355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ван Зайчик Хольм » Дело непогашенной луны » Текст книги (страница 9)
Дело непогашенной луны
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 01:21

Текст книги "Дело непогашенной луны"


Автор книги: Ван Зайчик Хольм



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 28 страниц)

Не в огне Господь.

Что же касается до Мордехая, то и тут цзянцзюнь обрушил последствия не менее трагические. Просто сказались они не так скоро.

А в тот вечер Мордехай Фалалеевич Ванюшин, неловко постояв у стола с чуть склоненной набок головой, озадаченно потоптался и вдруг, резко выпрямившись и ни на кого не глядя, пошел поперек зала к выходу – в перекрестии взглядов, в полной тишине.

2

Ордусь успела испытать семь изделий – одно мощней другого. Седьмое оказалось поистине ужасающим – самая мощная бомба в истории человечества. Все это время Мордехай работал на износ; его выдающейся роли в деле совершенствования водородного оружия не мог отрицать никто, недаром последнее из адских семян, посеянных на планете Ордусью, во всем мире называли «Ванюшинским чудовищем». При этом Мордехай делал все от него зависящее, чтобы и разработка новых типов подобного оружия, и, тем более, их испытания были прекращены, а само это оружие было навечно запрещено и к воспроизводству, и, тем более, к применению. За считаные годы лишь на имя императора гений подал восемь пространных докладов – не считая множества менее значительных докладных записок, обращений, увещеваний. От подобной раздвоенности человек с менее устойчивой психикой мог бы запросто оказаться в умиротворяющей тиши психоприимного дома. Ванюшина спасло, пожалуй, то, что он с поистине естествоиспытательской холодной ясностью понимал и необходимость продолжения работ, покуда нет еще глобальной договоренности об их запрещении, и то, что сам он либо умрет, либо добьется этого запрещения – а большего от себя даже Мордехаю не приходило в голову требовать.

А потом император милостиво наложил односторонний запрет на дальнейшую разработку оружия всенародного истребления.

Втолковать августейшему двору, что такое непороговые биологические эффекты испытаний и чем они чреваты, оказалось куда сложнее, нежели напомнить, что, согласно основным положениям одной из самых уважаемых в Ордуси религий, существует такое явление, как переселение душ, – и потому, губя степных обитателей, мы совершаем поступки, вопиюще непочтительные по отношению к, возможно, собственным же предкам. Но слава Богу, хоть этим оказалось возможно зацепить власть! Американские и европейские руководители, для которых метемпсихоз[51]51
  От греч. Меtempsychosis, переселение душ, религиозно-мифологическое представление о перевоплощении души после смерти тела в новое тело какого-либо растения, животного, человека, божества.


[Закрыть]
– звук пустой, еще более двух лет продолжали баловаться со своими гремучими игрушками, время от времени подбрасывая средствам всенародного оповещения слухи, будто и ордусяне тоже потихоньку продолжают взрывы – то ли в древних катакомбах под мосыковским Кремлем, то ли еще в какой потайной глухомани. Но мало-помалу прятаться за вранье становилось все труднее, и продолжение испытаний в Сахаре и в Тихом океане стало наводить на мысль, что Европа и Америка просто-напросто готовятся к истребительной войне друг с другом. А как только подобная версия проскочила в одной из свенских газет (потом поговаривали – не без помощи ордусской внешней разведки), западным любителям неодолимой бездушной силы, хоть мощности последней ордусской бомбы они так и не смогли достичь (а как хотелось!), волей-неволей пришлось сворачивать активность. И многосторонний договор о полном запрете испытаний был наконец подписан.

Мордехая это не удовлетворило.

Дело в том, что по договору никто не собирался уничтожать запасы уже созданных зарядов. Даже вопрос такой не ставился. А стало быть, сохранялась опасность того, что в случае серьезного конфликта они могут быть применены – со всеми последствиями, которые Мордехай представлял себе так, как, возможно, никто иной на планете. Совесть его смогла бы угомониться лишь тогда, когда вероятность подобного применения оказалась бы снята полностью.

