Текст книги "Сны Единорогов (СИ)"
Автор книги: Дэйнерис
Жанры:
Классическое фэнтези
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц)
Белое пятно, заманивающее удочкой подводного удильщика, долго не приближалось, долго колебалось в одной и той же плоскостной точке, вселяя страх набрести в итоге на мираж, хитрую иллюзию, заводящую в жерло смеющейся трубчатой паутины.
Мальчик с нависшим над спиной призраком уходящего времени продолжал ступать дальше, ускоряя и ускоряя шаг, пока ноги не перешли на неровный запинающийся бег. Но вот, когда паника почти полностью подчинила его себе, свет, трепыхнувшись, внезапно приблизился, брызнул в глаза, охватил худую обессиленную фигурку, погружая в изощренную белоснежную мглу.
Валет, беззащитный и незрячий, выпростал вперед свободную руку, торопливо сбавив ход; шаги потонули в чем-то мягком, густом, рясково-рунном, но льющийся в лицо свет был столь ярким, что терзал даже сквозь плотно зажмуренные веки, не давая разобрать ничего. Испуг вновь завладел всем забившимся мальчишеским существом; сердце, истончающееся с каждым отстукнувшим мгновением, заколотилось подбитой птахой…
Следующий же шаг едва не стал для Валета последним.
Лишь чудом успел он ухватиться пальцами за вынырнувшую из пустоты опору, лишь чудом не рухнул в поджидающий скат оборвавшегося коридора, переломав на ступенях кости да разбившись о твердый гранитный пол. Коробка от толчка пошатнулась, выскользнула из руки и с отраженными от стен ударами покатилась, подпрыгивая, вниз.
Валет, в ледяном ужасе вскричавший, позабывший о рычащем тигрином свете, распахнул глаза, бросившись следом за коробкой прежде, чем хоть что-нибудь заметить и понять.
Ступенька за ступенькой сбегал он по лестнице, ведущей в темень первого этажа, ступенька за ступенькой нагонял подскакивающую в воздухе коробку, обещавшую вот-вот угодить в провал между столбцами перил.
Свет, отпрянувший вместе с отвернувшимся детским страхом, рассеялся, поднявшись, под высоким потолком, окутанным млечно-простынной дымкой.
За спиной, чем дальше мальчик забегал, тем истошнее доносились пробуждающиеся скрежещущие звуки, что-то колотилось, царапалось, бухало одной деревянной колодкой о другую. Плакало и трещало мириадами крошечных дыр, точно от растерзанной в клочья хлопчатой тряпицы.
В какой-то момент лестница, глухо охнув, подчинившись кому-то еще, прогнулась под чужой надавившей поступью, но Валет не заметил и этого.
На самом краю перехватил он влажными от волнения пальцами драгоценную коробку, на самом краю притянул ту обратно к себе, крепко-крепко зажимая возле груди. На самом краю дозволил взмыленному телу мимолетную передышку…
Прежде чем осознал, что был здесь не один.
Тяжело и неповоротливо, выныривая из одного кошмара и тут же с головой погружаясь в другой, Валет обернулся, держась непослушной рукой за матовый изгиб деревянных поручней. Глаза его отчаянно шарили по стенам, ступеням, скрытому туманом потолку, сереющему далеко внизу полу, но не находили ровным счетом ничего: дом по-прежнему представлялся пустым…
Представлялся, только мальчик теперь уже знал, что за игру тот вел.
Кроясь в незримой хищной тени, вездесущие преследующие призраки корчили оттуда рожи, глумились, изгалялись, подбрасывали безгоды и подстраивали ковы. Меняли местами лестницы, выращивали из ничего препоны, рисовали лживую правду смурыми красками, костяничным табаком да пущенной кровью. Оживляли всё равно мертвых мертвяков, стирали и заново воскрешали воспоминания – весь дом, весь этот мир радушно принимал изгоев из других уголков отлученных мирозданий, но выпускать – не выпускал. Никого. Никогда.
Канарейка, поднявшая бунт против клетки, чьи прутья гноились подкрашенной фломастером позолотой, становилась птицей опасной, возмутительной, достойной разве что наказания и еще более прочного, более безжалостного замка.
Надеясь выиграть хоть несколько минут до того, как черные твари повылезают из своих тайников, Валет, стараясь глядеть строго под ноги и никуда больше, теснее прижал к себе шкатулку-могилку и, вышептывая на ходу еще одну перевернутую молитву, обращенную к тому Богу, которого никто здесь не ведал, со всех ног помчался вниз. Он перепрыгивал через бортики ступенек, спотыкался, падал, но, быстро поднявшись обратно, не обращая внимания на ссадины, боль и ушибы, бежал дальше и дальше, отказываясь поднимать лицо и смотреть.
Наверху снова принялось шуметь, выстукивать, топтаться, гомонить. Стекло дребезжало и, надуваясь бычьим пузырем, позвякивало, стены, сокращаясь, скрипели, позади хрустели высохшими позвоночниками ступени; Валет не оборачивался, не останавливался, не слушал…
До тех пор, пока ему под ноги не бросилось что-то маленькое, исхудалое, похожее на вырезанного из бруска кукольного болванчика.
Валет, новым чудом не разбивший головы, а всего лишь поскользнувшийся, оступившийся, упавший на подрезанные колени, резко вскинулся, выхватывая из клубящейся белой темени странное одинокое существо, что, жестикулируя тонкими ручонками-ножонками, стояло тремя ступеньками ниже, задрав лишенную лица головенку.
Со всех сторон, как ни посмотри, существо это и правда являлось куклой. Грубо сделанной и незавершенной деревянной куклой.
Валет, побледнев, но нахмурившись, шагнул к той навстречу. Кукла осталась стоять на месте. Маленькая тщедушная кукла, что, несмотря на зловещую призрачность, оставалась всего-навсего сомнительно одушевленной игрушкой, не более того. Уж с ней-то он мог справиться!
Преодолев следующий шаг, мальчик, еще больше отвердев, похолодев, отступил в сторону, желая обойти живое препятствие и лишний раз не сталкиваться с ним, но стоило ему пошевелиться, как болванчик, загремев беспорядочно колышущимися руками, повторил его движения точь-в-точь, встав ровно напротив.
Валет, вопреки переминающемуся во внутренностях испугу, разозлился.
Всё еще не собираясь связываться с прицепившейся настырной игрушкой, он вновь обошел ее, вновь попробовал тронуться дальше, но кукла, синхронно скопировав движения, опять блокировала путь, продолжая потрясать руками-дощечками.
– Уйди, – мрачно буркнул он, стискивая свободный кулак.
Кукла ничем не ответила и с места, конечно же, не сдвинулась.
– Уйди с моей дороги! – повысив голос, повторил мальчишка, и снова ничего не произошло.
Тогда, поддавшись замешанному на вспылившем раздражении порыву, Валет, как следует замахнувшись ногой, пнул деревянного болванчика и, надеясь, что хоть это возымеет толк, ринулся вниз по освободившейся лестнице дальше.
Перескочил пять ступенек, десять, семнадцать…
И опять перед ним вырос, перекувырнувшись жуткой неваляшкой, проклятый деревянный болванчик, только на сей раз – в три раза больше предыдущего. Эту куклу уже нельзя было прогнать простым пинком. На выструганном второпях лице над зачатками рта и носа поблескивали нарисованной красной краской злобные раскосые глаза.
– Отойди… – Валет хорошо понимал, что просить не имело толку, но надежда обжигала ребра, и он, подчиняясь, просил. – Да отойди же ты, прошу тебя! Дай мне пройти!
Красные глазенки вспыхнули ярче. Худая, едва заметная линия рта, начертанная черным угольным карандашом, растянулась в подобии улыбки; к изумлению Валета, кукла, изобразив неуклюжий шутоватый поклон, и впрямь откатилась в сторону, открывая зияющий бельмистой белизной путь.
Неверяще покосившись на выструганного человечка, так и застывшего в позе сгорбленного поклона, мальчик настороженно сделал один шаг вниз. Затем – еще один, нагоняя марионетку, что очутилась рядом на одной с ним ступеньке, продолжая с остекленевшим выражением таращиться в пол…
Валет, приободренный странным неестественным чувством, перемешанным с крупицами тренькающего удушья, сорвался на бег.
Опять лестничные излеты сплошной слившейся массой проносились под подошвами, опять сердце молотилось в висках, опять в груди, толкая иллюзией пробившихся голубиных крыл, теплилась струящаяся надежда.
Оставалось всего ступеней двадцать до победного финала, когда притихший дом, с дьявольским хохотом сбросивший притворную личину, нанес ему подлый удар в спину. Удар болезненный, мучительный и настолько сильный, что ноги Валета разом подкосились и остановились, намертво врастая в приклеившую перекладину: чужой знакомый взгляд, опаляющий надрывным огнем, оставил печатный сургуч на коже между лопаток.
Боясь поверить тому, что и так уже знал, мальчик раздавленно, ступая по самому острию шипа бархатной розы, оглянулся. Грудь его взметнулась заводной кукушкой, сердечный комочек закачался маятником, мысли расплылись пара́ми отравленной мги. Радость, вспыхнувшая в первый отрезок мгновения, стремительно улетучивалась, превращаясь в больное испаринное смятение…
Десятком ступенек выше, улыбаясь доброй мягкой улыбкой, стоял Тай.
Золоченые локоны певчего мотылька свалялись, потускли, окрасились веснушками застывшего багрянца. Лицо светилось покойницкой белизной, под грустными дождливыми глазами залегли темные мешки набухших теней. Этот Тай казался другим, чужим, слишком не таким, слишком похожим на насаженного на лески ярмарочного шута, пляшущего по залитой помоями арене.
Еще чуть позже Валет понял, что губы этого Тая были заштопаны бубново-красной стегающей ниткой.
Постояв так, но ничего не дождавшись, юноша-соловей исказился, пошатнулся, протянул дрожащие безвольные руки, тщетно стараясь дотянуться до застывшего внизу ребенка. В сером взгляде, лишенном прежней безоблачности, проскользнул отпечаток насмешливого понимания.
«Не узнаешь меня?..» – четко и ясно, будто стук дождя по железной крыше, услышал вдруг Валет.
Тай, чьи губы стягивала алая нить, не мог говорить, но мальчик никогда бы не спутал этот голос – он, в отличие от тела, оказался настоящим. Не просто хранящим блеклое сходство, а тем самым, от которого шла дурманом голова; только вот сейчас в голосе, что всегда хранил в себе лепестки легкой весенней грусти, сквозила одиноким ветром жестокая ледяная тоска.
«Не могу сказать, что виню тебя, милый мой Валет…» – тело призрачного соловья, не получившего ни ласки, ни спасения, стало медленно истлевать; стопы окутала мучнистая хмарь, снегом спустившаяся сверху, а затем, обвившись змеей, поползла и по голеням, и по бедрам, и по животу, превращая реальную или нереальную плоть в беспроглядную прозрачность.
«Или… – пока еще видимые серые глаза окончательно угасли; лишь искорки печального сомнения остались дотлевать в них, – неужели же ты больше не мой Валет?..»
Неверие, нахлынувшее было на Валета прибойной штормовой волной, треснув, разбилось. Перед глазами расплылось, по щекам, оставляя шрамные дорожки, заскользили кристаллики слез.
– Твой! – подбираясь всем телом, вскричал он, делая отчаянный рывок навстречу отлетающему мотыльку. Его, только его мотыльку!
Как мог он не поверить, как мог взаправду не узнать милых сердцу черт?! Как мог принять родного прекрасного юношу за кукольную подделку, как мог окунуться в горькое предубеждение?!
Как мог настолько позабыть, где продолжал быть…?
Его пальцы почти коснулись оставшегося неподвижно улыбаться Тая, когда будто все до последнего стекла в доме, покинув рамы, рухнули наземь, оглушив дребезжащим звоном тысячи тысяч погостовых бубенцов; мальчик, инстинктивно отдернув руки, зажал обещающие вот-вот разорваться и хлынуть потоком крови надруганные уши.
Закричав от пронзительного визга, троекрат умножающегося в черепном сундуке, он невольно согнулся пополам, попятился, припал на колени. Стекла, вибрируя взрезанно-дельфиньей частотой, продолжали биться и звенеть, биться и звенеть, разрывая хрупкие ткани рассудка, заставляя захлебываться в пунцовом металлическом океане.
Валет одновременно чувствовал и не чувствовал, как круг за кругом снималась, рушилась, отделялась от орбиты его беспомощная планета-голова, в затопленном пожаре проваливаясь в разверстую черную дыру, где ждала огромная голубая комета.
Ноги обернулись переломанными, по всем суколенкам истерзанными штырями. Тело отяжелело, обмякло, воля пересушенной солнцем рекой покидала пригревшие вены. В ушах, висках и остатках трезвой крови запели безглазые касатки с зашитыми синей ламинарией клювами…
А потом всё внезапно прекратилось.
Кровь ударила обратно в русла капилляров, черно-белые киты, недовольно стуча хвостами, затягивались в открывшуюся воронку. Головная планета, выровняв ход, остановила бунт, нехотя возвращаясь на привычную ось собственного полярного притяжения.
Дом опять сотряхнуло до самого основания деревянных да трубных костей. Со всех сторон, изо всех пыльных уголков донесся налитый животной яростью вопль, а затем…
Затем десятки, сотни, тысячи страшных маленьких деревянных человечков хлынули на лестницу обезумевшим потоком, несущим на ходящих ходунами плечах смерть, смерть, одну только белоглазую навью смерть: прожорливую, безвыходную и на сей раз – невозвратную.
Призрак Тая растаял, будто никогда и не появлялся под сводами кишащего кукольной чумой дома; лишь на истоптанной ковровой дорожке, рассекая красное – красным, осталась тонкая влажная ниточка.
…Валет, теряя над собой последний шаткий контроль, закричал.
Буги-твари, обряженные в дерево резных игрушек, неслись на него, скалили клацающие зубы, визжали, трясли головенками, гремели сонмом уродливых косолапых ножек, а он, впадающий в пучину сумасшествия мертвый ребенок, как проклятый стоял на месте и исступленно кричал, запрокинув к потолку голову, впившись ногтями в виски, вырывая клочки осыпающихся русых волос.
Кричал, когда саван злобных хихикающих чудищ почти сомкнулся вокруг.
Кричал, более ничего не замечая, когда над макушкой его, преодолев два с половиной десятка ступеней единым мощным прыжком, пролетела матерая красно-рыжая собака, смявшая лапами первый вал истошно заголосивших марионеток.
Кричал, когда Леко, вскинув окропленную кровью морду, взвыл ревом базальтового дракона, и дом, захлебываясь бессильной злостью, вторил ему в ответ гортанным рыком выуженных из земли мертвецов.
Кричал, кричал, кричал…
И только сильно потом, лишившись почти всего себя, не сумев больше выдавить ни всхлипа, грузно привалился спиной к покачнувшимся перилам, вперившись опустелыми стекляшками на оскалившего пасть рыжего пса. Пса, что теперь мог поспорить размером с самым ражим, самым древним конем-тяжеловозом. Косматый, с горящими рдяным пламенем глазами, Леко демонстрировал врагам острые желтые клыки, выдыхал стрекочущие черным дымом искры, и куклы-черти, чуя пришедшую за ними погибель, с шипением отступали, прячась за спины друг другу в верещащей суматошной толчее.
Собака, вынырнувшая из глубин преисподней, и впрямь перекинулась двойником кошмарного огнедышащего дракона.
Неистовствуя, громадный зверь ударил лапой, порождая вибрацию сотрясшей всю лестницу дрожи. Куклы, визжа, хватаясь за соседские конечности, пытаясь удержаться крохотными слабыми пальчиками, горстями валились сквозь прорези в перилах, рассыпаясь на полу отколдованными щепками и поленьями. Чары, слепившие их, иссякали, отпуская заточенные во мрак обесцвеченные души.
Там, где разбивалась каждая марионетка, пол заливала лужа мерцающей позолотой жидкости, что капля за каплей иссыхала, складываясь в причудливый сияющий сгусток. Сгусток, переливаясь всеми оттенками солнечного серебра, поднимался выше, выше, и уже возле самого потолка принимал форму прекрасного, как утренняя заря, юноши с печальной улыбкой и парой снежных крыльев за спиной… Взмах бабочки – и тень юноши бесследно исчезала, только дом сочился оголенной раной, а уцелевшие куклы, повернувшись к ревущему псу спиной, отчаянно карабкались по ступеням наверх, пытаясь избежать невзнароком страшащей участи: тьма, зашитая в них, более всего пугалась освобождения, пропитанного теплым ласкающим светом.
Но Леко, нагоняя пищащие игрушки, не позволял тем уйти.
Негодуя, червонная борзая выдыхала клубы раскаленного пламени, плавящего и лестницу, и стены, и саму пустоту. Выдох за выходом – и уймы нескладных человечков, став горсткой пепла, взметались кверху окрыленным белизной хором, пока дом, стеная, не согласился, наконец, принять навязанные чужие правила, отозвав своих слуг обратно в чистилище: в одно мгновение куклы упали замертво, неподвижные, неодушевленные куски дерева и нанизавшей железной проволоки. Тряска, идущая из-под земли, прекратилась. Белая дымка, развалившись по лоскутам, развеялась…
Внизу, в засыпающей темной прихожей, распахнулась входная дверь.
Дом, хоть и навсегда сохранивший в мстительном деревянном сердце пристыженную обиду, принял свое поражение.
🐾
Небо, темно-темно синее, как густое черничное варенье, пролежавшее много лет в банке из непрозрачного стекла, пока еще купалось в ночи, но скоро, слишком скоро на горизонте обещала раскинуть шали первая предрассветная завеса.
Бумажные звезды, лениво перемигиваясь, кружили в вышине; некоторые из них, устав от монотонной бесконечности, уплывали, разгораясь, куда-то в неведомую даль, притворяясь потерянными в космосе железными спутниками.
Кустарники, пригнув к земле косматые лапы-листья да подогнув корни, глядели запрятанными в дремучую глубь ягодами. Они, как и странствующие звезды, не были ни на чьей стороне, а потому, не строя препятствий, пропускали несущуюся широкими скачками огромную огненную собаку вперед, по ведомым одной лишь ей делам.
На спине борзой, чьи глаза разжигали безлунный сумрак растревоженными углищами, сидел хрупкий детеныш, смотрящий на всё кругом так, точно встречал свой самый первый, а заодно и последний в жизни день.
В одной руке он стискивал сверток из запачканных белых простыней, другой держался за длинную рыжую шерсть, крепко-крепко сжимая жесткие пряди в окоченевших пальцах.
Несмотря на то, что эта ночь, как и тысячи других до нее, выдалась теплой, мальчик, бледнея лицом, мерз.
Собака держала путь далеко на восток, преодолевая холмы и реки, мчась выпущенной с тетивы пламенной стрелой, без устали перебирая сотрясающими землю лапами.
И она, и мальчик, что не позволял уставшим векам сомкнуться, не проронили ни звука с тех пор, как тронулись в путь: каждого из них накрывала тень собственных тяжких дум.
Когда еще одна звезда, покинув отведенное место, оставила небосвод, червонный пес, плавно сбавив шаг, остановился посреди дикого поля, проросшего нежной влажной травой…
На другом его краю, переливаясь белыми свечами порхающих в невесомости душ, застыла вечно живая и вечно мертвая, вечно старая и вечно юная космическая трещина.
Валет не спрашивал Леко, что с тем случилось, почему он вернулся или куда пропадал. Не спрашивал даже о том, кто тот таков на самом деле – ответ бы всё равно не уместился в шатких стенках человеческого рассудка, пусть даже и капельку, совсем капельку расширившегося после первого посмертного путешествия.
Не спрашивал он и о том, что должен был сделать: сейчас ему казалось, что он больше никогда не сможет говорить.
Леко пригнулся, помогая маленькому наезднику спрыгнуть со своей спины, и, отойдя в сторону, улегся в тени залитых звездным светом холмов, наблюдая за мальчиком палящими красными глазами. Странный, непостигаемый, он тем не менее как никогда прежде походил сейчас на обыкновенную собаку – смирную, уставшую, дремлющую возле теплого очага, но продолжающую краем глаза приглядывать за хозяином, пока сон не сомкнет ей веки.
Собака без хозяина – не собака, а волк.
С хозяином же она однажды сможет стать перерожденным драконом.
Руки Валета, наугад выбравшего место, крупно тряслись, испуганно погружаясь в холодную стылую землю. Пальцы, выдергивая траву и противящиеся коренья, погружались, исходясь на ссадины да кровь, всё глубже, горсть за горстью вычерпывая плотную темную почву, сбрасывая ту в неаккуратный растущий сугроб. Дальше, больше, шире, впитывая и поглощая затхлый сырой запах, пропитывающий до самых костей – земля ощупывала касающиеся себя персты, знакомилась с ними, безмолвно спрашивала: не их ли хозяин придет к ней, не он ли останется коротать долгие дни и ночи во чреве ее?
Подходящая ямка давно была готова, но Валет упрямо продолжал копать, страшась того, что последует, как только руки остановятся хоть на миг. Он копал и копал, копал и копал, пока из тени холмов не донеслось тихое, жалостное, понимающее:
– Довольно, дитя. Пора. Делай, что тебе должно сделать.
Валет, вздрогнув, замер. Пальцы скривились под натиском прошедшей насквозь наэлектризованной судороги. Свежевырытая могилка, отворив черную пасть, нетерпеливо ждала, неслышно причмокивая.
Стены, до этих пор огораживающие, по-своему спасающие надломанный детский рассудок, дабы безумие окончательно не забрало его, пошатнулись, со стонущим пыльным грохотом обвалились. Слезы, ударив соленой волной о край, новым гротескным потоком полились по ваксовым щекам.
– Я… я не… не могу… не могу… я… – задыхаясь, захлебываясь, отрицающе мотая головой, вскричал мальчик, в слепой беспомощной надежде оборачиваясь к рыжему псу. – Не могу, Леко! Слышишь?! Не могу… его здесь… оставить…!
– У тебя нет выбора, – печально отозвалась огненная борзая, отрывая тяжелую морду от сложенных передних лап. – Ты должен.
Леко, круг за кругом становящийся его стражем-спасителем, на сей раз отказывался помочь. Или, возможно, просто не мог: не от всего возможно спасти, не от всего возможно защитить. Через многие, слишком многие вещи каждый должен пройти сам, искупиться, постичь, извлечь свой урок, запомнить на вечную вечность.
Валет, к собственной досаде, откуда-то знал, понимал это. Не хотел, ненавидел и себя, и Леко, но, наперекор боли и обиде, понимал.
Размазав грязными ладонями слезы, он взял в руки коробку, скрытую пеленой перепачканной простыни. Зверек, уставший от бесплодных попыток выкарабкаться наружу, давно уже лежал тихо, не шевелясь, словно бы со смиренной готовностью ожидая грядущего сна, а за тем – обещающего когда-нибудь случиться следующего путешествия.
– Прости… – губы, разбитые и отяжелевшие, еле-еле соглашались разлепляться. – Прости меня… за всё это прости… прости, прошу тебя, Пуфик…
Слезы лились, лились, лились. Сердце болезненно ныло, коля засевшей занозой, горло душила холодная длань стоящей позади левого плеча терпеливой смерти.
Трясущиеся руки, подталкиваемые заждавшейся костной старухой, попытались донести, довести до конца, аккуратно уложить коробку на днище разрытой ямы, но, переволновавшись, взмокнув, не справившись, неосторожно разжались, и картонный гробик, выскользнув из пальцев, с глухим ударом рухнул вниз сам – криво, перекошенно, ребрами вверх.
– Прости… – как заведенный повторял остекленевшим шепотом Валет, раскачиваясь взад и вперед на корточках. Сил притронуться к коробке еще раз у него не было. – Прости меня. Прости…
Оставив гробик так, как тот лег, мальчик, отворачивая лицо, ни за что стараясь не смотреть, принялся горстями зачерпывать землю обратно, засыпая вырытую могилку резко пахнущим кучерявым курганом. Когда же последняя горсть легла на предначертанное ей место, за согбенной детской спиной бесшумно вырос поднявшийся Леко.
«Теперь, думаю, ты готов, дитя», – в старой привычке, не раскрывая пасти, проговорил бесплотным голосом в голове он.
Валет, заточенный, завязанный, запрятанный в клубок черноворожейной пряничной пряжи, забыв держаться за ведущую к выходу шелковичную нить, отозвался далеко не сразу. Медленно и без всякой цели да смысла плавал он там, среди беспримерного, грозного, опасного, напоенного болезненной вечной тоской. Долго барахтался в разлившемся северном море, стараясь и вместе с тем не стараясь доплыть до скользкого ледоходного берега.
Потихоньку, впрочем, одна льдинка складывалась с льдинкой другой, образуя скользкий да белый мост, голова становилась легче; печаль, поначалу выселившая все прочие чувства, скукожилась маленьким янтарным желудем, бережно закопанным на топком песчаном дне…
И тогда, недоуменно нахмурив на переносице брови, Валет, вскинувшись и обернувшись, спросил:
– А как же Тай…? Где… он?
Огненный пес, не сказав в ответ ни слова, напряженно и сумрачно отвел взгляд.
– Леко…? Что ты…? Где… где Тай…? Что с ним?! – тревога, молниеносно облачившаяся в шкуру ощетинившегося тернового страха, выплеснулась надломленным стылым криком: Валет больше не хотел никого терять.
Никогда.
Ни за что!..
– Он… не придет, – прорычал червонный пес, отказываясь глядеть на перекосившегося и исказившегося из самой своей глубины мальчишку. – Тай… Тай не справился, Валет.
========== Аркан третий. Инфернум. Сон восьмой. Тай ==========
Мне тебя не хватает, знаешь?
И за тысячу долгих лет
Горькой вспышкой в ночи пылает:
Вот ты был, а теперь тебя нет.
В твоих пальцах поет гитара.
В моих пальцах – огонь погас.
Наплетает заклятье Мара;
Всё случится по-новой.
Раз —
И забыло осколки сердце.
Два —
Запелёнатый лес в глуши.
Ты меня позабудешь, верно?..
Так хотя бы сейчас…
Дыши.
Осень бросала в лицо желтые листья и отломанные острые ветки. Ветер, промозглый и колючий, трепал худую одежку, располосовывая кожу под ней невидимыми шрамами. Такой же стуженый ветер гулял и в просторах его сердца – Тай опять был один.
Вскорости после рождения брошенный матерью, не знающий ни ее, ни отца, он привык к своим верным друзьям – пустоте, холоду и бескрылой бойкой синице, что, прозябая в створках души, напевала тоненьким тенором грустные-грустные песни о недосягаемости синего неба да желтого солнечного тепла. Лишь к одиночеству, следующему по пятам приблудшей лишайной собакой, мальчик привыкать не желал.
Никто не любил его – грязного уличного бродягу, не имеющего ни постоянного крова, ни приличной одежды, ни умения самостоятельно постоять за себя. Иные бродяги да беспризорники на горьком опыте учились отращивать толстую шкуру, надевать ядовитые колючки да волчьи клыки, давать сдачи, отгораживаться броней не многим хуже бьющих слов. Приобретали мастерство виртуозно красть, смеяться над всякой моралью, обводить вокруг пальца сытых одомашненных дураков – таланты, которыми награждают своих выкормышей замусоренные суровые подворотни, помойные вороны да гнойноглазые блохастые кошки.
Тай, не способный ни украсть, ни вымолвить ни одного беленистого слова, давно стал для остальных забавной белой вороной, напрашивающейся на удары-издевки хотя бы уже тем, что просто прошла мимо, казав из гнезда потешный бесцветный нос. Слишком хрупкий, слишком мягкосердечный, слишком добрый – лишь чудом дожил он до восемнадцати лет, избрав заместо пути боли да разбоя путь другой, более тяжкий, зато милый фарфоровой птичьей душе.
Отыскав на шестнадцатилетие на городской свалке брошенную сломанную гитару с выдранными струнами, юноша потратил пару лет на ее починку. Медленно, но тщательно сплетая изрезанными пальцами тугие стержни, раскрашивая, разрисовывая, вплетая в старое треснутое дерево собственную разделенную душу, он отдавал всего себя своей первой робкой любви.
Когда же дело было завершено – некогда мертвый инструмент вспыхнул воскрешенной волшебной мелодией, привлекая к юноше с добрым сердцем толпы удивленно прислушивающихся людей.
Усевшись под ветвями озябшего клена или стеснительной липы, прикрывающей голыми ветвями жгучую наготу, Тай дарил серому сонному городу живительное майское тепло. Выплескивал звонкими брызгами, цветными радугами, мерцающими звездами хохочущих лучей. Осень обретала немыслимые цыганские краски, прохожие, улыбаясь, невольно останавливались, зачарованные магическими звуками двух соединившихся одиноких душ.
Юноша и его подруга, вопреки друг другу, по-прежнему хранили особенное неразрывное одиночество: каждый свое. Тай, не смея в том признаться, грезил о прикосновении чужих живых ладоней, что, приласкав, уведут его с собой, даровав настоящий, никогда прежде не знаемый дом. Гитара, согласившаяся служить человеку, что вернул ей жизнь, холодными ночами, пропахшими лужами да разлитым машинным маслом, вспоминала о том, кто бросил ее. Но нет, нет…
Он вовсе не бросал верной спутницы, своей гордой прекрасной красавицы, не бросал. Измученный мечтой о свободе, уверившийся, что бренная земля недостойна райских трелей его прелестницы, он добровольно закончил жизнь в петле толстой сырьевой веревки. Гитару, никому более не нужную, но еще сохранившую взращенное элегантное очарование, перепродали.
Новый человек тоже понравился ей, и постепенно, мелодия за мелодией, она открывалась перед ним всеми доступными глубинами, кокетливо флиртуя струнами ранимой очеловеченной души.
Однажды, поздней лунной полуночью, орошенной первым в году снежным пушком, пылкая подруга и любовница поведала музыканту ту самую песню, что в прошлом сгубила бывшего ее возлюбленного.
Наверное, на сей раз то было всего лишь любопытством – что сделает этот человек, как станет жить дальше, познав вкус запретного евиного яблока, среди тесных каменных сводов и таких же каменных людей, отказывающихся слышать и слушать правду…?
Спустя два месяца мужчина, прогуливаясь вдоль густотравных железных путей, случайно ступил под поезд, молчаливо грезя умчать вместе с тем до подоблачных парадизных лугов.
Снова грешную красавицу, лишь чуть-чуть потрепанную жизнью, выставили на аукцион. Снова день изо дня опутывала она сердце да душу нового любовника, пытаясь, осознавая и нет, проникнуть в него глубже, дальше, схватить и перешить, напиться кровью, заново сплести свои собственные струны из его синих венозных жил.
К ее удивлению, негодованию и уродливо бряцающей аккордами ярости, третий человек оказался стойким, сильным. С насмешливой улыбкой пресекал он все попытки дьявольской блудницы, и если той случалось заиграться, не видя меры, человек надолго убирал ее на пыльный старый чердак, где, в обществе сонных пауков и ссохшихся в паутинках мух, она коротала месяц за месяцем, бессильно дребезжа от гнева.
Не одну, не две, не три запретных мелодии поведала она своему строптивому господину, выплескивая весь тот яд, всё то отвращение, всю ту злобу, на которую только была способна ее одержимая роковая суть. Никто, никто не сумел бы долго противиться подобному безумству, беспутству, пургаторно-сладкому разложению!..
И вот однажды, замучившись, окунувшись с головой в море выплеснутого алкоголя, мужчина, взвыв самим сатаной, разбил доигравшуюся стенающую любовницу. Он бил ее молотком и ногами, вырывал струны, не замечая хлещущей из собственных рук крови, ревел, плакал, кричал…
На следующий день его забрали и увезли в печальный белый дом с печальными белыми комнатами, запеленав в белую рубашку в кожаных ремешках, а гитара – искалеченная, бездомная, вновь кипящая от пожирающего метастазами гнева – очутилась на свалке.
Долго мокла она под холодными проливными дождями и горошинами глумящегося града, долго терпела скользкие лапы пробегающих по телу крыс да долбящих клювами ворон, долго лежала в зловонных отбросах, презирая и ненавидя весь окружающий человечий мир: лишь она одна была в нем красивой! Лишь она одна была достойна того, чтобы перед ней преклонялись, упрашивая дозволения коснуться кокетливых нежных струн!