355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Chally the Squirrel » Имя - Русь. Роман-хроника (СИ) » Текст книги (страница 8)
Имя - Русь. Роман-хроника (СИ)
  • Текст добавлен: 3 марта 2020, 01:00

Текст книги "Имя - Русь. Роман-хроника (СИ)"


Автор книги: Chally the Squirrel



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 16 страниц)

Михаил яростно отмотнул головой:

– Не ведаю! А ты как мыслишь?

– Дед твой тоже на суд отправился, – осторожно высказала Овдотья, – а что из этого вышло?

– Москва все ж не Сарай! – возразил Михаил. – Владыка Алексий дает мне слово, что, мол, и волоса не упадет с головы. Ему не верить, кому ж тогда и верить на Руси?

– Как знаешь, – княгиня зябко перевела плечами, застегнула резную пуговицу на сорочке. – И все ж мне что-то боязно.

Михаилу вдруг вспомнилась давняя московская осень. И в жаркий летний день вживую повеяло прохладой, вспомнилась прозрачная тишина облетающего сада, и даже запах сдобы послышался отчетливо, как будто внесенный ветром в отворенное окно. Батюшко Алексий стоит на высоком крыльце. Тогда он казался Мише очень высоким и очень старым. И добрым… Он наблюдает за бегающими по двору ребятами, и у него от улыбки из уголков глаз лучиками разбегаются морщинки. Мелькнуло и еще одно воспоминание: худенькая девочка с темными внимательными глазами… Князь быстро подошел и, наклонившись к жене, поцеловал ее в шею. От нее тепло пахло южными цветами и молоком.

– Неможно не ехать, – проговорил он. Взял на руки младеня, тут же заулыбавшегося во весь свой беззубый ротик. – Не-мож-но-не-е-хать, – повторил он по складам, точно детскую считалочку. – Соромно не ехать.

***

На Москве Тверского князя встретили пристойно, как и подобает государю принимать государя. Алексий, ставший белее и суше, отчаянно волнующийся молодой великий князь, молодая княгиня, племянница Михайловой Евдокии и тоже Евдокия, хорошенькая, пухленькая, до умиления похожая на тетку, и их маленький Данилушка, которого с гордостью показали тверскому гостю, заставив вспомнить о Васеньке… И все это милое домашнее счастье в соединении с торжественным чином встречи казалось еще трогательнее. И… все было хорошо, слишком хорошо, черт его дери! Как просто не должно было быть. Михаил даже успокоился, приметив, что приставленный для услуг холоп чересчур старательно ходит за ним по пятам.

Тем не менее, поднявшись на глядень, он решительно захлопнул дверь перед носом у соглядатая. Понятливый холоп далее лезть не решился.

Лиловые сумерки мягко обнимали город, вдоль окоема протянулась яркая кайма заката, и стены Кремника на западе окрасились нежно-розовым, а с восточной стороны выступали из тени нетронутой снежной белизной. Каменные стены, укрепа и краса, каких нет в Твери, и невесть, будут ли хоть когда-нибудь. Ныне не осилить! Стены белого камня, еще новые, еще не потемневшие, не тронутые ни временем, ни лихим недругом, так красивы были на закате…

Вечером, повалясь на прохладное соломенное ложе, как раз как ему нравилось, Михаил вдруг подумал с невероятной надеждою: а если все сладится? Ведь не вечно же Митрию ходить под рукою опекуна. Муж, глава семьи, глава земли! Он должен, не может не понять. Он и сам бы поступил так же на Михайловом месте! Еремей никогда не будет ему верным союзником, вообще не будет союзником. Он должен понять. Впервые за последнее время Михаил уснул спокойно, согретый надеждой.

Утро показало, насколько надежды были беспочвенными.

Прежде всего, стражи было нагнано, что черна ворона. У Тверского князя и его бояр потребовали отдать оружие. Это, в общем-то, было естественно, и Михаил без спору отстегнул дорогую, в самоцветах, саблю, но московит оч-чень нехорошо покосился на засапожник. Князь нахмурил чело, и тот отступил.

К Михайловой выгоде, по сравнению с прошлогодним церковным судом обстоятельства переменились. Тогда епископу ставили в вину, почто не передал удела если уж не Еремею, то великому Тверскому княжению. Теперь же Михаил сам сидел на тверском столе, и совершенно законно. И потому суд очень скоро превратился в торг.

Отправляясь сюда, Михаил знал, что частью удела придется поступиться, и даже определил для себя, какой именно. Но московские запросы его ошеломили. Еремей, их наущением, непременно хотел себе Новый Городок. Михаил не уступал. Это было свое. Тверь была – родовое, Микулин, завещанный отцом – тоже свое, но иное. Городок, поставленный им самим, едва ли не своими руками, Михаил отдавать не собирался. Час шел за часом, спор не утихал, Еремей скакал по палате сердитым воробьем, без конца взглядывая на неподвижно восседающего в высоком кресле Алексия, но Михаил, все больше бледнея, не пораз уже утерев со лба пот, стоял насмерть. Наконец Еремей, тоже весь взмокший (в палате стояла духота), визгливо выкрикнул:

– Нужен ему Городок – пусть выкупает за серебро!

Михаил едва не рассмеялся. Эх, не того брата прозвали Мелким. Сколько может стоить целый город, и, главное, где ему предстояло доставать серебро, Михаил даже не представлял себе, но точно понял, что добудет и своего города Еремею не оставит.

После того торг пошел резвее, соглашение было достигнуто, и даже не такое бедственное для тверского князя, как он опасался.

***

Великокняжеский дьяк принес готовую грамоту подозрительно скоро. Еремей буквально выхватил пергамент и, плюхнувшись на лавку, подмахнул прямо на колене.

В грамоте в некоторых местах буквы были расставлены чрезмерно просторно, а где-то во второй трети, напротив, сжимались с каждой строкой все плотнее и даже стали меньше размером. Видимо, подумалось Михаилу, основа грамоты была заготовлена заранее с тем, чтобы оставалось только вписать, что потребуется. …Прежереченый Новый Городок… буде пожелает… не искать… Великое же Владимирское княжение есть вотчина Великого князя Димитрия Иоанновича с родом его, и нам сего стола не искать, ни самим, ни детям нашим, вовеки.

Михаил гордо вскинул голову.

– Что значит сие?

Алексий шевельнулся в своем кресле. Ответил, твердым и неожиданно сильным голосом:

– Великий стол с давних пор в вотчине московских князей, и по ханскому ярлыку, и по обычаю, ведущемуся еще с государя Иоанна Даниловича. И всем князьям, в земле Русской сущим, должно согласиться с сим, во избежание котор и во имя братской любви.

– О том не было переговоров, – возразил Михаил. – А и были бы, сего не подпишу!

– Достойно ли христианину лелеять в себе гордыню? Разжигать усобицу, и тем паче в сей трудный час, когда русичам столь потребно единение?

– И кто же говорит о братней любви! И года не прошло, как московские рати пустошили Тверскую землю! Кто же речет об обычае? Тот, кто рушит древлие установления, коими не от Калиты, от Мудрого Ярослава устраивалась Русь! – Михаил поймал остерегающий взгляд своего боярина, но – поздно! Ныне уж – будь что будет! – И по сим установлениям не московскому роду, а единственно потомкам святого князя Михаила надлежит Владимирский стол, о чем – ради братней любви! – доселе молчал, но от чего не отрекусь до смерти! Что ж до Калиты, то сам он заял стол тот не по праву, а смрадной Узбековой милостью и кровью Тверских князей!

Михаил умолк, тяжело дыша. И в наставшей тишине прозвенел голос Дмитрия:

– Взять!

Единый миг! Пока, топоча, набегала стража… Единый миг, пока еще можно было ринуться, прорваться. Хоть с единым ножом! Михаил потерял этот миг. Он смотрел на Алексия. Ожидал… Алексий резко подался вперед и снова рухнул в кресло, словно враз обессилев.

– Какова цена слова твоего, русский митрополит?! – гневно выкрикнул Михаил.

Алексий молча сидел, сгорбя плечи, и не мог заставить себя поднять глаза, чтобы увидеть, как великого князя Тверского, заломив руки, волокут прочь из палаты.

***

– Ладушки, ладушки, где были? У бабушки!…

Данилушка радостно гукал и пытался вертеть ручками в лад. Ручки были такие маленькие, такие пухленькие, что Дуне так и хотелось перецеловать каждый розовый пальчик.

– Что ели? Кашку! Что пили?…

Княгиня подняла глаза на вошедшего мужа.

– Ну как? Под…– и узрев темное, почти страшное лицо супруга, едва договорила, – …писал?

Дмитрий молча рухнул на лавку.

***

Поиманного тверского князя доставили не в поруб, не в башню, а почти пристойно разместили в дому Гаврилы-Гавши, сына покойного Андрея Кобылы. Должно быть, потому, что это была единственная в Москве горница с решеткой на окне. Решеткой деревянной и довольно хлипкой, Михаил, пожалуй, поднатужась, смог бы выломать ее, но по двору беспрестанно сновала стража.

У него отобрали нож, отобрали и пояс, и Михаил с омерзением думал: наверняка прилипнет теперь к загребущим московским рукам. Достойный внук Калиты!

Гавша изо всех сил старался именитого пленника не утеснять, что в его представлении означало подносить тому обильные и изысканные яства. Михаил, в коем от злости и вынужденного бездействия проснулся волчий голод, съедал все до крошки, махнув рукой: отравят, так ну и пусть! В первый день Гавша предложил ходить в домовую церковь. Михаил, в гневе на митрополита, отказался. Теперь бы он, пожалуй, пошел – все какое-то разнообразие! Но хозяин приглашения не повторял.

Таскались московские бояре. Приволокся какой-то громогласный толстобрюхий протопоп. Уговаривали. Уходили ни с чем.

День за днем князь метался по горнице, проклиная московитов, себя, все на свете. Говорила же Овдотья! Нет, не послушал. Как же, мол, духовный пастырь! От Митрия ожидал худого, а от владыки как можно! Такой же Калитин выученик! Если церковь срастается с княжим столом, не останется ни духовности, ни веры. К чему поехал? К чему?! Ну позатворяли бы церкви. Отца отлучали от церкви, и ничего, не пропал!

Отчаянье усугублялось неизвестностью. Что с его боярами, со слугами? И, главное, что с Тверью? Может, Митрий уже бросил на Тверскую землю полки? Гавша божился, что это не так, но вполне верить московлянину Михаил уже не мог.

Пять шагов в одну сторону, четыре шага в другую. Праздность доводила деятельного князя до исступления. Ни чтения, ни хоть какого-то рукомесла. Гавша понимающе вздыхал. Любое приличное мужчине рукоделье требовало острых предметов.

***

Алексий ломал в пальцах сухую веточку бузины. Душно! Думалось, в саду будет полегче, но дышать было нечем и здесь. То не в воздухе, то на душе… Он внезапно остро пожалел, что нет уже Черкеса. Погрузить руку в нагретую солнцем шерсть… может, успокоило бы.

Князь винился, лежал в ногах:

– Не хотел того, не мыслил даже, всем на свете клянусь! А как он деда поносить стал… не стерпел!

Он, конечно, изрек приличные укоризны. Да что проку укорять! Сам виноват был вдвойне. Мысль усилить охрану (а то мало ли что падет на ум тверскому князю) показалась Алексию вполне здравой. А там, где собирается много оружных воинов, по непреложному жизненному закону явится в них нужда.

Он мог бы остановить, воспретить. Скорее всего, кмети подчинились бы. Но тогда неизбежно стали бы противопоставлять его Дмитрию, и отдавать предпочтение ему, митрополиту. Он не мог, не мог этого допустить! Он столько лет трудился, чтобы духовной властью освятить власть московских князей. Дмитрий разорвал эту связь одним брошенным сгоряча словом. И… нужно было делать выбор! Что ж, пусть так. Алексий знал, что губит авторитет русской церкви, безвозвратно губит свою честь, может быть, губит и душу. Пусть так. Но власть московского князя не должна быть поколеблена.

***

На дворе творилась какая-то, невидимая из Михайлова окна, суета, не иначе, приехали гости. Михаил чуть не вывернул шею, пытаясь хоть что-нибудь разглядеть, потом плюнул и отошел от окна, потом выглянул снова. Под окном стоял мальчик в синей рубашонке, с яблоком в руке. Завидев Михаила, он привстал на цыпочки и серьезно спросил:

– Дядя, а ты правда князь Михайло?

Он так давно не видел своих детей! Так истосковался по людям, по человеческому разговору.

Михаил кивнул:

– Правда.

– Не пускают тебя? – посочувствовал ребенок.

– Не пускают.

– Меня тоже намедни не пускали. Я калитку сломал, вот тятя и осерчал. Целых два дня гулять не пускал.

– Как же тебя угораздило калитку сломать? – удивился князь.

– А я на ней катался. А она хрясь – и отвалилась.

– Да ты вон какой большой, разве ж тебя калитка выдержит! – укорил Михаил.

Ребятенок вздохнул:

– Теперь-то знаю! А ты чего сломал? – полюбопытствовал он.

– Свою судьбу!

Мальчик подумал, предложил:

– Хочешь яблоко?

– Давай, – согласился Михаил.

Яблоко между прутьев не пролезало, но мальчик, сопя от усердия и обдирая кожуру, его все-таки протолкнул. Михаил поймал плод в ладонь. Тут вдалеке позвали:

– Саня!

Мальчонка побежал на зов, напоследях еще обернувшись и проказливо стрельнув глазами.

Михаил с хрустом откусил раннее и к тому же недозревшее яблоко. В это время заскрежетал засов и в дверь пролез Федор Кошка. В руках у него был увесистый сверток.

– Ты уж, княже, на моего пострела не серчай! – попросил он, улыбаясь.

– Чего явился? – буркнул Михаил. Известно, чего: в очередной раз уговаривать.

– Книг принес. Тебе, княже, верно, без чтения скучно, а от Гавши разве ж дождешься! – Кошка, водрузив на стол, принялся разматывать свой сверток. – Вот. «Повесть о самодержце Македонии»[1], еще «Хождение» странника Стефана Новгородца[2], вместе со «Сказанием о Довмонте» [3], в одних досках. Сказание совсем новое, мало кто еще и читал. Пойдет?

– Думаешь за книги первородство купить? – Михаил нахмурился. Он стоял посреди горницы с надкушенным яблоком в руке. Стоило бы послать навязчивого московита куда подальше, но после яблока было как-то и неловко.

– Ну вот, – искренне огорчился Кошка. – Хотел порадовать…

Он все же подровнял невеликую стопку книг, поднял на князя зеленовато-серые глаза.

– Эх, княже, подписал бы ты грамоту, что ли. Все равно без того тебе отсюда не выйти.

– А с тем – выйти? – резко бросил Михаил.

– Подпишешь – и поезжай, куда пожелаешь, никакой препоны тебе чинить не станут, ручаюсь. Слово тебе ныне давать бесполезно, все равно, думаю, не поверишь. Но какой тогда будет прок тебя здесь держать, тем паче убивать – ведь грамота сразу станет недействительной.

Это был что-то новое. Московит говорил цинично, но, похоже, искренне. Михаил опустился на лавку, жестом позволив сесть и Кошке.

– И, княже, скажу тебе от сердца: князь Митрий содеял скверно! Не стоило б того. И нечестно, и неумно. Да что с него взять. Сиротой рос, сам понимай!

Михаил поперхнулся словом. Едва не высказал: и я рос без отца, по вашей же московской милости, а что-то людей в полон не хватаю!

– Ну, княже, подпишешь ты или нет, а сидеть тебе здесь осталось недолго. В ближайшие дни все решится.

– Убьете? – спросил Михаил грубо и прямо.

Федор Андреевич повел головой из стороны в сторону, словно бы ему сделался тесен ворот.

– Да нет, на кой? А есть и иные способы сделать так, чтобы на великий стол ты не сел. Да и ни на какой другой, я думаю. И могу сказать тебе, почему. Вчера на Москву прибыли послы от Мамая.

– Что?! – почти выкрикнул Михаил.

– Карачай, Ояндер и Тютекаш. И дело надо решить до того, как они залюбопытствуют, отчего это великий князь держит иного князя в нятьи.

Михаил вскочил, заходил по горнице. Он сразу взмок. Вот оно! Или спасение, или всеконечная гибель. Мамаю не может понравиться, что ставленый им великий князь забирает слишком много власти. Митрию надо… А ему, Михаилу, нужно опередить врага!

За разговором он съел яблоко, потом догрыз и серединку, так что остались только семечки и жесткие перегородки, но девать их было некуда, и это было еще одним унижением.

– Федор Андреевич! – страстно зашептал он, вплотную, лицо к лицу, приникнув к московиту. – Ты же сам говоришь!.. Сам!..

– Грамоты не возьму, – отрезал Федор Кошка. – Что бы там ни было, а я своему князю не отметник. А вот на словах известить… постараюсь, княже.

В дверях Кошка протянул ладонь. Михаилу кровь бросилась в лицо. Даже если московит готов ему помочь, пожимать ему руку – это уж слишком!

– Огрызок давай, выкину, – сказал Кошка.

Михаил, с багровым лицом, высыпал ему в руку яблочные зернышки.

***

Федору Кошке немного совестно было обманывать полоненного князя… хотя почему обманывать? Он в самом деле не одобрял выходки своего государя. Это было подло, это было глупо, а главное, вопиюще некрасиво. Тавлейные игроки знают, что некрасивый ход редко бывает действенным. И – шила в мешке не утаишь, о нятьи тверского князя татары все равно прознают рано или поздно. Теперь следовало поторопиться и представить произошедшее в наиболее выгодном для Москвы свете. И что ж худого, если князь Михайло уверится в Кошкином расположении?

Михаила Тверского, конечно, пришлось выпустить. Но благодаря Кошкиной изворотливости ордынцы потребовали не «немедленно освободить», а «разобраться между собой». Михаил, почуявши близость воли, согласился уступить Еремею Дорогобужский удел, вместе с Новым Городком, согласился подписать грамоту с отказом от великого Владимирского княжения – в будущем, когда окончательный текст будет согласован с тверской думою. Целуя крест, он точно знал, что клятвы не сдержит. Догадывались об этом и московиты и, как только Тверской князь выехал за ворота, начали собирать полки – отвоевывать Семенов удел. Тверской земле, еще не выставшей после прошлогоднего разорения, в одиночку противустать великому князю было невозможно, и Михаил, едва обняв жену и детей, устремил в Литву. Настоящей войны на сей раз не случилось.

***

За окнами бесновался ветер. Макушки деревьев, в пронзительно-желтой мокрой листве, мотались из стороны в сторону, точно хотели оторваться и улететь прочь. Вышло удачно, ливень не испортил охоты, хлынул как раз, когда они с добычей въезжали на двор. Ольгерд скупо улыбнулся, вспомнив удаль тверского родича. Михаил завалил матерого зубра, невообразимо огромного в своей седой лохматой гриве. Ольгерд, который день таскавший шурина по пирам и ловитвам, подошел поздравить его с добычей, и взор Михаила, залитого звериной кровью, вдруг сделался страдающим: вот, я сделал, что ты от меня хотел, делай же наконец и ты!

Ольгерд, допив, поставил на столешню серебряный кубок. По ободу стелились в стремительном беге псы, преследуя оленя; неизвестный мастер любовно вычеканил каждую прядку собачьей шерсти, каждый отросток закинутых на спину рогов. В кубке была вода. Ольгерд вообще был умерен в удовольствиях, а вина не пил никогда. Не любил этого ощущения, когда начинаешь терять ясность мысли. Пить ключевую воду из серебряного кубка – в этом было гораздо большее, пожалуй, одному ему внятное удовольствие.

Ольгерд сидел, уронив на столешню большие руки. За спиной едва скрипнули хорошо смазанные двери, прошелестели легкие шаги, и он, догадав по шагам, не стал поворачиваться, дождался, пока теплые руки легли ему на плечи.

Он прожил полвека, не думая, что это может быть с ним. С иными, да. С братом Кейстутом… У Гедимина было семь сыновей. Наримант, Корияд, Евнутий в конце концов крестились, Любарт так и вовсе был православным с юности, хотя необходимость делиться с церковью доходами всегда вызывала у него раздражение. Самому Ольгерду дела духовные были глубоко безразличны, и хотя вера предков больше ложилась ему на сердце, мысль поменять религию ради политической выгоды нисколько не вызывала у него отторжения. Кейстут единственный из всех убежденно хранил верность старым литовским богам. И именно он увез из храма вайделотку, жрицу священного огня, принесшую обет безбрачия.

Он привез Бируту в Троки и, встав перед своей дружиной, одной рукой взял ее за руку, а другой обнажил меч.

– Вот моя жена. Вам решать. Пожелаете – она будет вам княгиней. Нет – я убью ее своей рукой. И следом убью себя.

Только Кейстут мог поступить так. И Ольгерд радовался за брата, которому судьба подарила такую любовь, но не завидовал ему. Ему, Ольгерду, суждено было иное.

Первую жену он не любил. При всем своем коварстве он был честен, и честно был ей хорошим мужем. Мария Ярославна принесла ему в приданное Витебск, она рожала ему детей, и он никогда не задумывался, счастлива ли она, счастлив ли он сам. И, сватаясь к тверской княжне, меньше всего думал о том, какова эта далекая девочка, годящаяся ему во внучки, и как отнесется к нему… А увидев, понял, что ее он искал всю жизнь. С далеких отроческих лет, когда впервые задумался о женщине, даже и до того, с рожденья, до рожденья, когда душа, блуждая за гранью бытия, вырывается в мир, отрывается от иной души, сопряженной с нею, чтобы на земле искать и наконец вновь обрести ее.

Ульяния обняла мужа сзади, перегнулась, чтобы заглянуть ему в лицо. Он молча прижался затылком к шершавой ткани. Он любил ее в грубокрашенном льне, даже больше, чем в парче и камке; впрочем, он просто любил ее.

– Ты поможешь Мише? – вопросила она глубоким, грудным голосом.

– Я помогу твоему брату, – ответил Ольгерд.

Ульяния рассмеялась, приникнув щекой к мужней щеке:

– Ты, наверное, сейчас думаешь, что я думаю, что это я уговорила тебя, тогда как ты все решил сам? Нянька давеча все толковала, что мужчина голова, а женщина шея, и что женщина должна заставлять мужчину делать то, что желает она, так хитро, чтобы он думал, что он пожелал этого сам. А я вот думаю… все эти хитрости не для чего, когда двое думают в одно.

– Ульяния, я помогу твоему брату, – повторил Ольгерд. – Но ты должна знать. Я делаю это не ради него. И даже не ради тебя.

– Я знаю, – прошептала она.

– Я никогда тебе этого не говорил, но теперь хочу, чтобы ты это знала. Я… я тебя…

И все же он не произнес этого и на сей раз. Он умолк, не досказав последнего слова, и только притянул ее ладонь к своей щеке.

Продолжение следует.

Комментарий к 1368.

[1] «Повесть и сказание известно самодержца, царя великия Македония, и наказание ко храбрым нынешняго времени, чюдно послушати, аще кто хощеть» или «Сербская Александрия». Греческое сочинение Псевдокаллисфена (II-III вв. н.э.), переведено в Сербии в XIV в. Русский вариант Д.С.Лихачев относит во второй половине XV века.

[2] Рассказ о поездке в Константинополь, совершенной знатным новгородцем Стефаном в 1348-1349 гг.

[3] «Сказание о благоверном князе Довмонте и о храбрости его». Составлено в Пскове не позднее конца XIV века.

========== 1368. Продолжение. ==========

Стоял ноябрь. Поздняя осенняя пора, когда уже не остается ни пышного золота листьев, ни грибной сырости, ни даже дождя, уютно шуршащего за окнами, когда собран урожай, и облетевшие леса утратили хрустальную сквозистость, и весь мир становится бурым и серым, и ничего, лишь морось и тоска.

Василиса постояла на дворе, пряча зябнущие пальцы в рукава, вздохнув, стала подниматься по ступенькам. Пора было садиться за трапезу.

За столом Васино место осталось пустым. Михаил спросил, где сын.

– Из утра ускакал зайцев травить, – отмолвила Василиса, опрятно отрезая кусочек верченой дичи. Помолчав, пожаловалась. – Душно мне что-то. Небо давит.

– Болит что? – забеспокоился Михаил.

– Не то чтобы болит… давит на сердце. Боюсь, как бы не то же, что и у дяди Ивана. Люди бают, Бог наказывает за монастырь[1], – досказала она с усмешкой.

– Монастырь я переношу, ты-то тут при чем! – взвился Михаил. – Люди болтают! Единственный в княжестве стоящий монастырь, и весь открыт стоит. А стукнет что в башку тому же Михайле, припрется со своей литвой, а тем что монастырь, что амбар, все едино! Меня же и овинят, чего не оберег. И ведь с игуменом сговорили, а докопались до гробов – и на-поди! Глазами хлопают, можно подумать, что там иноков хоронили, они раньше и не догадывались! А вот, к примеру, святые мощи когда обретают, разве не так же вот? Что, не прав я, скажи, не прав?

– Прав, ладо, прав! – Василиса, потянувшись через стол, погладила мужа по руке. – Данилов монастырь вот сколько раз переносили, и ничего. И все ж таки на богомолье я хочу съездить, – прибавила она, помолчав.

– В Успенский монастырь[2]? – оживился князь.

– Сомневаюсь, чтоб я там кого-нибудь обрадовала своим посещением, – возразила Василиса. – К Святой Троице, что около Радонежа. Рассказывают, там чудный старец, Сергий. Он отца исцелил… может, и меня.

***

В это трудно поверить, но на Москве войны не ожидал никто. Ни князь, ни бояре, ни мудрый митрополит. Ведали, что Михаил оскорблен дозела, ведали, что он отправился в Литву, но, убаюканные многими годами тишины, самое большее, чего ожидали – что он вдругорядь явится с небольшим отрядом отбивать Городок. Весть о литовском вторжении пала, как снег на голову. Ольгерд уже вовсю пустошил московские волости, когда спешно собранный полк под началом Дмитрия Минича и Акинфа Шубы был брошен ему навстречу.

***

Ноябрь-грудень скуповат на свет. К тому часу, когда окончательно развиднелось, Дарья успела переделать уйму дел, накормила из рожка маленького племянника и уже ставила в печь хлебы. Ей было ужасно обидно, что брат с женой отправились в город, а ее оставили сидеть с несмышленышем, и, понимая, что нельзя тащить такого кроху по холоду, и что кому-то надо присмотреть за домом и скотиной, она все же бурчала про себя: «Ага, как работать, так невеста, а как в город – так мала!».

Она вынесла корове ведро пойла, чуть постояла на крыльце, вдыхая холодный влажноватый воздух, зябко поежилась, и тут по ушам ударил крик:

– Литва!

Все бежали. Кто-то выгонял скотину, упиравшуюся и не желавшую выходить из хлева. Дядя Пеша торопливо запрягал в сани коня, затягивал гуж и вдруг, махнув рукой, побежал так, а Пешина жена, подобрав долгий подол, другой рукой таща за собой спотыкающуюся дочку, уже мчалась по улице…

Дарья выхватила из колыбели малыша, лихорадочно оборотилась, но что-то искать или прятать уже не было времени, схватила только укладку, опрометью выбежала наружу, с трудом – руки были заняты – отодвинула засов, охлюпкой взвалилась на коня, со всех сил ударила пятками, конь взял в намет. Назади уже подскакивали к околице вершники в островерхих шапках.

Дарья влетела в спасительный лес, не помня себя, гнала и гнала коня, и ей все слышался близкий топот копыт, и она гнала коня, пока тот не зауросил перед оснеженным кустом, и девка не покатилась кубарем в сугроб.

Снег сразу забился ей за пазуху и вообще везде, младенец, который, верно, ушибся при падении, заверещал. Дарья, без раздумий, зажала ему рот ладонью и раза два хорошенько встряхнула. Услышат литвины! Только тут она начала верить, что оторвалась от погони. Она подобрала укладку, каким-то чудом не рассыпавшуюся, отряхнула, как могла, снег, поймала коня и хотела снова всесть верхом, но теперь, без стремян и без узды, никак не могла залезть, и заплакала, и слезы вмиг замерзли на ресницах комочками и мешали смотреть.

Тогда Дарья, не без труда, пришлось зубами перекусывать крепкий шов, оторвала от сарафана длинную полосу и, связав петлей, накинула коню на шею. Подумав, нарвала еще несколько, привязала к себе младеня и поверх запахнула тулуп, туго перепоясалась такой же полосой, и еще одной привязала к поясу укладку. Младеня лучше всего было бы укутать в платок, но Дарья подумала, что с непокрытой головой скоро замерзнет в зимнем лесу, а тогда пропадет и дитё. Она за спешкой не успела ни толком одеться сама, ни завернуть ребенка, умчалась в лаптях (как бы пригодились сейчас валенцы!) и распахнутом тулупе, хорошо, хоть на этот раз, выходя на двор, не поленилась повязать пуховый платок, чего обычно не делала – покойница-матушка вечно ругалась, мол, простынешь.

Теперь стало гораздо способнее, и Дарья могла вести коня за собой, пока не набрела на пень, с которого кое-как сумела взгромоздиться верхом.

Постепенно пошла уже такая глушь, что неможно стало двигаться даже рысью, но Дарья все ехала и ехала вперед, сама не ведая, куда, лишь бы подале от страшной литвы. Мотаясь из стороны в сторону на жесткой лошадиной спине, она все яснее начинала осознавать, что прежней жизни уже не будет никогда. Что брат с женой, скорее всего, убиты или уведены в полон, что литвины их избу разграбят и, наверное, сожгут, а то и сама сгорит из-за брошенной без присмотра печи, и что хлебы, любовно поставленные ею в печь, уже превратились в уголь. Проклятые грабежники, конечно, не догадаются их вынуть! Почему-то хлебов было жальче всего. Она хотела снова заплакать, но удержалась, боясь, что тогда глаза смерзнутся совсем.

Младенец за пазухой обмочился, и стало тепло и мокро, а потом стало мокро и холодно, а потом ей самой занадобилось по нужде, но она терпела, пока не увидела поваленное дерево, и только тогда слезла. Обтерла руки снегом, еще зачерпнула горстью и пососала вместо воды, и от такого питья немедленно захотелось есть. Она стала на бревно и вновь полезла на лошадь, но бревно оказалось гнилым и провалилось под ногой, и она долго, ругаясь, выдергивала ногу, а растоптанный лапоть застревал и цеплялся.

Она опять ехала куда-то, и у нее начали замерзать ноги, прикрытые лишь одной полотняной рубахой, и она запоздало подумала, что лучше было бы рвать рубаху, а не шерстяной сарафан, и она слезла и пошла пешком, чтобы согреться. Но ноябрьский снег был рыхлый, неглубокий и обманчивый, она несколько раз проваливалась в засыпанные снегом ямы, и в итоге намокли и лапти, и онучи, и подол, и стало еще хуже.

Потом младенец проголодался и начал хныкать, и Дарья качала его, и шикала, и даже пыталась петь, но он все плакал и плакал, и она решила попробовать обмануть его и поднести к своей груди. Ей сначала даже показалось, что не холодно, и малыш, потыкавшись ротиком (особо и некуда было), нашел сосок и зачмокал, но тут же, поняв обман, заревел в голос и принялся молотить кулачонками.

И она снова брела, потому что ехать верхом уже не было сил, она сразу начинала заваливаться то на один, то на другой бок, и боялась свалиться в сугроб и уже не встать. Стемнело, и нельзя было разобрать даже намека на путь, и деревья вставали колеблющимися черными пятнами на черноте, и холод, проникший за пазуху, никак не выходил, а ноги и руки замерзли до того, что болели, а потом перестали и болеть, младенец под тулупом перестал плакать и лишь время от времени жалобно вздыхал, а девочка брела, и ее тянуло лечь прямо на снег и передохнуть хоть самую малость, и она вспоминала рассказы про то, как человек вот так лег на снег и уже не проснулся, а по весне нашли его вытаявший из-под снега и объеденный зверями труп, и она говорила себе, что ложиться нельзя. А потом уже стало все равно, и только из-за младеня она все же отыскала уголок, под пригнутыми книзу ветками кустов, где было поменьше снега и ветра, и забилась туда, скорчившись в комочек, где-то вдалеке ей послышался волчий вой, а может, и не волчий, но ей уже было все равно, и она уже не чувствовала холода, и перед глазами плыли, растекаясь и сливаясь, радужные, удивительно яркие и красивые круги…

Очнулась она от боли. Конь кусал ее за руку. Дарья сперва рассердилась на него, а потом поняла, что конь ее спас, и со слезами обняла его за шею. Младенец за пазухой не плакал, и Дарья испугалась, что он умер, и отчаянно стала тормошить, и малыш наконец слабенько пискнул. Дарья снова влезла на коня и снова поехала куда-то через лес, ставший из черного темно-серым.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю