Текст книги "Дело непогашенной луны"
Автор книги: Ван Зайчик Хольм
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 28 страниц)
Нил в ответ лишь похлопал Измаила по спине маленькой и узловатой, похожей на волосатый коричневый комочек, ладошкой.
Раби Нилыч тактично кашлянул, смирно стоя с пледом в руках. Нил обернулся к нему:
– Хочешь сказать, что мы опаздываем? Раби Нилыч уклончиво опустил глаза.
– Без нас не начнут, – сказал Нил Рабинович, но, сказавши веское слово, тут же уперся руками в подлокотники и стал осторожно оседать обратно в свое кресло.
Когда патриархи обосновались наконец на отведенных им местах, водитель и Раби Нилыч завезли в чулан «лимуцзиня» на время переезда опустевшее колесное кресло, а потом торопливо расселись. И повозки вновь двинулись, теперь уже чтобы покинуть город и по широкому тракту номер один устремиться в столицу.
Все молчали – и от волнения, и от почтения. Как и следовало ожидать, молчание смогли нарушить лишь старцы – вновь раздались их немощные, но полные покоя и достоинства голоса. Богдан прислушался.
– Вон, видишь, лопоухая голова на переднем сиденье?
– В очках? Вижу.
– Это муж моей внучки…
– Какой молодой.
– Тридцать пять.
Поразительно, что старый Кормибарсов, оказывается, более-менее помнил возраст Богдана. Он ошибся совсем пустяшно.
– Совсем мальчик.
– Хороший мальчик. Хочет всем только добра.
– Не перестарается?
– Вряд ли. Истый православный конфуцианец. Знает, что значит золотая середина…
– Пф! Конфуцианец… Не очень-то я доверяю всем этим новомодным течениям. Вот в наше время…
Среднее поколение почтительно молчало.
Водитель коротко покосился в сторону Богдана; в глазах его прыгали веселые чертики, и минфа подумал, что тот понимает, о чем беседуют старцы. Оставалось лишь сделать каменное лицо и любоваться дорогой.
А любоваться было чем. Повозки с немыслимой быстротой неслись на восток, помаленьку поднимаясь все ближе к небу вместе со всею равниной. Там, в вышине, среди зеленых от древесного рукоделья гор, ждал Иерусалим.
Иерусалим! Как много в этом звуке для сердца русского слилось!
Когда Богдан, отрешившись от благоговейных христианских предвкушений, снова прислушался, старцы продолжали беседовать, но поначалу Богдан не понял сути их речей.
– …Вы самый лучший народ из всех, какие возникали среди людей: повелеваете доброе, запрещаете худое и веруете в Аллаха[105]105
Коран. «Семейство Имрана», аят 105.
[Закрыть], – говорил Измаил.
– Если ты, когда перейдете за Иордан, будешь слушать гласа Господа Бога твоего, тщательно исполнять все заповеди Его, которые заповедую тебе сегодня, то Господь Бог твой поставит тебя выше всех народов земли[106]106
Втор. 28:1.
[Закрыть], – отвечал Нил.
Оба удовлетворенно захихикали.
– Правоверные! – сказал потом Измаил. – Не входите в дружбу ни с кем, кроме себя самих: они непременно сведут вас с ума; они желают того, чтобы погубить вас. Вот вы – вы любите их, а они вас не любят; вы веруете во все Писание, и когда встретитесь с ними, то и они говорят: «мы веруем»; когда же бывают у себя наедине, от гнева на вас грызут персты. Если случится с вами что-либо хорошее, это огорчает их, а если постигнет вас что-либо огорчительное, они радуются тому[107]107
Коран. «Семейство Имрана», аяты 114-116.
[Закрыть].
Нил чуток поразмыслил и ответил:
– Если будет уговаривать тебя тайно брат твой, сын матери твоей, или сын твой, или дочь твоя, или жена на лоне твоем, или друг твой, который для тебя, как душа твоя, говоря: «пойдем и будем служить богам иным, которых не знал ты и отцы твои», то не соглашайся с ним и не слушай его; и да не пощадит его глаз твой, не жалей его и не прикрывай его, но убей его; твоя рука прежде всех должна быть на нем, чтоб убить его, а потом руки всего народа; побей его камнями до смерти[108]108
Втор. 13:6-11.
[Закрыть].
– Сражайтесь на пути Аллаха, – сказал Измаил, – с теми, которые сражаются с вами. Убивайте их, где ни застигнете[109]109
Коран. «Корова», аяты 186-187.
[Закрыть]. – Помедлил и для пущей вескости добавил: – Если они отворотятся, то берите их, убивайте их, где ни найдете их, и не избирайте из них себе ни друга, ни покровителя[110]110
Там же. «Жены», аят 91.
[Закрыть].
– Слушай, Израиль, – едва дождавшись, когда друг договорит, ответил ему Нил, – ты теперь идешь за Иордан, чтобы овладеть народами, которые больше и сильнее тебя. Знай же ныне, что Господь, Бог твой, идет пред тобою, как огнь поядающий; Он будет истреблять их и низлагать их пред тобою, и ты изгонишь их, и погубишь их скоро[111]111
Втор. 9:1-8.
[Закрыть].
Пожалуй, только зная друг друга более полувека, пройдя вместе и огонь, и воду, и медные трубы, можно было позволить себе столь утонченное развлечение. Но патриархи веселились, как дети. Голоса их звенели озорно и молодо.
– Итак, – сказал Нил, – обрежьте крайнюю плоть сердца вашего и не будьте впредь жестоковыйны; ибо Господь, Бог ваш, есть Бог богов и Владыка владык, Бог великий, сильный и страшный, Который не смотрит на лица и не берет даров, Который дает праведный суд сироте и вдове, и любит пришельца, и дает ему хлеб и одежду. Любите и вы пришельца, ибо сами были пришельцами в земле Египетской[112]112
Втор. 10:12-19.
[Закрыть].
– Помните, – немедленно подхватил Измаил, – благодеяние Всевышнего: когда вы были врагами между собою, Он сдружил сердца ваши и вы, по благости Его, сделались братьями; в то время, как вы были на краю огненной пропасти, Он отвел вас от нее[113]113
Коран. «Семейство Имрана», аяты 98-99.
[Закрыть].
– Сладок друг сердечным советом своим, – мягко сказал Нил. – Не покидай друга твоего и друга отца твоего, и в дом брата твоего не ходи в день несчастья твоего: лучше сосед вблизи, нежели брат вдали[114]114
Прит. 27:9-10.
[Закрыть].
– Мир есть доброе дело, – согласился Измаил. – Своекорыстие постоянно в душе людей; но если вы благотворительны и благочестивы, то Аллах ведает, что делаете вы[115]115
Коран. «Жены», 127.
[Закрыть].
– Когда поселится пришлец в земле вашей, – сказал Нил, – не притесняйте его: пришлец, поселившийся у вас, да будет для вас то же, что туземец ваш; люби его, как себя; ибо и вы были пришельцами в земле Египетской[116]116
Лев. 19:33, 34.
[Закрыть].
– Это уже было, – безапелляционно отмел Измаил. – Повторяешься. Чувствуешь? Коран добрее.
Нил чуть помедлил.
– Зато ютаи сами по себе добрее, – просто парировал он.
И опять оба захихикали, судя по всему, страшно довольные встречей, друг другом и изысканной беседою.
«Как это хорошо и правильно, – думал Богдан, – что в священных книгах по любому поводу написано столько разного. Никогда не встретишь однозначности. Всегда найдешь взаимоисключающие предписания. Можно подыскать божественные оправдания любым побуждениям, благородные мотивы самым разным поступкам. Но это вовсе не изъян! Те, кто ищет в текстах противуречия и глумится над ними, – глумится на самом деле над уважением Неба к человеку, потому что именно этими противуречиями и дается свобода воли. В том-то и отличие Писаний от, скажем, простенького софта, а того, кто создан по образу и подобию Божию для самостоятельной и ответственной жизни, – от ноутбука, который Бог наскоро пристроил у себя на коленях, чтобы набросать письмецо соседнему Всевышнему… Важно, что человек пишет сам, своей рукой».
А пока он размышлял столь возвышенно и благочестиво, повозки, плавно следуя бережным поворотам тракта, вьющегося среди пологих зеленых гор, приближались к самому священному городу на Земле; торчащие в стороны серебряные рога зеркал заднего вида расчесывали чистый здешний воздух, и тот вполголоса пел от удовольствия.
Иерусалим,
Йом ха-Алия, 12-е адара, день
Официальные мероприятия всегда были тяжки для Богдана, и, зная это свойство своего характера, он смолоду страшился карьерного роста, вполне здраво отдавая себе отчет в том, что чем выше должность, тем более долги и часты церемониальные сидения, с нею связанные. Если бы ему дали просто побродить весь день по святому городу… Но увы. Повозки лишь чиркнули по дальней окраине Гефсиманского сада, в котором бы помолиться как следует, никого не видя и не слыша; за окнами лишь мелькнули и улетели назад Львиные ворота – за ними начинался Крестный путь, а им пройти бы тихо, молча, вдумчиво, не раз и не два… А уж надвигалось великое празднование великого события с непременно сопровождающей такое дело толпою.
Когда огромный зал стал наполняться, Богдан чувствовал себя просто запечным тараканом, которого зачем-то выволокли на самую середку горницы и булавкою пришпилили на всеобщее обозрение.
Поэтому от следующих нескольких часов у него осталось лишь очень смутное впечатление, слипшееся, как позавчерашняя лапша, в бесформенный синевато-серый ком. Даже созерцание невиданного изобилия великих людей, собравшихся разом в относительно небольшом объеме – в общем-то, лестное всякому нормальному человеку, который сподобился оказаться в то же время в том же месте, – не грело душу, оставив скорее впечатление нескончаемого пролистывания неподъемного фотоальбома, престижного для живущих иллюзорными ценностями взрослых: «А вот, девочки и мальчики, французский президент д'Хомейни, прямо из Виши приехал; а вот похожий на ходячую башню престарелый великий певец Дементиос Русопятос, наверное, петь будет; а вот атаман иорданского козачьего войска при полном параде – глядите, глядите, весь аж звенит, ровно скобяная лавка! Когда его спросили однажды, с какой такой радости козаки потянулись в Иерусалимский улус, в места, где их отродясь не водилось, он лишь ответил сурово: „Козаки булы не тильки завжды, но и усюды!“» А девочки и мальчики украдкой зевают и мечтают о том только, когда же вся эта взрослая тягомотина кончится наконец и вернется живая жизнь, чтобы можно было играть в лапту или в козаки-разбойники на зеленой опушке либо, заведя погромче песенки хоть того же самого Русопятоса, читать на душистом сеновале книжки про пиратов, или космонавтов, или – да! да! в книжке-то это куда как интересно! – про знаменитых иноземных президентов.
Начал приходить в себя Богдан лишь во время торжественного стоячего обеда, именуемого на европейский манер фуршетом. В Иерусалимском улусе многое называлось на европейский манер: сказывалось то, что улус молод, а здешние пожилые подданные вполне еще помнят свое западное житье-бытье, причем – как все, что ушло вместе с юностью и не грозит возобновиться, – помнят с симпатией. После трапезы планировались обзорные проезды по городу, любование балетом «Лебединый исход» и еще какие-то важные ритуалы – всяк мог выбирать себе по вкусу, надлежало лишь заявить о выборе загодя. Богдан и Фирузе решительно выбрали город, а для Ангелины и подавно сомнений не было; как поведала мужу Фирузе, когда они снова повстречались после раздельного проезда в «лимуцзинях», девочка чуть в окно повозки не выскочила, вернее, даже не в окно, а в окна, сразу в два противуположных – когда повозка катила по Дерех ха-Офель (повстречала-таки егоза свою «дерех»!) и на фоне сверкающего праздничной синевою южного неба справа оказалась гора Масличная с золотыми маковками храма Марии Магдалины, а слева – гора Храмовая с огромным золотым куполом мечети Омара… Наверное, только потому, что разорваться пополам не получилось, дочка и осталась на месте, в кабине – два равных по силе позыва в разные стороны погасили один другой. Богдан был бы счастлив пойти с семьей гулять.
Но – могли не пустить дела.
Равномерный гул сотен голосов, обильно сдобренный звяканьем ножей и вилок, хлопаньем пробок и время от времени – тостами, уж не официальными, а междусобойно произносимыми то тут, то там, напоминал рокот загруженной под завязку стиральной машины, в коей время от времени позвякивают о прозрачную крышку застежки ли, забытые ли в кармане порток ключи…
Фирузе с удовольствием кушала (не сама ж готовила – отчего бы и не покушать? Вот когда сама – тогда так у плиты настоишься да напробуешься, что, когда до еды доходит, уже кусок в горло нейдет…); что же до Ангелины, то возбуждение в ее глазах помаленьку сменялось отрешенной мечтательностью: похоже, юная дева уже прикидывала, как окажется в привычной обстановке, среди подруг, и можно будет хвастаться. Представляете, там был сам французский президент, только что из Виши! И Дементиос Русопятос! Все, что, длясь реально, было не более чем занудной выдумкою очень уважаемых, но очень скучных взрослых, – станет тогда сияющим, греющим душу и вызывающим зависть сверстниц и сверстников воспоминанием… Богдан подумал, что, верно, в этом-то и заключен смысл участия в подобных церемониях – если только нет какой-то специальной задачи: встретиться, например, с кем-то очень нужным, до кого добраться либо трудно, либо вовсе невозможно, и в непринужденной обстановке, как бы невзначай, мимоходом, под напитки, переговорить о существенном…
Именно на последнее Богдан и рассчитывал – и, завидев издалека, как Раби Нилыч, держа полупустой бокал крепко, ровно факел, с заметной алкогольной размашистостью обходит оживленно жующие и пьющие группы и направляется к нему, к Богдану, минфа понял, что ждал не зря.
– Ну, как вы тут? – спросил Раби Нилыч. В глазах его искрился благородный градус выпитого.
– Все замечательно, – искренне ответил Богдан. Фирузе, чуть улыбнувшись, лишь кивнула – но ее мягкая благодарная улыбка стоила многих торжественных речей, – А где наши старцы?
– Уединились в дальнем углу, – сказал Раби Нилыч. – Там у них что-то вроде клуба ветеранов образовалось. Еще несколько судьбоносцев той поры к ним примкнуло – и теперь их в двадцать первый век уж не вытащишь… Бойцы вспоминают минувшие дни и храмы, где вместе молились они… – процитировал он, а потом, как человек исключительно добросовестный и не терпящий ни малейших неточностей, ни малейшего, пусть даже невольного обмана собеседника, добавил: – И порознь тоже.
Он приглашающе поднял свой бокал, глянул в глаза Богдану.
– Что пьете, Раби Нилыч? – спросил Богдан.
– «Арарат», разумеется, – задорно сказал Раби Нилыч. – Кто не любит коньячок – тот по жизни дурачок… А ты?
– Ради такого случая – и я, – сказал Богдан. Огляделся в поисках разносчика, но Ангелина его опередила: стремглав бросилась к ближайшему, проходившему шагах в пяти. Остановила его, что-то сказала, потом сказала громче, и ее укоризненный голос отчетливо донесся до умильно ждавших ее взрослых: «Ну что вы такое себе придумали, прер еч разносчик! Это же не мне – это папе!» Уже через мгновение она двинулась обратно – с бокалом лимонада в одной руке и бокалом коньяка в другой. Подошла степенно, как взрослая, и с легким поклоном подала коньяк Богдану.
– Вот спасибо, – сказал Богдан.
– Пейте на здоровье, папенька, – ответила Ангелина. Фирузе, снова улыбнувшись, взяла со стола свой бокал, на донышке которого ярко алел недопитый гранатовый сок.
– Шестьдесят лет… – сказал Раби Нилыч. – Кто бы мог подумать тогда… – и прервал себя. – Ладно, ребята, длинных тостов мы нынче уж наслушались. Давайте так: за следующие шесть тысяч. А там видно будет.
– Давайте, – сказал Богдан. Коньяк в бокале звал. Ангелина, привстав на цыпочки, потянулась своим пузырящимся лимонадным бокалом к взрослым и, глядя на Раби Нилыча, серьезно сказала:
– Ам Исраэль хай.[117]117
Жив народ Израиля (ивр.).
[Закрыть]
Раби Нилыч, наклонившись, очень осторожно, чтобы не повредить банты, погладил своей широкой ладонью Ангелину по голове, а потом прилежно чокнулся с нею. Сказал:
– Воистину хай.
Они выпили – каждый свое. Ангелина гордо стреляла блестящими черными глазищами вправо-влево. Глаза у нее все ж таки были от матери, не славянские. Того и гляди, подрастет и решит быть Фереште…[118]118
«Половина письма была посвящена проблеме выбора имени для малышки. Хотя, казалось бы, все уж было сто раз говорено-переговорено – но вот вспыхнула новая мысль… „Пускай станет Фереште, – писала жена, – ты помнишь, это значит Ангел. И у вас, мой возлюбленный, есть такое же замечательное имя: Ангелина. Мы запишем нашу звездочку в управе Ангелиной-Фереште, а уж как она подрастет, и характер ее установится, и сделается ясно, чья кровь в ней сказалась сильнее, мы с нею втроем решим, ангел какого наречия ей более по душе…“» – Х. ван Зайчик. «Дело незалежных дервишей».
[Закрыть]
– Просьбу я твою выполнил, – без перехода сообщил Раби Нилыч. – Пошли.
Богдан чуть растерянно оглянулся на жену.
– Надолго? – спокойно спросила Фирузе.
– Не исключено, – ответил Раби Нилыч.
– Если что – идите гулять без меня, – сказал Богдан.
И вдвоем с Раби Нилычем они пошли через зал.
С трудом протиснувшись в середину плотной группы, что-то бурно обсуждавшей по-ютайски, Раби Нилыч аккуратно тронул за плечо азартно размахивавшего вилкою – в такт словам – полного человека средних лет, в кипе, с белыми кисточками, свисавшими из-под черного пиджака; тот обернулся, умолкнув на полуслове. Раби Нилыч что-то сказал ему вполголоса (Богдан разобрал лишь собственное имя); человек в кипе внимательно посмотрел на Богдана и кивнул. Щеки его застольно алели, но взгляд был трезвым и острым.
– Это еч Арон Гойберг, – сказал Раби Нилыч по-русски Богдану, – директор КУБа. Прошу любить и жаловать.
– Нинь хао, баоюй тунчжи[119]119
Здравствуйте, драгоценнояшмовый единочаятель (кит.).
[Закрыть], – с безупречной вежливостью произнес Гойберг.
Богдан ответил сообразно и через несколько мгновений с облегчением убедился, что Гойберг владеет ханьским в совершенстве, так что разговор на уровне «дерех тов» или «лапоть щи вкусно» им не грозит; в глубине души он слегка этого опасался.
– Ну, теперь я вас оставлю, – сказал Раби Нилыч и широко улыбнулся. – У вас, как я понимаю, дела. А я на пенсии.
И удалился, явственно озираясь в поисках разносчика.
– Рад, что вы изъявили желание познакомиться, – сказал Гойберг. – Должен признаться, узрев ваше яшмовое имя в списке приглашенных, я испытал то же самое стремление.
– Я лелею ничтожную просьбу, которой, может быть, осмелюсь затруднить вас, оттого и просил Мокия Ниловича нас свести, – ответил Богдан. – Неужели я смогу гордиться тем, что, со своей стороны, окажусь в состоянии чем-либо помочь нефритовому единочаятелю?
– Как знать, – сказал Гойберг. – Если вы не против, давайте отойдем… Может быть, даже уединимся. Вон за теми лаковыми ширмами есть замечательные эркеры, и наверняка заняты не все.
– Почту за честь, – поклонился Богдан. Мимоходом прихватив у ближайшего разносчика по бокалу, они оставили зал. Чинно расселись в удобных светлых креслах напротив друг друга, поставили бокалы на низкий стеклянный столик. Богдан, отстраненно и даже чуть иронично ощущая себя в глубине души героем фильмы про разведчиков, положил ногу на ногу. Странным образом здесь, за прекрасной высокой ширмой, расписанной пионами и фазанами, почти не слышен был гомон и гул колоссального застолья. Акустика помещений дворца явно продумывалась высочайшими мастерами своего дела.
Несколько мгновений длилось молчание. Каждый выжидал. Потом Гойберг взял свой бокал и не спеша пригубил. Богдан последовал его примеру. Оба отставили бокалы одновременно, и два легких стеклянных щелчка, с которыми донца коснулись поверхности столика, почти слились в один.
– Наслышан о вас и ваших удивительных расследованиях… – начал Гойберг.
– …Проведенных исключительно совместно с моим другом и единочаятелем Багатуром Лобо, – тут же уточнил Богдан. – Он всегда демонстрировал исключительные способности к сыску, моя же роль оставалась весьма скромна.
– Именно, – сказал Гойберг. – То есть я имею в виду не распределение ролей, тут возможны разные мнения, и мне до этого нет дела. Я имею в виду совместность. Когда я узнал, что прилетели вы в Ургенч, дабы присоединиться к старцам, не с супругой и дщерью из Александрии, а прямиком из имперской столицы, каковую посетили один, нежданно и без видимых причин, а ваш друг и единочаятель прибыл в улус едва ли не одновременно с вами, и притом вы приехали порознь, как бы не ведая о поездках друг друга…
Богдан непроизвольно хотел прервать кубиста, и, хотя сразу осадил себя, чуткий Гойберг уловил его порыв и вежливо умолк. После короткой паузы он осведомился:
– Вы что-то хотели сказать, единочаятель Оуянцев-Сю?
– Да, хотел, – произнес Богдан. – Так получилось, увы, что в последнее время мы редко виделись с ечем Лобо и действительно не знали о поездках друг друга. Ханбалык я очень люблю, с ним у меня связаны личные воспоминания – вот и воспользовался случаем, чтобы слетать на денек. Отпуск… А то, что мы с Багом оба здесь, выяснилось лишь вчера, и для обоих это оказалось сюрпризом. Приятным сюрпризом, должен сказать. Еч Лобо не имеет счастья быть в родстве или, как ваш покорный слуга, в свойстве с лицами, роль коих в образовании досточтимого улуса столь велика, поэтому он не был зван на празднество официально. Но посетить один из улусов Ордуси в день его торжества, полюбоваться великолепным праздником и принять в нем посильное неофициальное участие – что может быть естественней для доброго подданного?
– Да, – чуть помедлив, согласился Гойберг. – Это, разумеется, так. Вы, возможно, и не представляете себе, какая это головная боль для безопасности – такие праздники.
– Праздники всегда связаны с лишними хлопотами, – пожал плечами Богдан. – Но и радость от них неизмерима.
Гойберг сцепил пальцы.
– Хорошо, – сказал он. – Возможно, я не совсем верно начал. Я хотел сказать лишь, что прекрасно помню статьи основного закона, относящиеся до разделения полномочий. Закон для меня свят. Закон для всех для нас свят, может быть, вы это знаете – мы люди Закона. Дело в том, что мы здесь и так на довольно странных правах – у себя дома и все же в значительной степени в гостях. Приглашены из милости…
– Вы так это расцениваете? – удивленно поднял брови Богдан.
– А как еще это можно расценивать? – тоже с искренним удивлением отозвался Гойберг. – Впрочем, я не ропщу. Роптать было бы достойно лишь религиозного фанатика, а я таковым, смею надеяться, – он вежливо улыбнулся, но глаза его остались холодны, – не являюсь. Шестьдесят лет назад это было наилучшим выходом, выбором наименьшего из многих зол. Но получить землю, обещанную тебе Богом, из рук всего-то лишь чиновников имперской администрации – это, согласитесь… Впрочем, вам, вероятно, трудно понять. Вашему молодому народу, я имею в виду. Две тысячи лет ожидания – это… – Он повел рукою, не в силах, возможно, подобрать соответствующего ханьского слова сразу, да так и не договорил, но лишь взялся за свой бокал и сызнова пригубил. Богдан ждал продолжения, не сделав ни малейшего движения, чтобы составить Гойбергу компанию. – А потому ко всем нашим прерогативам, вообще ко всему, что основным законом оставлено в ведении улусных властей, я отношусь с особым трепетом. С особым. Мы рады гостям, особенно столь известным и столь человеколюбивым, как вы, драгоценный преждерожденный Оуянцев-Сю, или ваш друг и единочаятель Лобо. Но поймите меня правильно… Если праздник – для вас всего лишь предлог и вы приехали сюда для проведения некоего тайного расследования – я это скоро узнаю. И если так, буду вам всячески препятствовать. Во всяком случае, покуда вы не уведомите о расследовании власти улуса по официальным каналам и не попросите официально же о содействии. Простите за откровенность, драг прер еч.
Гойберг умолк.
Богдан помолчал, а потом с облегчением вздохнул и широко улыбнулся.
– Господи, – проговорил он, – святые угодники! Вот что вы подумали! Неужели у нас такая репутация?
Он потянулся к бокалу, поднял и приглашающе качнул им в сторону собеседника. Гойберг смотрел недоверчиво, но после едва уловимой заминки взял свой.
– Давайте выпьем, – сказал Богдан, – за то, чтобы все наши профессиональные усилия всегда приносили плоды.
– Я не против, – выжидательно проговорил Гойберг. Они чокнулись и сделали по глотку.
– Мы приехали с ечем Лобо совершенно независимо, но относительно меня вы правы, я действительно веду расследование, – сказал Богдан. Гойберг встрепенулся и хотел сказать что-то, но Богдан, не дав ему вклиниться, продолжил: – Назвать его можно так: приручение идеалов.
– Что? – растерянно спросил Гойберг.
– Или, может быть, лучше даже: разминирование… – задумчиво проговорил Богдан. Поправил очки. Помедлил. – И поскольку я сейчас в отпуске, то и веду это расследование на свой страх и риск, совершенно неофициально. Потому и не мог официально вас о чем-либо предупредить. Неофициально же я как раз собирался все вам рассказать и даже попросить о содействии. Именно потому я и просил Мокия Ниловича нас познакомить.
– Почтительно внимаю драгоценному единочаятелю, – сказал Гойберг, глядя на Богдана внимательно и оценивающе.
– Вы, вероятно, знаете, что я возглавляю службу этического надзора Александрийского улуса, – сказал Богдан. – Не внешнюю охрану, и даже не внутреннюю, как вы, – но цензорат. В этом есть своя специфика. По долгу службы меня более всего интересуют не преступления, и даже не наказания, а мотивации. Не мотивы преступлений, а мотивации поведения, оказывающегося даже для самого человеконарушителя – неожиданно человеконарушительным. Разрушительным. Понимаете?
– Предпочту послушать еще, – сказал Гойберг, улыбнулся уже без прежнего ледка и откинулся на спинку кресла. Судя по всему, беседа шла не так, как он предполагал. Впрочем, и Богдан предполагал совсем не то; но минфа заранее решил, что, если дойдет до настоящего разговора, постарается быть максимально откровенным – настолько, насколько вообще можно быть откровенным без риска, что тебя не поймут совсем.
– Мотивы обычных человеконарушений просты и немногочисленны, как инстинкты. Зависть, ревность, корысть, ненависть… Это ужасно, но понятно. И наказание в подобных случаях – правомерно. Оно не вызывает протеста у того, кто вынужден наказывать. Но… – Богдан помолчал, потом проговорил задумчиво: – Но в мире есть иные области… – вздохнул. – Любовь, справедливость, бескорыстие, самопожертвование, стремление к добру… Тоже, в общем-то, не так уж много – по пальцам перечесть. Без них человек – не человек… даже не животное. Хуже. Гораздо хуже. У него есть разум, а значит – осознание своей неповторимости и высшей ценности для самого себя. Разум подавляет все общественное и усиливает все частное. Весь мир для меня! Если не запереть эту дорожку идеалами, она далеко может завести… И вот Господь послал человеку идеалы. Но сатана постарался, чтобы и они тоже могли завести далеко, порой – много дальше, чем простая корысть. И это ужасающе несправедливо! Человек хочет как лучше, хочет только добра – и разрушает, разрушает, разрушает… Видеть такое нестерпимо для благородного мужа, ведь правда?
Гойберг покусал губу, потом даже почесал затылок – но так и не ответил.
– И второе, – продолжал минфа. – Животное просто выхватывает, если может, кусок у другого. Но человек строит целые теории, чтобы оправдаться, – и сам в них потом верит! Мол, то, что я делаю – торжество справедливости, предел заботы о ближнем… А это особенно отвратительно. Идеалы должны оставаться там, где им положено – на небе, среди путеводных звезд, чтобы никто не смел и не имел возможности оправдывать ими свои простые мотивы: зависть, ревность, корысть, ненависть…
– Интересными вещами вы там занимаетесь, – сказал Гойберг задумчиво.
– Я ими и здесь занимаюсь, – улыбнулся Богдан. – И только в свободное от работы время. Мне хочется написать большую книгу… исследование… Расследование. Для Ордуси это очень важно. Именно для Ордуси. Мы все… пусть разными религиями… нацелены на высокие цели. Для одних эта нацеленность менее важна и осознанна, для других – более. Но несомненно то, что Ордусь без этого жить не может. Стало быть, положения, когда стремление к благу приводит к беде, именно для нас особенно губительны.
– Вы всерьез полагаете, что человека можно улучшить? – печально спросил Гойберг, внимательно глядя на Богдана.
– Господи, да мы только этим и занимаемся всю свою историю, – ответил минфа. – Циник может сказать, что мы не очень-то преуспели, но это же не так! Если попытаться представить себе нравственность пятитысячелетней, скажем, давности – волосы дыбом встанут! Вам ли, человеку закона Моисеева, этого не понимать!
Разговор становился заунывно серьезным, и надо было это как-то прекратить. Богдан снова поправил очки и улыбнулся своей неяркой, беззащитной улыбкой.
– Во всяком случае, как говорил Учитель, весь эрготоу в Поднебесной не выпьешь и всех наложниц в одинаковой степени не ублажишь – однако стремиться к этому благородный муж обязан в силу морального долга[120]120
У Х. ван Зайчика тут употреблен термин «и», что в данном случае мы переводим как «моральный долг»; между тем и – одно из основных и достаточно комплексных понятий конфуцианской этики – переводится по-разному: справедливость, долг, требования морали, верность, честь и пр. И на самом деле понятие «и» все это действительно в себя включает.
[Закрыть].
Гойберг вежливо улыбнулся.
– Но ведь прирученный идеал, – сказал он потом, – то есть идеал, из которого вынуто беззаветное стремление и самому за него костьми лечь, и других положить, – это уж не идеал, еч Богдан, а так… Красивая болтовня. И даже хуже болтовни. Именно тогда он и становится подручным средством для оправдания собственных низких мотивов… С ним можно сделать, что хочешь, вывернуть так и этак. Не ты для него, а он для тебя. А покуда ты для него – ты за него кому угодно кровь пустишь и будешь чувствовать себя героем, даже когда все окрест будут звать тебя просто убийцей.
Богдан подобрался.
– Положа руку на сердце, стал ли для вас, драг еч Арон, красивой болтовней ютайский идеал с тех пор, как вы уже не хотите лить ради него кровь, скажем, древних филистимлян?
Лицо Гойберга, размякшее и подобревшее было от коньяка и приятной отвлеченной беседы, похолодело. Чуть прищурившись, директор КУБа долго смотрел на Богдана исподлобья – и то ли не хотел отвечать, то ли не знал, что ответить.
– Нет, – ответил за него Богдан. – Не стал. И очень хорошо. Но почему же вы столь худого мнения об остальных идеалах?
Гойберг перевел дух и снова откинулся на спинку кресла.
– Где же, если воспользоваться вашей, еч Богдан, метафорой, у идеалов тот запал, который вы хотите обезвредить?
Вопрос был не в бровь, а в глаз.
Только от души можно отвечать. Только через собственную боль можно что-то понять самому и что-то объяснить другим. Только.
– Вот представьте, – проговорил Богдан. – Я женат на хорошей женщине. Однако она очень далека от моего… ну… юношеского идеала. Жизнь идет, мы помаленьку притираемся друг к другу, помаленьку друг друга воспитываем, – но изменения пренебрежимо малы относительно тех принципиальных отличий, которые существуют между нею, реальной, настоящей, обыденной – и тем образом, о котором я грезил, скажем, в старших классах школы. Что можно сделать? Можно бросить семью и уйти шататься по свету в поисках своей сильфиды. Кажется, в Талмуде – поправьте меня, если я перепутал, – написано: «Сам алтарь роняет слезы, когда муж разводится с женою своей…» Греха тут не оберешься, по чьим только, как говорят, постелям не набарахтаешься… Если Господь сподобит, может, и встретишь в конце концов, кого искал – да только сам к тому времени таким станешь, что мимо пройдешь, не заметив… Но это, во всяком случае, честно. По-людски. Еще можно успокоиться, идеал лелеять в душе, а семью лелеять в мире сем – и быть благодарным судьбе и жене, если в ней порой, время от времени, проскользнет хоть что-то, напоминающее твою былую грезу. Кто-то скажет, что это малодушие, кто-то скажет, что – мужество… Во всяком случае – и это по-людски. Но еще можно, простите, привязать жену, скажем, к трубе отопления и начать что было сил сечь хлыстом и приговаривать при этом: будь не такая, как ты есть, а такая, как мне мечталось! Вот где, по-моему, грань. И пусть тот, кто ее перешел, не удивляется, когда потом его будут судить уже как обыкновенного уголовного человеконарушителя. Пусть не говорит с удивлением: я не из корысти, я хотел, чтобы она стала лучше, я добра ей желал, я стремился ее усовершенствовать… Нет. Он всего лишь преступник. – Богдан помолчал, поправил очки. – Если мой идеал не манит никого, кроме меня, – стало быть, только мне с ним и мучиться… Только так – честно и по-людски. Потому что для того, кто этого идеала не хочет, но кому он начинает грозить, он уж не идеал, а пугало…