Текст книги "Сны Единорогов (СИ)"
Автор книги: Дэйнерис
Жанры:
Классическое фэнтези
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 11 страниц)
И, высоко-высоко запрокинув рогатую голову, печально да неутешимо завыл.
🐾
Посреди полей, заросших брусничными да черничными венчиками, высокий прекрасный юноша, озаренный гривой львиных волос, легкой танцующей походкой брел и брел, брел и брел в манящую неизвестность. Глаза его – светлые, будто небо первым весенним днем – с удивлением неповинного народившегося ребенка взирали по сторонам. Губы – тонкие и нежные – улыбались каждому цветку, каждой горсти встреченных ягод, каждому лесному зверю, с любопытством выглядывающему из-под корней старых деревьев.
Деревья!
Как истосковался он по ним, родным безмолвным гигантам, шелестящим на ветру зелеными ветвями! Как ликовало его возрожденное медовое сердце, как пела душа, как хорошо и тепло становилось в выстукивающем грудном кармашке! Настолько хорошо, что Таю даже чудилось, будто еще чуть-чуть – и он вот-вот научится ступать по воздуху, шагая высоко-высоко над землей, разговаривая с перелетными птицами, купаясь в лучах до запрета приблизившегося солнца.
Запустив руки в сумку, оказавшуюся на плече, Тай вынул оттуда дудочку – длинную, вырезанную из светлой ивовой древесины, расписанную затейливыми узорами смуглой рябины и несущихся сквозь поля ветровласых жеребцов.
Губы, предвкушающе издрогнув, приняли новый инструмент, такой же легкий и светлый, как и всё вокруг, и, вдохнув в него жизнь, лихо да колокольно засвистели звучной майской руладой.
Лазоревки и клесты, дрозды и фазаны, мелькающие в папоротниках кулики и овсянки, подхватив песнь, вторили радостным гвалтом; сам солнечный лес, чудом успевший разрастись до безоблачного неба, захлопал вихрастыми крыльями, с любовью встречая заглянувшего юного музыканта…
Тай, летучий и бесконечно счастливый, от всей своей новой сути засмеялся.
Лес густел, но сумрак словно и не думал приходить – юноша, сам сияющий изящным наземным солнцем, разгонял все пытающиеся случиться тени, озаряя траву и древесные дебри ласковым медуничным свчением.
Птицы и звери продолжали радоваться ему, цветы заливались приветливым перезвоном, бойкие холодные ручьи, изгибая шеи, взмахивали хвостами прозрачных русалок. Сосны скрипели, ветра шумели в вышине, запахи леса наполняли саму душу, но отрада Тая постепенно угасала, сменяясь не знающей пощады щемящей тоской.
Лес, красивый живой лес, больше не был мил его сердцу.
Тонкие пальцы ласкали между моховых рогов подступающих вплотную оленей, чесали за ушами шустрых апельсиновых лисят, перебирали перышки смелых соколов, садящихся на плечо, но сердце, плача, скреблось, просилось прочь из волшебного обогретого края.
Тропинка заводила всё дальше и дальше, и с каждым следующим шагом Тай всё сильнее мрачнел, всё горче слезы струились по его щекам, всё болезненнее пела на губах разлаженная ивовая дудка.
Тень скорби – серая, понурая, увядшая – плыла за ним по пятам, отпугивая переминающихся на кромке леса зверей и складывающих крылышки цветочных бабочек…
Райские кущи, дарованные ему самим Создателем, не приносили, как он ни пытался ту из себя выжать, должной озарять душу утехи.
Пристыженный, потерянный, хватающийся дрожащими перстами за вспыхивающее конвульсиями сердце, юноша, вскричав, в конце концов припал в траву на колени. Лоб его – чистый и белый – прижался к земле, губы, запинаясь, зашептали позабытые всхлипы соленой мольбы:
– Прости… прости меня, Отче! Нет мне прощения, нет никакого прощения и не будет его вовек… Не гневайся, я умоляю тебя… Не могу, не могу я остаться здесь, не могу принять твоего подарка, не могу свободно петь, когда сердце мое наливается кровью! Позволь… – крепко-крепко зажмурив глаза, Тай сжал в пальцах горсти палой листвы, облизнул трясущиеся губы и, страшась немилости, прошептал: – Позволь мне… возвратиться!.. Здесь столько чудесных зверей, но лишь мой собственный зверь мил мне… Зверь, что блуждает сейчас в одиночестве во мраке. Зверь, что своими же когтями рвет себе глупую-глупую душу… Позволь мне остаться с ним, Отче!
Как боялся он поднять головы! Как боялся гнева, какой стыд жег его поджимающееся худое нутро, готовое принять любое наказание, должное вот-вот грянуть с наливающихся синью небес…
Только наказания не последовало, а на спину его, отогревая припорошенное вечерней росой сердце, опустилась теплая-теплая длань, напоенная светлостью июньского рассвета.
«Поднимись, милый мой сын, – молвил Голос, напитанный волшебным лунным танцем да кротостью дрожащих крылышек легких, что ветер, фей. – Позволь же мне полюбоваться тобой!»
Тай, всё еще страшащийся, непонимающий, но просто не могущий не подчиниться, покорно поднялся на подгибающиеся ноги. Смущенный взгляд его уткнулся в носы белых-белых башмаков, выглядывающих из-под такого же белого да свободного платья.
«Посмотри на меня, робкий ягненок», – в Голосе послышались нотки певучего веселья, и Тай, не сумев подавить улыбки, решился, поднял глаза, узрев, что рядом, сияя глубиной добрейших на свете глаз, стоял высокий-высокий старец. Лицо его тонуло в сгустках серебристой бороды, волосы, тоже тронутые поцеловавшей зимью, спадали густым водопадом до самых босых пят.
– Отче… Отец… – вся сущность Тая, забившись почуявшей дождь ласточкой, отчаянно запросилось в ласковые ладони нежного родителя.
«Вот мы и встретились с тобой, мой хороший, – улыбнулся старец. Очи его – грозди сверкающих виноградных звезд – разгорелись смеющимся озорным пламенем. – Так, кажется, принято говорить?»
Тай, доселе не готовый даже шелохнуться, не сумел сдержать улыбки уже настоящей – широкой, счастливой, а за ней – чистой перезвонной смешинки, слетевшей с лепестков майского ландыша. Лишь несколько после, поняв, что только что позволил себе, юноша, ужаснувшись, зажал ладонями рот, испуганно потупив помутнившийся взгляд.
«Что же ты?! – теплая длань старца, существующая там и здесь, коснулась его плеча, вселяя волшебное крылатое чувство, названия которому Тай попросту не мог пока знать. – Смейся, сын мой! Смейся и пой как никогда не смеялся и не пел прежде! Нет ничего лучше веселой улыбки да вкуса радости ни в одном из всех придуманных мною миров! Смейся, пока душа твоя греет да звенит!»
К изумлению вконец онемевшего Тая, старец, тряхнув серебряной бородой, засмеялся сам. В смехе его зашептались дряхлые голубые сосны, вспыхнуло восторгом калейдоскопное солнце, зажурчали все ручьи и речушки, ударили волнистым прибоем моря.
– Отче… – несмело, желая, но не решаясь припасть обратно на колени, прошелестел терзающийся бледный юноша. – Отец, молю, послушай…
Старец, блеснув всегда серьезными, всегда задорными глазами, стих. Губы его, скрытые сосульками снежного серебра, ответили грустной-грустной улыбкой.
«Да… Я знаю, о чём ты хочешь попросить, дитя».
Тай, оцепенев, онемел.
«Но не страшись! Не надо. И я, и твои новые братья исполним твою просьбу. Лишь позволь нам еще немного полюбоваться тобой напоследок! Когда ведь теперь мы вновь все свидимся…?»
Тай, не находящий сил поверить тому, что услышали его уши, не находящий сил ничего осознать, сделал то единственное, чего требовало сделать знающее всё лучше него самого сердце.
Задыхаясь хлынувшими по лицу прозрачными слезами, лишенными вкуса старой мирской соли, юноша, припав на колени, прильнул к ногам Отца, хватаясь неловкими пальцами за белоснежный подол, целуя мягкую ткань, сотканную из шелка переливчатых радуг да снов новорожденных жеребят…
Но Старец, запрокинув голову, лишь всё так же звонко-звонко рассмеялся.
За спиной своей Тай вдруг различил шорохи, возбужденные мелодичные голоса, переливистые беличьи смешки, посвист нежных жаворонковых трелей; десятки чьих-то легких ног в пестрых туфлях завели вокруг них с Отцом хоровод; носки и каблуки едва касались травы, вспархивали в воздух, выбивали из него солнечные искры, бесшумно опускались обратно. Ни один цветок не примялся под ними, ни один стебель не повредился, ни один листок не опал.
Длани Создателя, опустившись, накрыли плечи Тая, предлагая подняться, вновь не оставляя возможности отказать, и юноша, смущенный, краснеющий до корней прекрасных волос, послушался, с восторгом засмотрелся на прилетевших из ниоткуда юношей иных. Светлые их гривы струились по плечам и прямым спинам, руки и ноги непрестанно двигались в колдующем эльфийском танце. Глаза – светлые, звездные, сияющие – хохотали, равно как и губы, обнажающие ряды красивых снежных зубов.
За спинами, подрагивая в нетерпении вольного полета, слепя привыкший к зачастившему мраку взор, мерцали лилиями лоснящегося оперения белые-белые лебединые крылья.
«С Валетом мы прошли в свое время долгий путь… – молвил, по-прежнему не разлепляя рта, Старец. Горящие солнцем пальцы взялись за узкую ладошку обомлевшего Тая, накрывая её надежным щекочущим замочком. – Но я не стану мучить подобными тропами и тебя. Возвращайся, милый мой сын. Возвращайся и сражайся за свою любовь».
«Возвращайся!» – ликующим птичьим сонмом вторили ему десятки звонких голосов прекрасных танцующих лебедей.
Тай, не в силах вымолвить ни слова, вновь подкошенным рухнул на колени, касаясь губами до безумства родных Отцовских дланей.
«Да пребудет с тобой солнце!» – воспевали оттепелью и капелью ангельские голоса, пока живой зеленый лес расплывался, мерк, кружился в водовороте сменяющихся пустынь и океанов, подводных пещер и деревьев, способных достать до самого неба.
«Да пребудет с тобой любовь!»
«Да пребудет с тобой свет, наш милый брат!»
…Тай, задыхающийся льющимися и льющимися слезами, закрыл ладонями лицо, отчаянно стремясь спрятать недостойную их всех рыдающую улыбку.
🐾
Черный зверь выл.
За́мок, вознесенный из скелета старого Дьявола, что теперь дотлевал крошечным алым костерком, рушился. Кости, отрываясь, гремели жутким каменным дождем, с призрачной кровью и хрустом суставов отсоединялись друг от друга; исполинский череп, зияющий чернотой пещерных глазниц, покрывался продольными зубастыми трещинами…
Бездыханная птаха всё так же лежала на умерщвленной красной земле, стеклом остановившихся глаз взирая в вечную пустоту.
Валет, не помнящий ничего на свете, плакал, прощаясь и с утраченной любовью, и с утраченной душой, что покидала его тело следом за душой позабытого возлюбленного: зверь, оставшийся в кромешном одиночестве, погружался в бездну захлестывающего сумасшествия.
Не желая отсюда выбираться, не желая ни от чего спасаться и продолжать зачем бы то ни было жить, он, поджимая хлыстообразный хвост, утащил мертвую пичугу к последней уцелевшей стенке и, накрыв ту весом собственного тела, жалобно завывал.
Крылья, образовавшие черный жилистый кокон, хранили тепло, не позволяли ни единому камню пробиться внутрь, задеть юного птенца, жгущего холодом бездвижного тела.
Возобновившее бег время дышало в спину, смотрело холодом строгих и осуждающих глаз…
Смотрело, они все, все смотрели!
Валет, пытаясь увернуться от них, пытаясь спрятаться, всё равно чувствовал тысячи тысяч взглядов, направленных на него, заглядывающих в самую темную его суть. Взглядов смеющихся и засмеивающих, стыдящихся и стыдящих, кривляющихся, проклинающих, презирающих, ненавидящих.
«Зверь, убийца, чудовище, тварь! – кричали они, эхом отражаясь на внутренней перепонке разрывающихся ушей. – Нелепая безмозглая тварь, пожравшая доверившегося птенца лишь для того, чтобы после лить по нему свои грязные уродливые слезы!»
Голоса, вспыхивающие адом пронизывающих издевок, полосовали кнутами и лезвиями, стегали, били, зашвыривали пулями и камнями. Валет, мотая отказывающейся слушать и принимать головой, ревел на них, рычал, вопил и стенал, но рык его, сколько он ни старался, не был способен перекрыть сводящего с ума добивающего хора.
Тогда, блеснув клацнувшими клыками, зверь, поддавшись, нехотя оторвался от мальчика, жадным взглядом заскользил по рисующим морды видоизменяющимся стенам: вон там, они все были там! Глумились, лупились, шушукались, кишели напрасно дразнящей серой чумой!
…Валет, потянувшись за ними, передернув бугристыми плечами, на пробу рассек когтями воздух. Странная золотистая нить, удерживающая его рядом с птенцом и с ним же соединяющая, напряглась, предупреждающе затрещала.
Голоса, размножившись, засмеялись громче; торжество грохотало в их визгах, а глаза, выкатываясь из уродских каменных орбит, продолжали глядеть, глядеть, глядеть!
Зверь, потерянно обернувшись на бездыханного мальчика, с болью в груди проскрежетал зубами и, ненадолго смежив веки, одним резким рваным укусом перекусил соединяющую их нить…
После чего, безвозвратно поддавшись отравленному буйству, взвыл отстреленным бешеным псом и, по-животному перебирая всеми четырьмя конечностями, что уже обрастали шерстью, становясь черными когтистыми лапами, бросился под град спадающих с потолка камней.
========== Сон восемнадцатый. Пути судьбы ==========
Тончайшая паутинка света влекла Тая наружу, наверх, сквозь валы странствующих облаков и берега беззаботных забвений, мимо блаженно парящих душ и гнездовищ исполняющих чудеса белых голубей, кружащих у порога самого солнца. Дальше и дальше, не жалея светящихся юношеских сил, подстегивая в спину двенадцатью резвящимися ветрами.
Если вдруг паутинка совсем истончалась, теряя способность выдержать вес даже тополиной пушинки, белые крылья, сияющие за спиной Тая ликующим нимбом, раскрывались, делали могучий глубокий взмах, и воздух, пружиня, толкал юношу выше, открывая перед новорожденным добрым ангелом все тропки и замки́.
Слезы черной души, родной и милой сердцу черной души, звали его, тянули, просили о помощи, наполняли силой и искрящейся крепостью одно перо за другим – выносливее, светозарнее, выше…
И вскоре, развеиваясь в перепутьях пестроцветных миров, паутинка перестала надобиться Таю; свежие солнечные крылья, уверенно рассекая голубой небосвод, несли юношу навстречу избранной судьбе уже полностью сами.
Сердце, зашитое в освободившейся груди, вечно теплое и юное теперь сердце, зная обо всех случившихся и еще только собирающихся случиться невзгодах, трепетало в предвкушении долгожданной встречи незапятнанной радостью возвратившегося домой мартовского скворца.
🐾
Камни градом рушились на черного зверя, придавливая его к земле, переламывая тщетно пытающиеся срастись кости, потроша истязаемые болью крылья. Но тот, потеряв свой последний рассудок, лишь в приступе новой истерии продолжал бросаться на стены, пытаясь выцарапать чужие глаза и голоса, не прекращающие над ним потешаться: в искаженном видении зверя именно они, его чертовы уродливые обидчики, швырялись камнями, они ревели и меняли бусы нанизывающих проклятий, они крушили, топтали ногами, загоняли на взрытое погребальное дно.
Они, они, они!
Острогранная сколотая глыба, пронесшись мимо, задев, насквозь вспорола правое крыло; хрустнули поврежденные кости, ударила черной струей высвобожденная кровь. Зверь, истошно взревев, рухнул и, перекатившись, повалился на спину, принявшись молотить лапами-руками, стонать и стенать, пытаться дотянуться клыками до ускользающих всё время врагов.
Силы почти оставили его, душа, погружаемая в вечный сон неразумного бытия, меркла, тлела, истончалась.
Вторая глыба, проломив в полу разбежавшуюся трещинами глубокую дыру, унесла заодно и часть второго крыла, оголив усики взбеленившихся нервов и обглоданной по мясистые жилы плоти…
Раны, полученные черным зверем, более не торопились заживать.
Испуганный, одурманенный, он метался по своей клетке от стены к стене, не находя выхода, не в силах придумать, что делать теперь, как выбраться, как унять доводящую до тупой слепоты боль.
Третья глыба, сломав ему, захлебнувшемуся воем и плачем, позвоночник, проломила в полу еще одну яму.
Зверь, не способный более бежать, не способный даже подняться, в немой умирающей мольбе протянул в никуда окровавленную когтистую лапу, где-то внутри себя хорошо зная, что никто никогда не придет к нему на помощь…
Никто никогда не поможет, потому что, едва до этого «кого-то» добравшись, он снова сомкнет на его шее предательские клыки.
Или, быть может, потому, что никого более не осталось…
Когти еще по инерции цеплялись за пол, лапы дрожали, надрывались в сухожилиях, пытались протащить сдающегося зверя вперед; кости, хрустя, острыми иглами впивались в покрытую густым мехом шкуру, пробивались наружу, исторгали новые струи горячей покрасневшей воды…
В примитивном злобном безумии, заволоченный трусостью и яростью, он действительно, полностью потеряв прежнего себя, обернулся зверем, жалким безмозглым животным!..
Вовсе не таким благородным и разумным, умеющим подчинить человеческий язык и человеческие мысли, как рыжий пес Леко…
Леко…
Перед затуманенными серпами зрачков всплыл расплывчатый облик червонной борзой собаки, глядящей в ответ светом грустной-грустной красной луны. В проломленном очередным камнем черепе рассеянно просквозила мысль, что Леко этот, наверное, станет тосковать, когда узнает…
Хотя, возможно, он и так уже знал. И так уже…
Еще же…
Еще перед слишком быстро угасающим взором вспорхнул, ударив крыльями и снова растворившись в краю залитых закатом пшеничных полей, дивный певчий соловей. Такой знакомый хрупкий соловей…
Как его звали, кем, когда и почему был он…?
Отчего в груди поднималась такая вьюга, едва стоило золоченому облику коснуться издыхающего злачного сознания…?
Но соловья…
Соловья, кажется, звали…
Тай.
И он…
Он любил…
Его…
Он его когда-то…
Он его и сейчас…
До безумного беспамятства…
Лю…
…бил.
Зверь, обессилено заскулив прощальным умирающим плачем, прижал к затылку изодранные черные уши…
Глаза его, вернувшие истинный синий-синий цвет, закрылись, покрывшись настом стеклянно-снежного серебра.
Пол, разломившись, проваливался, глыбами, сколами и крошками уносясь в расплескавшуюся внизу бесконечную вечность…
Черный же зверь, лишенный способности пошевелиться и навсегда потерявший свою душу, падал в бездну следом.
Камни больше не задевали его, жестокой издевкой сохраняя последние крохи угасающей жизни, но тихое зверье сердце безмолвно благодарило немые глыбы, потому что не заслужил он легкой и медленной смерти, не заслужил ничего, кроме тех болезненных мучений, что вовсю терзали, обгладывая, черные измолотые внутренности.
Почти ослепший, влекомый на дно яростной алчной силой, он падал всё ниже и ниже, не желая никогда более видеть живого света. Окружающая темнота становилась всё гуще, всё безвылазнее, всё тяжелее…
Но вот, среди безразличных её окопов, среди подземелий и вырытых кем-то могил, мелькнуло рассеянное белое пятнышко. Свет его – мягкий и непримиримо ласковый – коснулся сперва угасающей звериной души, затем – мокрой сажевой шерсти, бережно приглаживая, даруя такую причудливую успокаивающую колыбель.
Что-то столь же белое и всепрощающее вдруг подхватило его, окутывая дивным сияющим одеялом. Зверь, слабо моргнув, попытался издать хоть какой-нибудь звук своим несчастным передавленным горлом, но чья-то ладонь – узкая, пахнущая ароматом роз и познанного сблизи солнца – накрыла его пасть, просяще ту огладив.
– Тихо, тихо, милый мой Валет… – прошептал на самое ухо знакомый до болезненного скрежета голос.
Зверь, чья душа забилась, зарвалась, задралась понурыми кошачьими когтями навстречу, поджал такие же понурые кошачьи уши.
– Тихо… – вновь повторил сводящий с ума родной-свой-необходимый-любимый шепот, следом за чем сильнее запахло цветами и только-только пролившимся летним дождем; там же зверь внезапно почувствовал, что больше отчего-то не падает, повиснув в ускользающей от осознания невесомости. – Не волнуйся ни о чём, ладно…? Просто засыпай, хороший мой… Засыпай…
Зверь, с легкостью готовый умереть от руки того, кто говорил с ним, послушно закрыл глаза.
Сон, до этого прятавшийся за букетом длинных встопорщенных усов, тут же сомкнулся вокруг покорившейся черной пантеры, на непродолжительное время унося от той все тревоги и гложущие кости воспоминания.
========== Бессонница ==========
Огромная черная пантера потянулась, выпустила когти, подскребла под бархатистые подушечки лап рассыпчатую мягкую землю. Пронзительно-синие глаза устремились на запад, где, поднимаясь из-за кромки лиловых предгорий, полыхало мозаичным золотом изнаночное красное солнце. Небо, густо выкрашенное в болотисто-хвойную зелень, переливалось рваными клубками застывших облаков, вылепленных в форме причудливых блеклых бутонов.
«Надо же… Еще один странно-странный мир…» – задумчиво фыркнул про себя сажевый зверь, флегматично обвив гибкое тело мягким длинным хвостом. Потом выражение его морды едва уловимо изменилось, ноздри вельветового носа чутко втянули запахший иначе воздух, уши, навострившись, прислушались…
Там же Валет раздраженно рыкнул и, с трудом вскинувшись на подгибающиеся израненные конечности, нестойко покачнулся, с недовольством уставившись на потрепанную рыжую собаку, выбравшуюся из кустов. Собака, как он моментально понял, провела здесь по меньшей мере всю ночь, тщательно придерживаясь добровольно взятых на мохнатые плечи обязанностей, а он, никак не могущий научиться толково пользоваться новым телом болван, её даже не заметил!
Нахмурившись и скривившись, пантера предупреждающе приподняла опасную когтистую лапу, продемонстрировала Леко ощеренные острые зубы, однако червонный пес с меланхоличными лунными глазами лишь пренебрежительно тряхнул ушастой головой и, махнув туда да сюда хвостом, проворчал:
– Нашел чем удивить… Если так неймется, я тоже могу на тебя поскалиться, ясно? – Леко, вернувшемуся к размерам обычной борзой, не умеющей ни дышать огнем, ни принимать устрашающий драконий лик, было абсолютно безразлично, что нахальный черный котяра вымахал настоящим гигантом, способным день и ночь без устали нести на спине их общего друга. – Судя по всему, с тобой можно перестать, наконец, церемониться…
– Да больно надо! И не нуждался я ни в каких церемониях никогда! Просто прекрати уже следить за мной! Это не может не злить, понимаешь? Сам посмотри: вот он я, и я в полном порядке!
– Я смотрю. И вижу, – посерьезнев, бросил червонный пес. – Ты в порядке, да. И именно поэтому едва держишься на ногах, – и, перебив вырвавшееся из кошачьей пасти низкое шипение, добавил: – Тай безумно дорожит тобой и боится снова потерять, Валет.
Пантера, пристыженно опустив голову, примирительно толкнула пса кончиком расслабившейся лапы.
– Нас обоих, приятель. Нас обоих, а не меня одного. Слышишь?
Леко, туманно отведя взгляд, неуверенно, но кивнул.
Их внезапно обретенная жизнь всё еще виделась причудливой и не совсем реальной всем троим, но, за исключением потихоньку угасающих стыда, страха и вины, соединивших три таких разных и вместе с тем таких похожих сердца, Тай, Валет и Леко впервые за свои пройденные вечности учились узнавать вкус счастья и обескураживающей свободы.
С первого взгляда всё казалось неуютным, непривычным, непонятным, оставляющим под шкурой тоскливо нарывающий одинокий холодок. Но если успокоиться, оставить пережитое прошлое и забраться самую чуточку глубже…
Если сделать так – то всё тут же возвращалось на положенные места.
Несмотря на все – беззлобные и, в общем-то, шуточные – подколки, проснувшиеся между ними, Леко по-прежнему неотступно приглядывал за Валетом, вытаскивая перекинувшуюся бедовую кошку из передряг, в которые та с завидным постоянством попадала. Валет всё так же робел перед Леко, безуспешно стараясь это скрыть, да и былая привязанность никуда не подевалась, став, пожалуй, лишь только сильнее. А Тай…
Тай порой, ранними предрассветными часами, окутанными таинственной сиреневой дымкой, всё так же убредал – улетал, теперь он, конечно же, улетал – к сердцу диких зеленых полей, встречая грядущую зарю переливом звонкой деревянной дудочки.
– Тай, должно быть, скоро вернется к нам… – ненароком припомнил Валет, нетерпеливо переступая с одной лапы на другую.
Его новое тело заживало медленно и плохо, будто желая как можно дольше похранить в ранах и переломах память о пекле пережитой преисподней. Но с каждым прошедшим днем, наполненным ясным небом, разделенным теплом и нежными улыбками соловьиного ангела, Валет чувствовал себя лучше – крупица за крупицей, одна сросшаяся косточка за другой.
Правда, нашлись и раны, которым было уже никогда целиком не затянуться.
Душными летнеспелыми ночами, когда белокрылый юноша доверчиво засыпал под черным лоснящимся боком, а Леко, гоняющий визгливых маленьких зверьков, убегал на охоту, Валет подолгу неподвижно лежал, всматриваясь в далекие мигающие звезды стекленеющими глазами.
Сон нередко не приходил к нему вовсе, но он, не желая, чтобы остальные знали об этом, бережно хранил свою тайну.
Вина, что лежала на вернувшемся из царства мертвых сердце, не заслуживала прощения.
Сколько бы раз невинный Тай ни заглядывал в его глаза, ни нырял ладонями в теплую шерсть, ни нашептывал на ухо под благодарное гортанное мурлыканье, что в произошедшем нет его вины, что прощать не за что, а даже если и есть за что, то он всё давным-давно простил – легче Валету так и не становилось.
Червленый пес между тем, застыв и вытянувшись в узкой худой спине, внимательно поглядел на Валета. Глаза его, способные проникать в самую душу выросшего взбалмошного мальчишки, сохранили свое удивительное свойство, всякий раз верно повествуя Леко, что творилось на душе у замкнувшейся в самой себе глупой черной кошки.
– Иди уж… – вздохнув с не такой и правдивой вселенской тоской, молвила борзая. – Не даешь мне спокойно за тобой присматривать и, нюхом чую, не дашь никогда… Давай, иди, чего встал, обалдуй? Ангел твой небось уже заждался…
Валет, благодарно мурлыкнув, не без труда наклонился, потершись пушной щекой о косматый собачий бок…
А затем, размяв поднывающие затекшие мышцы, черной гибкой тенью потрусил в сторону опаленных солнцем горных холмов.
🐾
Тай, солнечноликий печальный ангел, сидел рядом с израненным черным зверем, дрожащими руками приглаживая свалявшийся встопорщенный мех. Пальцы его, лаская, бережно скользили по бессчетным ранам, губы нашептывали древние заклятия молитв, упрашивающих всех небесных духов помочь, откликнуться, сохранить жизнь в умирающем теле, на котором не осталось почти ни единого целостного местечка.
Два белых крыла, окутав недостойную бестию теплым сводом, поили ту утекающими душевными соками.
– Т-та… та… й… Тай…
Валет поначалу пытался заговорить с ангелом так, как прежде с ним самим разговаривал Леко, но ничего, абсолютно ничего не получилось. Тогда, приложив последние усилия, черный зверь разжал сведенные судорогой и переломанными костями челюсти, стараясь вытолкать заветное имя из оплеванного кровью горла.
– Тише… – услышав его, испуганно воскликнул ангел, вновь накрывая кошачью пасть дрожащей тонкой ладошкой. – Пожалуйста, не говори ничего!.. Тебе нельзя, милый Валет… Не надо, молю тебя, не надо! Не делай себе хуже!
Валет, утробно рыкнув, на сей раз повиноваться не пожелал.
Он должен был по бесконечному кругу вымаливать у солнечноликого соловья прощения, не имея права никогда того получить. Должен был узнавать и испытывать самые страшные, самые беспощадные муки, куда страшнее тех, что уже пережил. Он должен был, просто должен был!..
Только сил в нём больше не осталось. Глотка, заполненная жгучей остывающей киноварью, отказывалась издать еще хоть один звук.
«Прости меня… – взмолились синие, как августовское небо, глаза. – Молю тебя, прости меня, мой сияющий ангел! Прекрасный нежный ангел!.. Прости меня… прости… и не прощай, заклинаю тебя, никогда…»
Тай, возможно, и услышав, возможно, всего лишь прочитав по взгляду, а возможно, просто догадавшись, склонился ниже, осторожно и невесомо обнял черного зверя. Уткнувшись губами в самое ухо, мягко, дрожащим от любви голосом, прошептал:
– Мне совершенно не за что прощать тебя, мой милый Валет. Это ты… ты прости меня… Прости, что не успел прийти раньше, прости, что не смог… Прости, что тебе пришлось пережить всё это в одиночку…
«Глупый! Какой же ты глупый! – горели глаза: взрывающиеся и сходящие с ума, но не могущие облечь своей боли в плоть. – Безрассудный маленький соловей! Как можешь ты просить прощения у того, кто лишил тебя жизни?! Как можешь, когда я… я… когда я позабыл тебя, когда рвал тебя на куски, не в силах унять ревущую в моих жилах проклятую дьявольскую жажду…»
– Потому что я люблю тебя, дорогой мой Валет, – продолжали шептать грустные ангельские губы, вселяя вместе с шепотом в кровь упоительное благостное успокоение. – Люблю тебя… И больше никогда ни за что не оставлю одного…
«Я тоже люблю тебя, мой прекрасный крылатый соловей… – синие глаза, смаргивая путающиеся в ресницах звериные слезы, вновь безотчетно закрывались. – Так сильно люблю тебя…»
– Спи, мой Валет, мой чудесный храбрый Валет. Спи и ни о чём не тревожься…
Зверь, не желающий противиться сладкому пернатому покрывалу, благоухающему вешними розами и приречной росой, покорно поддавался накатывающему приливами целительному сну.
День сменялся днем, ночь сменялась ночью, и к Валету постепенно возвращалась жизнь.
Оторвав от земли голову, он уже мог говорить, раз за разом в подробностях рассказывая солнечному ангелу всё то, что с ним происходило. Ангел же, нежно поглаживая огромную смольную морду, шепотом повествовал о том, что приключилось с ним самим.
Долгими бессонными сутками мог Валет вымаливать у ангела прощения, не понимая, почему тот не держит обиды, почему остается столь ласковым с ним, почему глаза его по-прежнему хранят трепет согревающей сердце любви…
Мир вокруг них менялся, дрожал, уплывал в туманную даль.
Всё тусклее становилось низкое небо, всё тоньше делалась земля, всё реже встречались другие обитатели из мира незавершенных дел, прозябающие в капкане собственного неведения да насланных чуждых чар.
Теперь, когда Валет и Тай совершили гораздо большее, чем последняя точка над одинокой пройденной историей, мир незаметно выталкивал их, предлагая уйти, как только черная кошка сможет самостоятельно встать на новые ноги.
Однажды, проснувшись рано поутру, Валет обнаружил, что Тай был не один: чуть поодаль, пытаясь спрятаться посреди тусклой пустоты, сидел, опустив голову к груди, исполинский червонный пес с горящими кровавым пожаром глазами.
Тай, заметив, что черная кошка проснулась, ласково огладил бархатные уши, поцеловал зверя в нос, шепнул несколько обязательных нежных слов и, улыбнувшись теплой всепрощающей улыбкой, подозвал к ним Леко.
Пес, поджавший хвост, выглядящий как никогда потерянным и одиноким, послушно подполз.
Невольно замкнувшийся в самом себе Валет не знал, как смотреть на него, не знал, как заговорить с верным старым другом, испытавшим по его вине столько страха и страшной же боли…