Ванюшин был в каком-то смысле реалистом и понимал, что при существующем миропорядке об уничтожении запасов термоядерного оружия нечего и думать. Слишком много накопилось между народами взаимных обид и претензий, недоверия, разногласий. Да что говорить! Стоит лишь присмотреться, как в разных странах учат детей истории. Будто речь идет о разных планетах! Ведь в каждой стране – своя история человечества, это факт. Это научно наблюдаемый факт. Для каждой страны лишь она сама – светоч разума и добра, никогда она ни на кого не нападала и всегда лишь защищалась от гнусных, подлых, вероломных захватчиков. Подобный подход непоправимо разобщает народы. Именно он консервирует на вечные времена недоверие, страхи, вспышки немотивированной агрессии…

Что можно тут поделать?

Это была, в сущности, очередная крайне важная и крайне сложная научная проблема, разрешить которую было теперь столь же важно и необходимо, сколь десяток лет назад – дать своей стране сверхоружие. Только теперь физик Ванюшин был один.

К этому времени Мордехай уже не жил в Семизарплатинске. Вернувшись в родной улус, он устроился внештатным сотрудником в отдел теоретических проблем Института физики в Димоне – и, почти не выходя из дому, получая, в сущности, гроши (особенно если сопоставить оклад с его научными заслугами, не говоря уж о способностях; но так ему было свободнее, так он принадлежал только себе), работал сразу в двух направлениях. Он хотел знать, как устроена суть Вселенной. И он хотел знать, как помирить всех людей в мире.

День, когда он нашел решение второй проблемы, запомнился ему как день одной из величайших его научных побед.

Решение оказалось до смешного простым.

Собственно, оно уже давно было нащупано религиями, но Мордехай даже атеистом себя не считал лишь потому, что вообще не интересовался подобной проблематикой. Однако теперь пришлось – потому что, согласно его концепции, то, что религии рекомендовали отдельным людям, должно было произойти на уровне межгосударственном или, если сказать точнее, международном. Не государствам это было под силу – только самим народам, обитающим в государствах.

Когда учение стало складываться в его мозгу и обретать конкретные черты, превращаясь из безумной гипотезы в стройную теорию, Мордехай жил не в Димоне и даже не в Яффо. В Дубине. Четыре с небольшим года назад его пригласили принять участие в работах по противуастероидной проблеме и даже возглавить одну из групп. Мордехай воспринял это предложение со всей присущей ему ответственностью. Опасность он считал несколько надуманной – но совсем сбрасывать ее со счетов и впрямь не приходилось; а стало быть, если уж государства современного мира дошли до такой степени просветления, что решили совместными усилиями бороться с опасностью, которая в равной, пусть и небольшой, степени грозила всем, грозила человечеству как таковому, невместно было оставаться в стороне. Мордехай отдал этой новой задаче всю мощь своего ума. И опять добился успеха.

Первым человеком, которому он поведал о своей теории, был Сема Гречкосей – молодой и поразительно талантливый человек, с которым Мордехай, невзирая на разницу в возрасте, сошелся в Дубине так, как он редко с кем-либо сходился. В глубине души Мордехай мечтал стать для юноши тем, кем для него самого был в свое время недавно скончавшийся Ипат Ермолаевич Здессь. Не просто учителем, не просто учителем в науке – учителем в нравственности.

Был июль. Был вечер. Они – Ванюшин и Гречкосей – шли вдвоем по берегу Дубинки, затейливо петляющей меж холмов – точно когда-то ее нимфа (Мордехай не чужд был поэзии, а греческую мифологию чтил как одно из высших достижений человеческой культуры) принялась тут плясать с голубой лентой, как юная физкультурница на состязаниях по художественной гимнастике, да так и бросила свою извертевшуюся в воздухе ленту на траву… Где-то вдали гомонили и плескались на песчаной отмели мальчишки из соседней деревни. Цвели удивительные по мягкой, щемяще-грустной своей красоте среднерусские луга, словно бы неторопливо плывущие в бесконечность сквозь золотой солнечный дым… Отцовские гены, что ли, заставляли Мордехая с острым, почти нестерпимым наслаждением вдыхать сладкий и бережный воздух. Разнотравье поражало; на одном пригорке полевых цветов уживалось больше, нежели типов звезд в Галактике. Мордехай знал по именам лишь клевер, ромашки да иван-да-марью. Клевер светился пушистым розовым светом и накрывал луга, точно мягкое свадебное покрывало, повторяющее все изгибы укрытых тел. Заросли ромашки сияли, как сугробы, щедро посыпанные желтой солнечной крупой. Иван-да-марья… Она просто была. Как и он сам. Мордехай да… что? Да правда, подумал он без ложной скромности. Мордехай-да-правда.

– Нет-нет, – говорил он. – Ты вдумайся, Сема. Иначе нельзя. Иначе тупик, просто тупик, мы так никогда не станем друг другу… э-э… братьями. Значит, вечно будет висеть у нас над головами этот дамоклов меч. А ведь и наука… наука не стоит на месте. Раньше или позже будет создано что-либо еще более страшное. Что тогда? Нет, я прав. Каждый народ… э-э… от самых маленьких, живущих, может быть, в двух соседних аулах… и до самых крупных, в первую очередь – крупных… должны припомнить все, что сделали они дурного. А если… э-э… память им откажет – соседи должны им напомнить. Просто должны. Иначе – не стоит и начинать. Мы пятьсот лет назад сожгли у вас хлев – простите нас, вот стоимость этого хлева с поправкой на изменение цен! А мы угнали у вас триста лет назад стадо – простите нас, вот ваши коровы, не те же самые, конечно, но ровно столько, сколько мы угнали тогда! Мы завоевали у вас в прошлом веке остров и при том у вас погибло триста человек – простите нас! И хоть людей мы не можем возвратить к жизни – возьмите назад хотя бы свой остров! И вот тогда… тогда…

Ему казалось – молодой ученый его не понимает. Гречкосей смотрел как-то странно, искоса. Сочувственно – да, но чему он сочувствовал? Идее – или тому, кто ее высказывает? Мордехай не понимал и потому говорил все более сбивчиво и горячо. А Семен только кивал и словно хотел что-то ответить – да не решался.

А назавтра, за пять дней до уже назначенного первого испытания изделия «Снег», – пришло распоряжение о свертывании проекта.

Это было как издевательство.

Собственно – почему «как»? Пять лет вдохновенной работы лучших умов страны, будто скомканную салфетку после обеда, рыгая и отдуваясь, вышвыривали на помойку вместе с созданным чудом. А уж такие-то умы найдут, как побольней для самих же себя выразить свое унижение и разочарование, свой горький сарказм. Ну жизнь! Ну государство! То давай-давай, а то вдруг – ой, ошибочка вышла, это нам вовсе даже и не нужно… Уж дали бы испытать, в конце концов! Что за глупость! Не могли после опыта выполнить свои договорные обязательства, что ли? Кто там наверху думал? Каким местом?!

Ученые пребывали в бешенстве – и в растерянности.

А Мордехай понял окончательно: от властей ничего доброго быть не может.

Ну почему, скажите на милость, им было не отдать созданный прибор мировому сообществу? Что за дурацкие… э-э… предрассудки? Работы бы продолжились, и великий Вольфганг Лауниц бы к ним присоединился, и блестящий Мэлком Хьюз… Ни два, ни полтора! Ох, владыки! Да таблицу умножения-то они хоть помнят или уж забыли давно и знай себе только молятся? Колесо сансары, понимаете ли, им понятней, чем разрушение наследственного вещества микродозами радиации! Ом мани падмэ хум, понимаете ли! Впрочем, нет, это не здесь… Да какая разница! Отче наш иже еси… э-э… на небеси…

Он немедленно, не слушая никаких уговоров и посулов, уволился и уехал.

Кончились луга.

3

Поначалу, видимо, просто по привычке, на многолетнем инстинкте, Мордехай принялся сыпать свои рецепты в бездонную пропасть высшей власти. Вотще. В первый раз, правда, он после двух седмиц напряженного ожидания получил, уже почти утратив надежду, красивый объемистый конверт, пахнущий жасмином; в нем таились два листа правительственной почтовой бумаги, украшенные полупрозрачным, чтоб не мешал читать, изящно сплетенным узорочьем сосновых игл и персиковых лепестков. В конце стояла подпись и личная печать имперского цзайсяна[52]52
  Обычно на европейские языки термин цзайсян переводится словами «канцлер», «премьер», «первый министр». В «Деле незалежных дервишей», например, Багатур Лобо называет германским цзайсяном Бисмарка.


[Закрыть]
.

Дрожащими пальцами переворачивая листки, Мордехай начал читать – и понял, что ждал напрасно.

«Драгоценный преждерожденный М.Ф.Ванюшин! Мы прекрасно понимаем яшмовое человеколюбие Ваших мыслей и побуждений, над коими явственно вьют свои гнезда фениксы. Однако ж, по нашему скромному мнению, всякая потуга припомнить и перечислить взаимные грехи и проступки, а частенько – и жестокости, кои народы чинили друг другу на протяжении мировой истории, приведет не к примирению, а к обострению былых обид. То, что с течением времени сгладилось, вновь встанет перед людьми подобно горе Тайшань, словно и не прошло после тех порой воистину ужасных событий многих лет и веков добрососедской жизни – каковая является, по совести говоря, единственным оправданием давно минувших злодеяний. Более того, стоит только начать, и обязательно найдутся те, кто примется не с сожалениями вспоминать свои прегрешения, а с наслаждением перебирать чужие. А примеру их, чтобы не остаться в долгу, последуют и остальные, последуют, руководствуясь отнюдь не злоумием, а простым и естественным, присущим всем порядочным людям стремлением исправить возникшее искривление и вернуться к золотой середине. Воистину, даже благородных мужей такое может соблазнить вести себя подобно людям мелким, может понудить и их вовлечься в бесконечное и бессмысленное растравливание взаимных неприязней, а потом и – ненавистей, хоть и не хотели бы они того вовсе. А сие представляет для государства и всех в нем обитающих величайшую опасность. Беды, кои могут проистечь от этого, густо-неисчислимы – трудно, трудно даже вообразить их! Великий учитель наш Конфуций сказал: „Бо-и и Шу-ци не помнили прежнего зла, поэтому и на них мало кто обижался“[53]53
  «Лунь юй». 5:23.


[Закрыть]
. Цзы-ю, один из лучших учеников Конфуция, сказал: „Надоедливость в служении государю приводит к позору. Надоедливость в отношениях с друзьями приводит к тому, что они будут тебя избегать“[54]54
  Там же. 4:26.


[Закрыть]
. Возможно ли вообразить себе что-то более надоедливое, нежели бесконечное перечисление: „Ты передо мной виноват в том, в том, в том, в том и еще вот в том“?..»

Словом, это была отписка. Обыкновенная бюрократическая отписка. Там, наверху, даже не удосужились как следует осмыслить то, что он предлагал.

А может, их пугала правда. Они предпочитали, чтобы жизнь была основана на лицемерии и лжи.

Остальные обращения Мордехая просто оставались без ответа.

Он начал выступать.

Он писал в газеты. Он требовал и иногда получал время на телевидении – чаще всего в программах, о которых прежде и слыхом не слыхивал, несмотря на их зазывные названия: «А ну-ка парни», «Илуй[55]55
  Илуй (ивр.) – гениальный знаток Талмуда; в переносном значении – вообще выдающийся человек.


[Закрыть]
у вас дома»… Ванюшин вполне отдавал себе отчет в том, что его слушают и вообще терпят только из великого уважения к его радиоактивным заслугам, период полураспада коих еще далеко не истек; то, что люди сразу скучнели, стоило ему сказать свое первое «э-э…», что через две-три минуты они начинали шушукаться, листать журналы, а то и просто выходили из зала, то, что его слова в газетах переиначивали, сокращали, превращали то в юмор, то в притчу, ранило его – но не останавливало. Он не терял надежды достучаться до людских сердец.

Он старался, как мог, идти людям навстречу, он развивал свои взгляды. Он отказался от идеи возмещения материальных убытков и физического ущерба. Это, пожалуй, было и впрямь слишком – как теперь подсчитать, сколько стоили вырубленные сады, сожженные столицы, взорванные мосты и дредноуты? А главное и вовсе не поддавалось строго научному анализу – как возместить потери в людях?

Хорошо, пусть так. Ошибочная идея, он готов признать. Но само душевное движение навстречу друг другу, само порывистое глобальное «простите за все-все-все» – оставалось неотменяемо. Без него нельзя было обойтись, нельзя было строить общее будущее. Нельзя. Водородная смерть висела над головами.

Несколько раз с Мордехаем пытались поговорить то коллеги, то представители местного раввината, а однажды даже настоятель Иерусалимского храма Конфуция попросил о встрече. И все в один голос, хоть и разными словами, пытались уговорить его умерить свой пыл. Наверное, их подсылали власти.

Старый друг, тоже физик, только лазерщик – они знакомы были с детства и учились вместе в Александрии, и не счесть было общих воспоминаний о том, как ожесточенно и чудесно они спорили, чертя формулы прямо на земле или на асфальте у берегов то Яркона, то Нева-хэ, – не сдержавшись, тряся у Мордехая перед носом волосатым суставчатым пальцем, закончил свои увещевания криком: «Благодари Бога, что ты пока всего лишь смешон! Если тебя начнут слушать, ты окажешься страшен!» Мордехай тихо, но твердо велел ему уйти и навсегда отказал от дома.

Постепенно к Ванюшину потеряли интерес. Дескать, мало ли на свете чудаков? Есть и посмешнее… Он сразу ощутил эту перемену. Но оставался непреклонен. Когда он требовал прекратить испытания, его тоже долго не слушали – но он победил. Победит и на этот раз. Просто нельзя отступать.

Семнадцатого элула это произошло. Меньше двух седмиц оставалось до начала изнурительной череды праздников тишрея[56]56
  Седьмой месяц еврейского лунного календаря. Он, пожалуй, наиболее обилен на праздники: здесь и Новый год (Рош ха-Шана), и Судный день (Йом-Киппур), и праздник Кущей (Суккот). К сожалению, подробное их описание намного превышает допустимый объем подстрочного комментария.


[Закрыть]
– Рош ха-Шана, Йом-Киппур, потом шутовской Суккот… Сам Мордехай никогда не понимал, зачем их столько и что с ними делать. Праздники только отвлекали. Когда-то давно, когда он был еще не один и было с кем шутить и смеяться, Мордехай, если его спрашивали, где и как он собирается проводить тот или иной праздник, отвечал, смущенно улыбаясь и чуть склонив голову набок, модной в ту пору в стране фразой: «Отмечу его новыми трудовыми победами…» Теперь шутить стало не с кем, но по сути ничего не изменилось. Однако Мордехай с пониманием относился к человеческим слабостям, и его совсем не удивило, что в доме культуры, где он выступал с очередной лекцией, собралось совсем мало слушателей. Уставшие от летней жары и работы люди уже начинали предвкушать долгую веселую суету, даже начинали готовиться помаленьку, и им было не до высоких материй. Когда он закончил, ведущий, который, к радостному удивлению Мордехая, не заскучал, а слушал внимательно и даже, похоже, сопереживая, спросил:

– Но как вы себе все это представляете?

– Э-э… – ответил Мордехай.

И в этот момент в третьем ряду слева резко поднялась уже немолодая, скромно и строго одетая женщина с яркими большими глазами («Какая красавица!» – успел потрясенно подумать Мордехай) и чуть хрипло проговорила, смерив ведущего взглядом:

– Простите, но не могу смолчать.

После этого она глядела уже только на Мордехая.

– По-моему, вы делаете большую ошибку. Вы великий ум, но то, что вы предлагаете, обобщенно, как ваша физика. Мы так не можем. Люди вообще, народы вообще, покаяние вообще… Чтобы кто-то что-то почувствовал, вы должны говорить конкретно: кто, в чем, когда. Да, так вы, возможно, наживете себе врагов. Но лишь так у вас и единочаятели появятся. Люди мыслят и тем более чувствуют очень конкретно, Мордехай Фалалеевич… Очень конкретно. Они не могут переживать из-за абстракций. Вы будто какую-то теорию гравитации нам рассказали. Отсюда получаем, следовательно, путем несложных расчетов легко убедиться… И при этом хотите, чтобы сердце у меня сжималось, будто речь идет о моих собственных детях. Так не бывает.

– Представьтесь нам, пожалуйста, – сказал ведущий, обрадованный, что речь уважаемого ученого не пропала втуне и вот-вот, похоже, завяжется сообразное обсуждение. И можно будет отчитаться, что мероприятие прошло успешно…

– Магда, – с привычной небрежностью произнесла женщина. По залу разошелся удивленный шепоток, и головы заколыхались – так расходятся круги по воде. Будто нездешнее имя было камнем, и она легко, играя, как девчонка, кинула его в снулый пруд.

Над Мордехаем открылось небо – и с той стороны рухнул ослепительный свет.

4

В старом Яффо нет ни великих древностей, ни знаменитых святынь – но это один из самых уютных и живописных уголков битком набитого святынями и древностями Иерусалимского улуса. Лет тридцать назад городские власти снесли самые старые и ветхие строения, тихо догнивавшие в течение, пожалуй, века, а то и более, – и построили городок художников и поэтов. Здесь почти нет жилых домов – только мастерские, только лавки, только музеи, только кафе и закусочные на любой вкус – закрытые и под тентами на вольном воздухе, обычные, рыбные и вегетарианские, кошерные и некошерные, такие, где можно курить, и такие, где курить ни в коем случае нельзя, такие, где предпочитают европейскую граппу, и такие, где души не чают в простом нашенском эрготоу… Чтобы подчеркнуть особость этого места, узенькие улочки, игривыми змейками вьющиеся меж домами, городские архитекторы решили назвать просто буквами ютайского алфавита – и это, хотя поначалу озадачило многих, оказалось весело; только пришлось чуть ниже и малость мельче голубых керамических алефов и гимелов на стенах повторить чтение каждой буквы ханьской фонетической азбукой чжуиньцзыму, чтобы не смущать и не обижать тех гостей города, кто не знаком с ивритом.

Для знатоков, коим ведомо, что символизирует у ютаев та или иная буква, путешествия наугад по этому удивительному местечку превратились в род гадания по «И цзину», в игру с судьбой; а люди поприземленней, напротив, споро принялись творить уже новые обычаи и легенды. Например, у молодых выпускников Высших курсов КУБа – Комитета улусной безопасности (в народе работников КУБа звали кубистами, знаки различия на их парадных мундирах – кубарями; а когда кто-либо, уже безотносительно к роду деятельности, ухитрялся с блеском решить запутанную и, тем паче, острую ситуацию, проявив и хитроумие, и такт, – про того говорили обычно: в кубистической манере сработал…) – вошло в обыкновение после официального торжества присвоения первого звания фотографироваться и выпивать по рюмке горькой перцовой настойки «Гетьман» на углу улиц «Шин» и «Бет»; не всякий старожил мог вспомнить, откуда взялась эта традиция.

А было так: еще в шестьдесят седьмом году прошлого века пятеро недавних курсантов, гуляя по Яффо и пытаясь выветрить из буйных голов хмель торжественного застолья, набрели здесь на картинную лавку, в витрине коей была, как нарочно, выставлена весьма недурная копия написанной на библейский сюжет картины знаменитого ордусского живописца Налбантели «Мордехай предупреждает Артаксеркса о заговоре»[57]57
  Есф. 1:1. О «Книге Есфири» (Эстер) еще пойдет речь впереди, поэтому здесь переводчики сочли развернутый комментарий неуместным.


[Закрыть]
. Картина показалась выпускникам столь подходящей к случаю, что они принялись фотографировать друг друга на ее фоне, а потом, вконец утомившись и не имея ни сил, ни времени бежать до ближайшей винной точки и купить что-либо для подкрепления сил, объяснили ситуацию владельцу картинной лавки. Владелец, пожилой усатый араб, давно уже с добродушной и понимающей улыбкой наблюдавший из дверей за полными задора и, можно сказать, вдохновения действиями новоиспеченных офицеров, по-отечески кивнул и удалился в прохладную глубину. Как на грех, ничего у хозяина, истого и потому непьющего мусульманина, не было, кроме загодя припасенной на случай нежданного прихода друзей из ближайшей станицы бутылки горького «Гетьмана»…

Давно уж продана та картина, давно уже в раю тот араб, а лавкой владеет его третий сын, – но обычай жив, и каждый год юные шомеры[58]58
  Шомер (ивр.) – страж.


[Закрыть]
улуса, прослушав положенное количество сообразных торжественной церемонии речей руководства, покупают потом с десяток бутылок «Гетьмана» и с новейшими цифровыми камерами спешат на угол улиц «Шин» и «Бет»…

Справа от этого примечательного места улочки, едва не сойдясь в пучок, обрываются, выводя на открытое, мощенное крупным булыжником пространство, за которым – уже море. Отсюда открывается великолепный вид. Здесь очень много зелени. Тщательно подстриженная трава всегда густа и свежа, пальмы, миртовые и лавровые деревья пружинисто колеблют свои темные лакированные кроны – и полным-полно цветов. Это так называемый Абрашечкин садик.

Легенда утверждает, что он назван в честь Аб Рама, первоютая[59]59
  В том отрывке двадцать третьей главы «Лунь юя», который взят в качестве эпиграфа к данному тому, так же как и в самих текстах Х. ван Зайчика, евреи, естественно, называются «ютай». В переводе эпиграфа переводчики позволили себе перевести это слово по смыслу, не оставляя его, против обыкновения, в ордусском варианте, ибо стремились не обременять читателя с первой же страницы повествования сложными лингвистическими комментариями.


[Закрыть]
Цветущей Средины, одного из лучших учеников великого Конфуция. Вместе с Му Да и Мэн Да он скрасил нелегкие последние годы жизни Учителя, когда тот, потерпев окончательное поражение на поприще чиновной службы, взялся итожить прожитое. Двадцать третья глава «Лунь юя» кратко, но образно описывает, с каким тщанием ухаживал Аб Рам за своим крошечным садиком в Цюйфу и как приветливо принимал он под персиковым деревом своих однокашников. Те, возвращаясь с рисовых полей, каждый вечер проходили мимо, и Аб Рам, ежели только не был погружен в созерцание иероглифа «жэнь»[60]60
  Об иероглифе жэнь см. Приложение 2.


[Закрыть]
или изучение древних изречений на бамбуковых дщицах настолько, что забывал о времени и о том, что вот-вот у калитки пройдут друзья, обязательно приглашал их выпить бодрящего зеленого чаю после целого дня на жаре – а гости, уходя уже в сумерках, отдавали не имевшему своей земли соученику толику риса или полсвязки вяленого мяса, кланялись и приговаривали: «Спасибо, Абрашечка!»

К сожалению, ни в источниках, ни в легендах ни слова не говорится о том, каким ветром занесло Абрашечку на противуположный край Евразии. Но разве это важно? Важно, что есть сад…

А над самым морем прилепился небольшой уютный ресторанчик «Аладдин». С его нависшей над водной ширью открытой площадки – всего-то в пять столиков – весь новый Яффо как на ладони. Вечерами здесь особенно красиво – благоуханный воздух, голубая бездна небес, ошеломляющий разлет моря, небрежно расчерченного текучими линиями волн, влет озаренные закатным солнцем корпуса здравниц и домов отдыха, привольно раскинувшихся вдоль всего яффского лукоморья… А если взять еще толику сладкого вина!

Здесь они впервые поужинали вместе.

Впоследствии Мордехай никогда не мог вспомнить, о чем они тогда, в «Аладдине», говорили. Это было поразительно: день он помнил, помнил час, помнил едва ли не по минутам, как Магда впервые обратилась к нему, как они вышли из дома культуры, как набрели, беседуя, на прикрытый цветами, словно бы потайной, только для избранных, вход в «Аладдин» – три ступеньки вниз, в прохладный полумрак, потом направо… А вот о чем они проговорили весь вечер – память не сохранила. Наверное, потому, что говорили обо всем сразу – и даже не в темах было дело, и даже не в словах… Просто у Мордехая не было чувства, что он говорит с другим человеком.

Он будто говорил с самим собой.

Только с более умным… нет, не так. Не выше или ниже, не более или менее… Просто словно бы в его собственном мозгу – или душе – открылся некий совершенно иной, новый регистр, открылась огромная неизведанная область, полная света, и отчетливо стали видны таившиеся в ней до поры до времени миры. Это был он сам, именно он… Это была часть его самого, которой ему недоставало всю жизнь и которую он наконец случайно нашел. У него открылись глаза. Это были его собственные глаза – но еще утром они были закрыты, а теперь открылись. С ним уже случилось такое однажды, когда он увидел обожженного ястреба в степи.

Магда говорила ему то, что он преступно не сумел и не успел сказать сам.

Он, пожилой кабинетный тяжелодум, еще только рот открывал, пытаясь найти точные и понятные слова, – а она уже говорила их. Точнее, понятней, резче…

Она очень много курила, и он, всегда ненавидевший этот маленький, но вредный порок, с изумлением понял вдруг, что ему нравится запах табачного дыма.

Вечером он записал в дневнике, который от случая к случаю вел: «Это удивительная женщина. Как точно и ясно она мыслит! Как верно ухватывает главное, изначальное, с чего только и можно приступить к делу всерьез, не на словах, а конкретно. Я восхищаюсь ею. Столько перенести – и сохранить ясность ума, горячность чувств, обостренное представление о справедливости и несправедливости…

Я люблю ее. Я хочу, чтобы она стала моей женой».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю