимей, все туманней, все ненужней. Тугой перехлест непримиримых и необоримых желаний, обожание и вина, понимание невозможности и горькое осознание того, как скудно все, что возможно, и как без невозможного пусто, вся эта нежданно разинувшаяся топка страстей, это гулкое солнечное горение – казались теперь единственно полной человеческой жизнью. Когда пожар угас, а раскрошенные бытом уголья остыли и поседели, от жизни остались лишь обязанности и дела.
И ничего Богдан не мог поделать. Невозможно избавиться от того, чем не владеешь. Нельзя уйти от той, которой нет, не в силах человеческих расстаться с тем, кто отсутствует… Все было только в нем самом. Память, совесть, нежность… От этого невозможно освободиться. А ежели и удастся каким-то чудом – то перестанешь быть человеком. Кто ты без памяти, без совести, без нежности? Камень. Пепел, труха.
Шло время, и в этой не замутненной реальностью памяти Жанна становилась все моложе, все прекрасней, все влюбленней и преданней. Умом Богдан понимал, что этот образ уже, наверное, мало что общего имеет с нею, даже с нею тогдашней – и уж подавно с тем нынешним человеком по имени Жанна, который жил же и по сию пору где-то вдали (если только и впрямь она не была лисицею – но в это слишком простое наваждение Богдан не верил). Человек этот занимался своими делами, любил кого-то и, возможно, изменял кому-то, наверное, рожал и растил детей, работал в своей Сорбонне, писал, конечно, высокоученые статьи да книги про Ордусь, защищал диссертацию… потел на тренажерах для сохранения фигуры, лечил зубы, опрокидываясь в зубоврачебном кресле и с широко открытым ртом подставляясь тонко свиристящей бормашине, капризно выбирал новые туфли, примеряя то те, то эти, то опять те, принимал порою таблетки от головной боли или слабительное; и уж конечно, частенько бросал кому-то с раздражением: отстань, не мешай, я занята; или: ну перестань говорить глупости; или даже не мудряще: ты не прав. В памяти Богдана ничего подобного не было. Только сабельные росчерки падучих звезд в головокружительно распахнутом августовском небе, только тихие радуги рассветных облаков, только шелест пахучих берез, сиявших светлыми, как любовь, стволами… только страстный стон и крик, только лепет пересохших, распухших от поцелуев губ… только невесомая, летящая радость бесед обо всем, потому что не просто телами, но и душами они стали едины и оттого понимали друг друга с полуслова.
Память расцветала гигантскими бледными бутонами, как мутант, и высасывала из реальности соки. А рядом была милая, верная Фирузе, самый родной человек на свете – со всеми недостатками, свойственными тому, что существует на самом деле. Живая, помаленьку стареющая вместе с ним, с Богданом. Ей могло в нем что-то не нравиться, она могла быть усталой, или раздраженной, или удрученной чем-то, не имеющим к персоне мужа ни малейшего отношения… И он ведь тоже мог. Они были равны. Богдан любил ее, и она любила его, но они были два отдельных сгустка белка; они мирно петляли неподалеку друг от друга в прозрачном и тесном аквариуме общей жизни, но как бы близко не подплывали один к другому – всегда оставалась холодящая прослойка воды.
Богдану начали сниться странные, с продолжением сны. Седмицу спустя он мог увидеть сон, который начинался с того, чем кончился предыдущий. Сны были про Жанну. Иногда про то, что они, случайно встретившись, заговорили как добрые друзья и легко простили друг друга. Иногда про то, что она вернулась и, обнаженная, целует его и просит любви. Иногда про то, что с нею что-то случилось дурное, а он не может помочь – увяз тут, как муха на липучке, в казенных делах, а она там в своей Франции погибает. Иногда про то, что у них – ребенок, а Богдан даже не знает об этом и не узнает никогда; а она так презирает бывшего мужа, что не рассказывает сыну о том, кто его отец и где, и над мальчиком потешаются сверстники, а он не может ничем ответить… И Богдан просыпался, давясь горловым криком от безнадежности и тоски – и пугая тихо спавшую рядом, ни в чем не повинную жену.
Понимала ли Фирузе, что с ним происходит? Чувствовала ли? Он не знал. Они никогда не говорили ни о чем подобном. Наверное, это было правильно – обсуждать имеет смысл лишь то, с чем можно что-то общими усилиями поделать; а тут даже самая преданная любовь со стороны не в состоянии согреть и спасти. Все внутри души. Но как-то однажды, месяца три назад, Богдан, вернувшись из присутствия раньше обычного – Ангелина в школе, Фирузе на работе (она преподавала теперь компьютерную премудрость и даже мужу сумела попутно втолковать многое из того, что так и не сумел ему объяснить в свое время нетерпеливый Баг), – нашел на столике у кресла оставленный раскрытым Коран. Это само по себе было странно – Фирузе очень аккуратно обращалась со священной книгой, да и, сказать по совести, вряд ли она стала бы сама, для себя, читать ее в переводе на русское наречие. А тут был именно Коран на русском, жена когда-то купила его Богдану в подарок – хотя минфа так пока и не удосужился прочесть его целиком. Но, закрывая толстый, благоухавший книжной святостью том, Богдан непроизвольно увидел мелькнувшие перед глазами строки – и у него будто ледышкой провели по сердцу; рывком сжавшись, оно замерло и не сразу сумело вновь упруго разжаться. Богдан судорожно удержал готовые сомкнуться листы и прочел еще раз, уже медленнее: «Вы не можете быть одинаково расположенным к женам своим, хотя бы этого и желали вы; поэтому и не привязывайтесь к ним всею привязанностью, так чтобы они не оставались при вас в каком-то недоумении»[28]28
Коран. «Жены», аят 128.
[Закрыть].
Что это значило? Может быть, Фирузе давно уже ощутила его темную затяжную хандру, но с чуть высокомерной мусульманской снисходительностью к христианам, не способным, дескать, уразуметь, что лучше уж взять в дом вторую жену, чем разрываться между семьей и любовницей, решила, будто любимый муж попросту завел себе кого-то на стороне?
А может, она все понимала и пыталась помочь ему хоть так?
Или, может, это всего лишь его чувство вины обострило мнительность, а жена просто-напросто взяла первое попавшееся под руку издание и, сидя в любимом своем кресле, чуток полистала великую книгу перед уходом на работу, и в этом пустяковом домашнем событии не содержалось никакого послания мужу, никакой шифровки?
Богдан порадовал водителя тем, что завтра и впредь до особого распоряжения он свободен, и отпустил повозку. Медленно побрел по лестнице вверх. Достал ключи.
«Надо потише, Фирузе, наверное, уже легла…»
– …А ты почему не спишь?
– Не хочу, – откладывая книгу, ответила Фирузе так удивленно, словно Богдан несказанно ее изумил, предположив, что она умеет спать. Встала. – Ты голодный?
– Очень, – виновато сказал Богдан.