Текст книги "Сны Единорогов (СИ)"
Автор книги: Дэйнерис
Жанры:
Классическое фэнтези
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц)
– Валет!
По щекам, заливаясь за разорванный песьими зубами шиворот, полились безголосые стылые слезы. Из мортуарной чердачности, широко-широко разинув инфернальную зевную пасть, проявилась уродливая изодранная морда, покрытая исцарапанной черной шкурой в изодранной черной шерсти́.
– Валет!
Мальчик, тряпично метнувшись вдоль стенки вбок, накрепко зажав ладонями уши, закричал. Попятился, спотыкаясь, дальше, дальше, еще и еще…
Дверь, где спала мертвым сном крошечная белая шиншилла, распахнулась, впуская падающего ребенка в тот последний миг, когда Леко, червонный пес-ветер с пеной на угрожающе клацающих клыках, одним пружинистым прыжком бросился на выбравшуюся из тени тварь…
Затем же дверь, протяжно скрипнув голосом пробудившейся от смерти старой ведьмы, так же резко запахнулась…
Валет погрузился в черную тишь.
========== Сон пятый. Уловка, обман и разбитое сердце ==========
Уродливый горб, оттягивающий спину, мешал как никогда: перед глазами еще стояла фигурка хрупкого красивого мальчика с напуганным, но обнадеженным горящим лицом, что, несмело обняв на прощание, ушел следом за красной собакой.
Тай, погрузившись в знакомую соленую горечь, остался один.
Пес-призрак, глядящий на юношу так, будто знал о нем всё на свете, велел возвращаться к своему приюту, к своим незавершенным делам, и как только он покончит с теми – спешить к переливающейся огнями-галактиками междумирной пропасти.
Валет, приняв веру в багряного пса за истину, покорно и охотно ушел с ним.
Сердце же Тая, трепетно бьющееся и заживо сгорающее в иссушенной алой келье, полнилось сомнения и точащего мрака.
Пробыв всего день или два в обществе синеглазого мальчика, он не желал больше оставаться в стороне, не хотел никого и ничего ждать. Более всего страшащийся одиночества, более всего ненавидящий именно его, Тай вновь усомнился и в честности Леко, и в правдивости Валетовых чувств: ежели он был так дорог ему, ежели мальчик мечтал быть рядом всегда – так почему ушел, почему бросил, почему послушался первого слова червонного зверя?
Разве же иной мир был настолько важен, чтобы, добровольно разлучившись друг с другом, любой ценой пытаться попасть туда? Разве же побег, проложенный таким путем, был настолько нужен?..
Тай, кривя лицо в болезненной гримасе, не знал.
…голоса внутри его смолкшей певуньи-души, чуждые скрипучие голоса, обитающие в законопаченных темных уголках, наперебой уверяли, что нет.
🐾
Тропинка, петляющая под ногами развернутой паутинкой, вела к дому Трех Старух.
Горбун никогда не понимал, почему уютный маленький домик с округлыми оконцами и такими же округлыми, похожими на бочку стенами носит подобное название, но в конце концов привык и перестал даже замечать небольшую отполированную именную табличку, покачивающуюся с ветром под самым крышным козырьком.
В доме с приходом сумерек сами собой загорались белые и желтые толстые свечи, мирно разгорался подкормленный поленьями очаг, весело и надежно похрустывал толчеными угольями златый огонь. Клюквенные бархатные шторы мягко ложились на окна и немного, самыми краями с одуванчики сотканных пушистых сосулек – на устланный коврами-шкурами пол. У камелька, выложенного из белых и розоватых продолговатых камушков, стояло глубокое кресло, столь точно повторяющее изгибы тела юного певца, что тот подолгу не мог отыскать в себе силы покинуть сладкие перья подушек и тепло покалывающего кожу шерстяного пледа.
Возле дальней стены, раскрашенной старым, чуть прохудившимся гобеленом, с которого улыбался плутовской улыбкой рябой странствующий арлекин, обычно хранилась бережно-любимая гитара, всегда готовая вспыхнуть ласкающей слух мелодией. В те редкие дни, когда за пустотой сердца Таю случалось позабыть драгоценную подругу в поле или у ручья, увитую влажной ночной росой, гитара сама возвращалась домой. Стоило открыть дверь, войти, сняв с ног расшитые аделаидовым узором сапоги, и глаза тут же выхватывали из оживших движущихся потемок натянутые струны да поблескивающий в ореоле пламени гриф.
Пугало Тая лишь одно – всякий раз после разлуки гитара становилась будто тяжелее. Сильнее давила она на спину, заставляя всё ниже и ниже сгибаться над землей, резала заострившимися струнами пальцы, выпивая остывающую алую кровь. Дрожа, рычала гортанным надломанным басом, подолгу не соглашаясь выдавить иного звука.
Дом Трех Старух, выслушивая обиды ревнивой красавицы, задувал в такие ночи свечи, распахивал настежь окна, окутывал горбатого менестреля жестоким сквозняком и тайным, едва различимым смехом, льющимся из заколоченных наспех погребов.
Как и Валет в доме с холма, Тай просто жил здесь, не чувствуя ни тепла, ни защищенности, что дарят порой милые сердцу стены. Дом, доставшийся ему, тоже был пустым, тоже хранил в себе слишком много секретов, тоже диктовал свои собственные беспрекословные правила, заставляя волей-неволей их соблюдать. И так же, как и Валет, Тай знал в этом доме лишь одну-единственную комнату: с креслом, клюквенными шторами, разведенным в очаге пламенем, деревянным столом и узкой скромной кроватью.
Остальные комнаты, чердак и погреба, спрятанные под тяжелым пластом каменного грунта, дерева и земли, мрели да бряцали за агулинным пологом и застарелыми железными замками; ни один из домов не собирался раскрывать пред пришлыми чужаками своих настоящих личин…
Не собирался до поры до времени.
Будто сама длань Создателя направляла путь Тая; неприметная стежка, избранная им, бесцельно вела сначала в горы, затем, сделав резкий поворот, побежала вниз, к реке. Еще позже, обогнув излучину, устремилась к вересковым холмам, где среди оливковых зарослей торопливо шныряли маленькие бородатые существа, всегда-то, как ни посмотри, скрывающиеся в нористых подземельях.
Множество раз из-за поворотов выползали десятки других дорог, множество раз, принюхиваясь друг к дружке, они сворачивались клубками хитрых змеек, но в итоге, сколько Тай в тайне от себя ни старался свернуть в иную сторону, тропа всё равно привела его к низенькому округлому домику.
В окнах как всегда дрожал желтый свет, калитка, едва слышно поскрипывая, приветливо отворилась, приглашая вечного гостя вовнутрь. Поднявшийся ветер с разгона ударил в стены, и в пересвисте его юноше на миг почудился разгневанный хрип вновь позабытой накануне гитары. Позабытой в тот самый миг, когда его грубые мозолистые пальцы, привычные к струнам, но не к ласке, с осторожностью коснулись нежной бледной кожи синеглазого Валета.
Прежде Тай всегда испытывал теплые чувства к своей подруге, превращающей нотные знаки в удивительные летучие сказки, но теперь, ежась возле сложенной из березовых бревнышек калитки, страшился зайти в комнату и увидеть ее. Злость, шипящая в инструменте, вливалась в его душу даже сквозь прочные каменные стены и тонущий в древесной зелени сад.
Прождав еще немного, потерянный издрогший Тай уже почти решился развернуться и уйти, убежать прочь, как вдруг перед глазами его вновь вспыхнула досадливая картинка: Валет, размыкая короткие объятия, уходит вместе с худощавой червленой собакой. Уходит, убегает, уносится беспечным октябрьским ветром, растворяясь в сгустившейся мгле. Уходит, оставляя его совсем одного.
Снова зашевелившийся в груди голос, столь незаметный, тихий и ненавязчивый, что можно было принять за шум крови или шепот задетых чувств, спросил, зачем ему нужен этот ветреный мальчишка, с легкостью предающий только-только обретенного друга.
Тай, морщась, попытался проигнорировать его.
Второй голос, хрустящий костьми в руках, спросил, почему Тай, птица певчая, боится дома, дарованного ему. Разве же гитара, щедрый подарок, настолько плоха? Разве же бросала она когда-либо заплутавшего во тьме юношу? Разве же не хранила в струнных душах сотни выброшенных из времени куплетов, тысячи древних слов, давно стертых из захворавшего мироздания? Разве же не грел неблагодарного юнца теплый огонь, разве же не окутывали тело его заботливые волны одеял после долгого изнурительного дня, когда он, бродя под бессердным солнцем, мог вдоволь играть, гулять, любоваться невиданными нигде и никем чудесами?
Растерянный, пристыженный, Тай опустил дрогнувшую ладонь на дверцу калитки, делая навстречу хмурому дому неровный шаг.
Третий голос, ворвавшийся вместе с кровью в самую голову, оплел изнутри глаза, вселяясь в них, крадя не причитающееся чистое зрение. Этот голос – безголосый, но самый громкий – не говорил. Обернувшись переиначивающей черной радужкой, укравшей свет в угасших зрачках, он показывал.
Показывал Валета, надрывающего от смеха живот. Показывал рыжую собаку, разлегшуюся у ног мальчишки и рассказывающую, какой же этот уродливый горбун дурак, что поверил намеренно поддевающим россказням! Показывал лица других прекрасных юношей, осененных зарей белых крыл, что, паря под высокими небесными потолками, роняя отливающие серебром перья, смеялись вместе с Валетом и псом трезвонкими весенними ручейками.
«Какой же глупец этот горбун!» – пели одни.
«Насколько легко его провести!» – кричали другие.
«Вот будет умора, если он на самом деле придет к черной пропасти – она же его засосет и даже горстки пыли не оставит! – стуча ногами по полу, сквозь слезы веселья хмыкал Валет. – Надо же такое придумать, Леко!»
Червленый пес, растягивая в ухмылке клыкастую пасть, ластился к коленям мальчишки, гортанно рыча:
«Я всё ради тебя сделаю, милый мой Валет».
Проигранное и переигранное видение, взорвавшись пыльцой с крыльев озимой фейной моли, иглами вонзилось в тело, растянув кожу да заиграв на той хохочущий граммофонный вальс.
Ноги Тая подкосились, подогнулись, пальцы, сведенные судорогой, намертво впились ногтями в ладонь. Оглушенный, ослепленный, видящий повсюду лица обманувших и растоптавших недругов, он твердо, порывисто шагнул навстречу дому Трех Старух.
Насланная злость закручивалась спиралью подводных раковин, бурлила, переливаясь, в крови, выплескивалась наружу раздробленными вскриками, жалкими всхлипами, едва сдерживаемым рыданием, зашитым в полоску кровянисто поджатого рта…
Спустя несколько шагов по мокрой высокой траве, кажущейся Таю не зеленой, а ядовито-красной, с трясущихся губ юноши слетели первые проклинающие слова.
Сейчас, под понукающим картавым весельем запертых в погребе ведьм, он ненавидел лживого мальчишку с холодными синими глазами. Ненавидел с такой силой, что старуший дом, напиваясь, рос, кряхтел, ломал все цепи и оковы, сковывающие темные уголки наговоренными ржавыми петлицами.
Ненавидел так люто, что самый опасный, самый страшный и самый древний замок, разломившись пополам, с глухим звоном обрушился, рассыпавшись о взрытый пол…
Из погреба, стремясь к сгущающемуся сметанной чернотой небу, взметнулось ликующее завывание освободившейся, наконец, ведьмы.
========== Сон шестой. Незавершенные дела ==========
Валету думалось, что он умер.
Умер не как в странном тенистом краю, где в минувшие дни чувствовал себя более живым, чем когда-либо прежде, а по-настоящему. Как в слышанных когда-то чужих историях и прочитанных книгах, как в дремучих людских страстях, заложенных в каждого смертного даже не на уровне памяти, а гораздо-гораздо дальше, гораздо-гораздо глубже. Вокруг смыкалась непролазная черная темнота, воздух, не нужный легким, душил, забирался в рот, прилипал к коже и вдавливающимся глазам. По спине текло что-то влажное, холодное, но непохожее на пот, кости внутри болели, стягивались, трескались, будто под свирепой челюстью лишенного зубов, но оттого не менее сильного железного дракона.
В тщетной надежде пытаясь ухватиться за невидимый и, наверное, не существующий мост, мальчик бился в агонии, кричал, звал на помощь Леко и Тая, зная где-то там, на дне замутненного разума, что ни один из них не придет. Сквозь визг мрака до его ушей еще доносились отголоски знакомого собачьего рыка, злостного гортанного лая и волчьего завывания; облик же Тая, красивого юноши со смеющимися бубенчиками ласковых глаз, таял и крошился, не желая оставлять от себя ни следа…
Но лишь благодаря последнему Валет, чей страх за потерю любимого соловья пересилил страх раствориться и перестать быть, сумел собраться и, оттолкнувшись от незримых стен, выбраться.
На меркнущем издыхании, собрав всю шаткую волю в кулак, мальчик отбрыкался от подползающей, норовящей схватить и утащить невесомости, имеющей кошмарный пудовый вес, и закричал, надрывая горло, представляя, что он – огромная пружина, проведшая долгие-долгие годы в состоянии болезненной сжатости. Вот нижние ее кольца распрямляются, вот с жадностью желанной свободы вспарывают затхлую атмосферу, вот весь он, целиком, обретши крылья и ноги скакучей антилопы, выбирается из сковавших оков…
Пружина, преодолев гнилую точку конца и начала, вырвалась.
Валет, издав кривой изломанный стон, больно ушибся спиной о поверхность пола, машинально хватил ртом обжегшего воздуха и, дернувшись, резко отворил повлажневшие глаза.
Потерянный, обескураженный, временно позабывший обо всем, что случилось и что ждало впереди, мальчик приподнялся, сел, протер ладонью ноющий затылок и пульсирующее иссиним синячным пятном правое плечо. Всё еще не понимая, что происходит, огляделся по сторонам, выхватывая из непривычной и отталкивающей обстановки новые и новые проявляющиеся детали.
Белые стены, покрытые толстым слоем неравномерно намазанной штукатурки. Такой же белый заляпанный потолок, старый деревянный пол, выложенный из потемневших трухлявых досок. Под потолком – пыльная люстра с единственной лампочкой, болтающейся в венке перерезанных проводов. В стене напротив – единственное же окно, забранное квадратной чугунной решеткой; отверстия в той настолько маленькие, что вряд ли получится просунуть в одно такое даже кисть. У противоположной от окна стены – широкая двуспальная кровать, заправленная грудой болезно-белых покрывал, одеял, простыней. На кровати, пугая острыми красными углами – небольшая прямоугольная картонная коробка, плотно закрытая крышкой, при виде которой Валета безотчетно передернуло.
Он не знал, что находится в коробке, но смутно помнил, что сам однажды положил в нее что-то…
Что-то очень и очень важное.
Ноги, ощущаемые пластами сшитых лоскутных тряпок, набитых поролоном, почти не слушались, и мальчику пришлось плашмя, перекатываясь на брюхе, добираться до стены, чтобы, опираясь на ту, кое-как подняться на колени. После же, сглотнув застрявший в горле соленый комок, он медленно, оттягивая злополучную неизбежность, но неумолимо к той приближаясь, пополз к кровати.
Глаза тем временем продолжали метаться по господству пугающе-белого, то и дело возвращаясь к клетке забранного решеткой окна, и Валет не уставал недоумевать, почему находится здесь. И где оно, это «здесь»? В девственно-голых стенах ему виделись обрывки пестрых плакатов и расклеенных детских рисунков, за гнилыми досками пола таился коричневый линялый ковер, под тем – широкий пласт побуревшего от пыли и чужих шагов линолеума. Кровать должна была быть перевернутой вверх дном, полной неожиданных сюрпризов, вроде лежалой еды, деталей разломанных игрушек, обгрызенных пастельных мелков; ниже, под деревянным донышком, лукаво улыбаясь сине-желтыми сшитыми боками, перекатывался так ни разу и не пригодившийся футбольный мяч.
Окна не знали никаких решеток, потому что комната с рисунками и мячом располагалась на семнадцатом этаже двадцатипятиэтажного дома, и так удивительно, так здорово, так волшебно было глядеть по ночам на усыпанное звездами и созвездиями небо!.. Так грустно, пусто и странно оказалось, однажды придя со школы снова избитым, полным красных ручьев и капель, лететь из этого окна вниз, становясь сгустком красного уже полностью, целиком, всем своим поверженным бессмысленным существом. Только на сей раз – уже навсегда…
Валет, остановившись, дрогнул – в грудь его уперлась мягкая матрасная перина больнично-белой постели.
Пошатываясь, он сумел кое-как подняться, перетащив ослабшее тело на гору тут же просевших одеял. Пальцы, обернувшиеся неуклюжими новорожденными ужиками, наделенными собственной волей, но не умеющими толком с той совладать, потянулись к бумажному ящичку, перетягивая тот ближе, с осторожностью водружая между распахнутых коленок.
В закончившемся детстве у Валета имелась собственная коробка с сокровищами, куда складывалось всё хоть сколько-то загадочное и нетаковское, найденное вечерами на улице после того, как прочие дети разбегались по домам, нередко оставляя прозябать в одиночестве свои позабытые игрушки. Беспризорно бродящий Валет подбирал их всех – от потертой игральной карточки до сломанного солдатика, лишившегося в тяжелой битве головы и обеих рук…
Только на той коробке висел небольшой замочек, а сбоку, приклеенный к картону бумажным клеем, красовался желтый листок, на котором значилось неровными прыгающими буквами: «сундук с сакровищами», а на этой не было ни замка, ни листка, ничего вообще – лишь одна сплошная белизна, такая же пустынная, как и стены в новой чуждой комнате…
И коробка эта отчасти пугала.
Однако мальчик, промучившись, промявшись, но решившись, осторожно поддел пальцами края крышки, подковырнул, подтянул вверх…
Перед самым же концом, когда переслонку с загнутыми углами оставалось чуть-чуть сдвинуть в сторону, чтобы увидеть затаившееся внутри содержимое, комнату вдруг резко тряхнуло.
Валет, и близко не ждавший подобного – землетрясений он еще никогда в своей жизни не встречал, – рикошетом полетел на спину, врезавшись головой в гулко загудевшее деревянное изголовье. Коробка, двинувшись за ним следом, в полете отворилась, и на грудь мальчика, обдав окоченевшим стылым холодом, из глубины ее вывалилась шиншилла.
Мертвая белая шиншилла с темно-красной струйкой крови возле приоткрытого рта, успевшей напрочно вмерзнуть в истончившуюся пожелтевшую шерсть.
Тушка погибшего животного прожгла, прикоснувшись, сквозь одежду, проморозила кожу, обратила в лед кровь, кости…
Но Валет, не отыскавший сил ни уговорить, ни заставить себя пошевелиться, сбросить трупик да сбежать отсюда прочь, убито застыл; лишь руки его, сотрясаемые крупной дрожью, попытались бессознательно уцепиться за воздух, а в расширившихся зрачках захлестнувшим валом встал пульсирующий ужас.
Комнату между тем снова тряхнуло; посыпалась с потолка штукатурка, покачнулась, звеня побитым стеклом, одноглазая люстра. Часть досок в полу, расклеившись, провалилась, и Валет почувствовал, что еще немного, еще один такой удар – и кровать вместе с ним полетит в частично знакомую уже бездну.
Правда, благодаря тряске белый мертвый зверек подпрыгнул тоже и с глухим шмяком скатился с груди на постель; в бусинках его глазок, к страху мальчика не закрытых, остекленело выражение вечного да синего, как летний сон, безразличия…
И там же Валет, долго-долго таращащийся на свалянный тусклый мех и поджатые к груди переломанные лапки, подавившись разгневанным водопадом пробивших запруду воспоминаний, наконец-то узнал его: Пуфика, лучшего и единственного друга из растворившегося в ушедшем времени детства. Пуфика, с которым он самозабвенно играл дни и ночи напролет, мастерил ему домики, жердочки, шалаши, пускал бегать по всей комнате, гонялся следом, катал на спине, вил настоящие зеленые гнезда, всюду таская белого зверька с собой, пока в один из жарких августовских дней любимого друга не отобрали другие мальчишки.
До этих самых пор искривленное сознание отказывалось помнить, как кричало, как визжало несчастное белое существо, когда те мальчишки ломали ему лапы на глазах у заливающегося слезами восьмилетнего Валета; позже, когда на зверьке не осталось ни одного живого места, они просто добили его, надавившей и наступившей ногой раздавив ему шею.
«Чтобы не мучился», – так, смеясь, сказали тогда они и, бросив трупик Валету на колени, гигикая и храбрясь друг перед другом, ушли.
Восьмилетний Валет не смог отыскать в себе ни силы, ни смелости похоронить животное: обиженный на весь мир, горящий страхом, болью и ненавистью, он ни за что не хотел с ним расставаться даже после смерти, в которую скоро перестал соглашаться верить.
Трупик белой шиншиллы гнил в такой же белой коробке из-под старых кроссовок, становясь всё более уродливым с каждым прошедшим днем. Под плотно закрытой крышкой закопошились проклюнувшиеся личинки, тоже белые, в комнате прочно встал отравленный трупный запах. Когда мать в конце концов отыскала отчаянно скрываемую сыном коробку, то, скривившись от омерзения, попросту выкинула обглоданные гниющие останки в мусоропровод. Валета в тот вечер долго и тщательно стегали ремнем и били разошедшимися отцовскими кулаками, пока он исступленно кричал, захлебываясь слезами, что никакой не больной, не сумасшедший, что ненавидит их и что лучше бы умерли все они – презирающая его бессердечная мать, непрерывно пьющий отец, недовольная каждым его словом, мыслью, ужимкой и видом бабка. Лучше бы умерли они, а заодно и те уродливые мальчишки, и все иные злые люди тоже, но Пуфик остался бы жив…!
На следующее утро, раскрашенное впервые возненавиденным солнцем, всё его семейство окутали лапы притворно сыгранного забвения, и Валет с опустошенным сердцем волей-неволей принял игру и поддался его чарам тоже…
Пуфик, любимый и единственный за жизнь друг, постепенно ушел из его памяти и почти – из сердца.
…вернувшееся воспоминание, распавшись по клеточкам, растворилось; Валет, застывший с льющимися по щекам слезами, очнулся и…
Узнал.
Узнал искаженную белую комнату, служащую ему и теперь удушливой одинокой спальней. Узнал преданного белого зверька, безжизненной хладной тушкой лежащего возле его колен…
Узнал затемненное решеткой то самое окно.
Трясущиеся руки, не сходясь пальцами и ошпаряясь о воздух, потянулись, превозмогая нежелание и страх, к шиншилленку. Запнулись. Остановились. Затем, поколебавшись, одними кончиками опустились на твердый чучельный бок, приглаживая желтушно-чахлую взъерошенную шерстку. Очертили нежные полупрозрачные ушки с узором почерневших сосудов, щелочку насильно закрытого глаза, голый розовый нос, испачканный разводами засохшей крови…
Дом на этом снова тряхнуло; за закрытой дверью послышался жуткий дьявольский рев, стены загремели грудами отваливающимся деревом, а потом вдруг наступила неестественно резкая звенящая тишина. Валет, с запозданием вспомнивший и о Леко, оставшемся в черном коридоре с такими же черными буги-тварями, выбравшимися из потайных подвалов да чердаков, хотел было броситься рыжей собаке на помощь, но, к собственному стыду и слезливому удушью, опять провалился, не решился, перетрусил, не смог.
Сглотнув плотный царапающийся комок, вставший поперек горла, вновь опустил взгляд на спящего белого зверька…
И, невольно отпрянув, отшатнувшись, оттолкнув, вскрикнул: шиншилла, с повизгивающим трудом подняв головку на переломанной шейке, теперь не лежала, а наполовину сидела, немигающе глядя на бывшего друга и хозяина заволоченными мутной пеленой глазами.
Розовые пальчики, судорожно подергиваясь, похрустывая, пытались распрямиться, лапы, изломанные до малейшей косточки, до последнего хрящика, конвульсивно бились, пытаясь, но больше не умея подняться и поднять. Из уголка рта снова, как и каждую ночь до этого, текла дорожка свежей брусничной крови, теряясь меж скудным мехом и белизной измятых больничных одеял.
– Пу… фик…? – губы, очнувшись, прошептали старое позабытое имя без участия мальчика; руки, продолжая неостановимо трястись, испугавшись, устыдившись, возненавидев самих себя, опомнившись, потянулись к белому зверю.
Шиншилленок, заметив это, грустно притих, вывернул под неестественным углом голову, уставился на хозяина прокаженной сине-белой слепотой. Желтые резцы, выглядывающие изо рта, с лязгом сомкнулись, и Валет, попятившись, лишь чудом успел отнять приблизившиеся пальцы, когда грызун, взвыв вдруг истошным режущим воплем, попытался впиться в доверчиво подставленную плоть.
– Пуфик… Пуфик… да что же ты… – слезы возобновили прерванный бег, тонкими ручейками стекая на шею и дальше, обводя кожу щиплющими дорожками иссоленной кислоты.
Маленький мертвый зверик, извивающийся на постели с плачем бессильной ярости, не помнил старого друга. Смешным ручным «Пуфиком» он не был больше тоже – об этом быстро прознало сердце Валета, утонувшее в горькой-горькой кофейной крови.
Шиншилленок, скрипнув кривыми зубами, извернул голову под другим углом; передние резцы, впившись в покрывало, принялись истерично то раздирать, добираясь глубже, выпуская из одеяла спрессованный птичий пух. Среди взлетающих в воздух перьев и волнистой животной шерсти, среди убитых черных уток и белых воробьев Валету навязчиво чудились крохотные ломкие косточки пташьих или мышиных запястий, что, поднимаясь до последней точки, не опускались обратно, а просто бесследно таяли, осыпаясь на кровать сереющей пеплой трухой.
Поверженный Валет, преданный всеми и до конца, рыдающий Валет, обхвативший руками голову, готов был сдаться.
Несуществующее время стекало сквозь пальцы, оставляя глубокие кровяные порезы, пока он ничего, абсолютно ничего не мог изменить! Леко был где-то там, близко и далеко, и не мог объяснить, о каких «незавершенных делах» говорил… Не мог сказать, что он, натворивший бед бестолковый мальчишка, однажды лишившийся жизни, должен был сделать теперь! Не мог разъяснить, о каких «привязанностях» шла речь, не мог разъяснить ниче…
Синий взор, одновременно прояснившись и угаснув, упал на стенающее одержимое животное, теперь вовсю пытающееся отгрызть себе переднюю правую лапу. Ответ, пронзив навылет душу и кости, пришел сам собой.
Когда-то давно в прошлом мире маленький Валет уже предал Пуфика, своего бедного старого друга, из-за эгоистичной привязанности и нежелания расставаться лишив того возможности уйти и узнать новую жизнь в ином месте, подарившем бы, возможно, ему и новое тело. И даже сейчас, после собственной познанной смерти, так ничему и не научившись, он продолжал делать ровно то же самое…
Разгадка оказалась столь броской, столь яркой, столь очевидной, что сердце, запечатав клеймом, прожег острый гложущий стыд за сотворенную слепую глупость. За то, что кто-то другой мучился по его вине, превратившись в пустое, безмозглое и бездушное умертвие, страдающее сильнее, чем непутевый слабохарактерный недоросток мог себе представить.
– Прости меня, Пуфик… – сбивчиво прошептал он, до́ крови закусывая поджатые бледные губы. – Прости меня, милый мой друг!..
Белый зверь, ослепленный грызущим изнутри дьяволом, ни на секунду не оставляющим в покое, не понял и не услышал.
Кровоточащее сердце Валета почти остановилось, когда, обмотав руки наспех порванной простыней, он бережно, стараясь не смотреть и не чувствовать, потянулся к мертвому зверьку. Обхватил его муторно-хлорной тряпкой, превращенной в погребальный саван, сжал крепче пальцы и, стараясь не поддаваться ревущему животному визгу, запер Пуфика, Пуфиком быть переставшего, в прежней коробке, плотно захлопнув ту крышкой.
Нашептывая колотящиеся в висках молитвы, отчаянно ненастоящие, непринятые у оставшихся доживать и проживать людей, неправильные и извращенные, мальчик запеленывал коробку белой простыней – круг за кругом, круг за кругом, повязывая сверху тугой двойной узел. Коробка дрожала, тряслась под потугами зверя, пытающегося пробиться и выбраться на волю, но простыня, плотно прилегающая к бумаге, заглушала звуки, донося до ушей один лишь слабый шелест, скрежет и покромсанный переулочный вой.
Тесно прижав к груди тоскливый бумажный гробик, Валет встал с постели, оглядел собственный гробик-комнату с безразличной пустотой и бегом, стремясь перебороть копошащееся в убитом мясе желание остановиться, бросился к двери.
Дернул, стискивая зубы, за холодную медную ручку…
И, накрепко зажмурив глаза, одним решительным шагом переступил зазывно взвизгнувший порог.
========== Сон седьмой. Прощай, старый друг ==========
Когда Валет решился отворить глаза, коридор встретил его оглушительной сквозной тишиной.
По стенам, истерзанным бороздами острых когтей, никто не ползал, вселяя колючий страх перевернутым вверх тормашками взглядом горящих голодных глаз. Темнота, из которой недавно выступило мохнатое черное чудовище, развеялась, клубясь теперь вытонченно-серой, танцующей в свете разгоревшихся люстр пылью. Чавкающая болотом ковровая дорожка обернулась обыкновенным жестким ворсом, больше никак не отзываясь под несмелыми шагами обутых в дырявые кроссовки ног. Змеи-перила замерли тоже, став мертвыми деревянными планками, и даже лестница, прекратив вытягиваться и дышать, просто лежала да зияла узенькой черной площадкой ровно одним этажом ниже.
Леко, червонной борзой собаки с обвислыми лохматыми ушами, нигде не было видно.
Валет, ощутивший укол нехорошей чугунной тревоги, но слишком страшащийся выдать свое присутствие, тихим шепотом позвал новообретенного друга, не решаясь поднимать голоса выше ватно-бумажного шелеста. Сердце при этом наотрез отказывалось верить, будто с Леко, что был здесь всем и всегда, могло что-то случиться; Валет вообще не знал, мог ли повторно погибнуть тот, кто уже однажды пересек грань между жизнью и смертью. Тем не менее усиленная волна тревоги ударила его, обволокла, подтолкнула нетерпеливым шипением в спину, заставляя покинуть отрог двери и ступить на уводящий вниз ступенчатый каскад…
Дом, странно притихший и посветлевший, по-прежнему хранил молчание.
Никем не тронутый и не замеченный, продолжающий ступать как можно тише, Валет миновал пару ступеньковых извивов, заблудившись между счетом и жгутами чуть притупившихся чувств. Здесь, под сумраком опять резко погасших ламп, его ждал новый неприятный сюрприз: монструозная четырехъярусная лестница, по которой они с Леко поднимались, раздробилась.
Ступени, должные повторять преодоленный ранее путь, уперлись вовсе не в нужную площадку, а в невесть откуда взявшуюся тупиковую каморку, огражденную с двух сторон кривыми толстыми застенками: за спиной оставался покинутый этаж с выбеленной комнатой-могилой и еще лестница на самый верх, где Валет никогда не бывал. Справа и впереди высились мрачные глыбы выросшей преграды, и лишь одна-единственная дорога оставалась доступной теперь – тесный мурующий коридорчик, ведущий налево. Там, в самом его конце, вязким белесым пятнышком маячил тусклый свет, облачившийся в одежды последней из покинувших надежд; Валет, покрепче прижав к груди картонный запеленатый гробик, сдавшись и проиграв, действительно отправился туда.
Бредя, сутулясь, под грузными взглядами уродливых картин, развешанных на стенах и потолке, он верил, что вот-вот кто-нибудь выберется навстречу, явится из темноты, напрыгнет сзади, сойдет с полотна, протягивая жилистые крючья пересушенных лап… Но шаг за шагом всё так же проваливались в лишенную звуков пропасть, а ничего не происходило. Коридор, окутанный флером черного одеяла, спал.