355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Chally the Squirrel » Имя - Русь. Роман-хроника (СИ) » Текст книги (страница 12)
Имя - Русь. Роман-хроника (СИ)
  • Текст добавлен: 3 марта 2020, 01:00

Текст книги "Имя - Русь. Роман-хроника (СИ)"


Автор книги: Chally the Squirrel



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 16 страниц)

Князь Дмитрий, с красными пятнами на щеках, судорожно вцепился в подлокотники. Ну же! Неужели?

– Княже! – голос владимирского тысяцкого прозвучал весомо и глухо. – Все мы поцелуем тебе крест. Но поговори прежде с посадскими.

– Добро! – Дмитрий вскочил, сомнения и страхи посторонь, весь – воплощенное делание. – Сзывайте вече.

Тысяцкий качнул головой в сторону окна.

– Ни к чему. Весь город здесь.

***

Шум мгновенно стих, едва князь появился на площади. Дмитрий несколько мгновений молча стоял… нет, даже не собираясь с мыслями. Он чувствовал – буквально, телесно чувствовал – потянувшиеся к нему незримые токи огромной, плотно слитой людской массы. Он стоял, вбирая их в себя… и когда великий князь заговорил, он сказал совсем не то, что собирался допрежь.

– Граждане стольного Владимира… русичи! Тверской князь идет к вам с войском. Ставиться на великий стол. Ставиться по праву. Вы можете открыть перед ним ворота, и никто не упрекнет вас. Но спросите себя: быть может, хватит жить по татарской указке?

Вечером того же дня, укрепив владимирцев крестным целованием, Дмитрий ускакал собирать полки.

***

На требование явиться слушать ярлык Дмитрий гордо ответил: «К ярлыку не еду, на великое княжение не пущу, а тебе, послу цареву, пусть чист».

***

Дурак! Щенок! Слюнявый лопоухий щенок! С чего, с чего ты взял, что и здесь будет, как в Твери? Что тебя, такого замечательного и со всех сторон правого, так и побегут встречать с хлебом-солью? Подъехал к воротам, да еще без шелома, кудри по плечам, да еще в алой епанче, чтоб издали было видно: стольный Владимир, встречай великого князя! Хренушки вам. Его не пустили в город. Его, Михаила Тверского, просто не пустили в город. Не открыли ворота – и все тут. Тысяцкий – странным подобием самого Михаила, так же без шелома, и внезапный ветер трепал седые волосы – поднялся над заборолом.

– Наш государь – Дмитрий Иванович, а ты, князь Тверской, ступай в свою отчину!

Со стен кричали и вовсе неподобное.

Вообще не надо было вступать в переговоры. Сразу, изгоном – и брать город на щит. Или, по крайней мере, после первого отказа. Сарыходжа, посол Мамаев, требовал того. Кричал:

– Чего медлишь, коназ? Есть ярлык, есть воины – чего ждешь?

Михаил, побледнев (кулаком бы – да по наглой плоской роже!), возразил:

– Я не хочу властвовать над обгорелыми развалинами!

Еще пару лет назад это его не остановило бы. Теперь, после всей уже пролитой крови… что-то надломилось там, в веже Мамая!

Так было потеряно несколько бесценных дней. А Дмитрий тем временем подтянул полки.

И дело даже не в том, сколько их было, московлян. Много, но Михайловой рати хватило бы дать сражение и, вполне возможно, выиграть. Другое. Возможности маневрировать, совершить обход он был лишен предусмотрительностью Дмитрия (Полно, его ли? Дмитрия, да другого! Ольгерд сразу приметил бы знакомую руку Боброка). А тупо столкнуть лоб в лоб две громады – и там кому Бог даст – Михаил и не хотел, и не мог.

Но худшее было впереди. Как эта хитрая кошка сумела пролезть в тверской стан, да потом еще и вылезти назад невозбранно, Михаил так и не смог ни постичь, ни представить. Но пролез и уболтал Сарыходжу… ехать в Москву. В гости.

***

Человечество, если отбросить совсем уж горьких пьяниц и зануд-трезвенников, делится на две части: тех, кому хмельное доставляет удовольствие, и тех, кому нет. Но это там, где всякий людин, буде возникнет у него такое желание, может спокойно взять и выпить чарочку, не преодолевая никаких препон и не подвергаясь никакой опасности, кроме жениного бурчания. В странах, где хмель под запретом, удовольствие выходит уже на иной уровень. И нередко даже тот, кто не способен оценить букета, а вместо приятной расслабленности ощущает одну тошноту, стремится к заветному «дару виноградной лозы» – из протеста или ради острой прелести запретного плода.

Мне друг, кто мне вина хотя бы раз поднес!

Оно янтарь ланит живит рубином роз.

Когда умру, мой прах вином, друзья, омойте

И опустите в гроб из виноградных лоз.

Не потому написал мудрый Хайям эти строки, что был он пропойцей, а потому, что были ему омерзительны черствые ханжи, ненавидящие радость и веселье.

Хитроумные арабы, не споря с заветом Магомета о том, что первая капля вина губит человека, эту самую каплю сбрасывали на землю. Татары поступали проще: они ездили пить на Русь.

Бесконечная цепь пиров началась, едва ордынский посол ступил на Московскую землю, а уж в стольном граде развернулась в полную меру. Хмельные меды, фряжские и греческие вина, настойки и наливки лились куда там рекой – водопадами. Воины и слуги посольской свиты не просыхали вовсе. Сарыходжа первые дни еще пытался строжить, потом махнул рукой, тем паче что приставленные для услуг русские холопы предупреждали малейшее желание высокого гостя. И – дары, дары, дары… золото и самоцветы, многоценное оружие, кони, кровные псы и пара красных терских соколов, дорогие ткани и бесценные меха, соболья шуба, крытая рытым малиновым бархатом, и еще одна, парчовая, на редких черных лисах, драгоценная посуда и иное узорочье, золотая чаша, до краев полная жемчугом… всего и не перечислишь! Подарки для жен, три драгоценных убора, с рубинами, сапфирами и изумрудами, для каждой в особицу, и убор для прекрасной Хадичэ, которая не являлась женой, но была очень дорога сердцу Сарыходжи (и это как-то сумели вызнать!), выбранный с величайшим тактом, ибо меньшее количество золота и каменьев искупалось в нем тонкостью работы. А еще он получил в подарок трех красивых рабынь: одна белокурая и пышнотелая, другая черноглазая, пленительной гибкостью подобная лозе, а у третьей была удивительной белизны, почти прозрачная, кожа и русалочьи зеленые глаза; Сарыходжа сразу решил, что с этой и начнет.

В сладостном чаду некончающегося праздника с каждым днем все основательнее забывал мамаев посол и дерзкое непокорство московского князя, и то, зачем он, Сарыходжа, вообще был послан. И совершенно искренне клялся поддержать «коназа Димитра» в Орде. С тем в один прекрасный день ему налили чарку на посошок, вручили подарочек на прощание, посадили на коня и отправили восвояси.

Отрезвление, в прямом и переносном смысле, пришло наутро после первого ночлега. Сарыходжа привычно проснулся с больной головой и впервые спросил себя: во что ты вляпался? Ладно, брал подарки от московского князя – а кто их не брал? На то и посольство. Ладно, обещал ему помощь – за обещания, данные неверному, сурово не взыщется. Но недругов среди ордынских вельмож у Сарыходжи много, очень много! И конечно, они постараются представить дело таким образом, что он продался и потому не исполнил воли Правителя. Он вдруг явственно ощутил холод стали у горла. Что делать? Ох, как болит голова… кликнуть слугу, пусть принесет опохмелиться? Нет, хватит, с сегодняшнего дня – никакой выпивки! Надо думать, как спасаться, и думать трезвой головой.

Мысль пришла скоро – простая и дельная. Михаил отказался от туменов, которые милостиво давал ему Правитель. Не стал брать Владимир. Значит, не так ему и нужен этот стол! Значит, он… как это говорят урусуты… морочил голову Правителю. А значит, посол совершенно правильно поступил, оставив его и посетив его противника, с тем, чтобы досконально во всем разобраться. В итоге получалось, что Сарыходже необходимо, для собственного спасения, очернить перед Правителем князя Михаила и обелить князя Дмитрия. Что он, собственно, Дмитрию и обещал. Он даже в общих чертах представил, что станет говорить, и заметно повеселел.

Сарыходжа кликнул слугу и велел позвать рабыню, ту, зеленоглазую. Надо получать удовольствие, пока можно, а то как бы прекрасная Хадичэ не выцарапала ей глаза.

***

Война продолжалась ни шатко ни валко – безлепая война, в которой вместо сражений были лишь стычки и взаимные грабежи. Михаил разорял Бежецкий Верх и земли по Мологе. Михаил ждал Ольгерда, который должен был… должен!.. подойти. Но Ольгерд не явился. И к маю война исчерпала сама себя. Михаил, распустив войско, вернулся в Тверь.

А Дмитрий, выждав недолгое время, чтобы Сарыходжа успел перемолвить с Мамаем, отправился вслед за ним.

Отправился с тяжелым сердцем. За спиною была разоренная страна, Дуня, снова непраздная, и Москва, которую приходилось оставлять на Ивана Вельяминова, потому что тысяцкий Василий Васильевич слег, и невесть было, выстанет ли старик вообще. Впереди были протори, череда унижений – и неизвестность.

Алексий проводил князя до Коломны. Что-то неясное ему самому тянуло, долило, и так отчаянно не хотелось отпускать Дмитрия от себя! Да только не отпускать неможно было. И здесь, на берегу – уже заводили по сходням сторожко косящихся на плещущую воду коней – владыка благословил великого князя и спутников его и вдруг, прошептав «Митя!», обнял его, как маленького. И Митрий тоже крепко-крепко обнял своего воспитателя – и ужаснулся, ощутив под руками исхудавшую старческую плоть. Впервые подумалось, что Алексий смертен, и уже очень стар, и – вдруг они видятся в последний раз?

***

Когда Илья вошел, дочь как раз возилась у печи.

–Обожди чуток, сейчас обедать будем, – бросила она, выкладывая на чисто выскобленную столешню румяные шаньги с гречневой кашей. Илья с удовольствием потянул носом сытный дух.

Ополоснув руки, Надя распустила растрепавшуюся косу и стала расчесываться. Волосы у нее были не очень длинные, едва до середины лопаток, но на удивление густые.

В дверь загремели, Илья, пробурчав, кого, мол, несет, пошел отворять, и едва не был опрокинут шумною гурьбой.

– Хозяин ласковый, не гони с порога, мы к вам по делу, да по делу важному, неотложному. У вас товар красен, а у нас купец под стать, добрый молодец Игнат свет Никифорыч!

Красный как рак жених смущенно выглядывал из-за спин говорливых сватов. Илья глянул на дочь. Надежда так и застыла вполоборота, с гребнем в руке, с рассыпанными по плечам волосами, и была она такой красивой, что у Ильи защемило сердце.

Со странным чувством тревожной гордости он вернул сватам поклон.

– Немалая честь для нашего дома! Речь мне ваша по сердцу, и Игната я рад буду назвать зятем. Но дочка у меня, сами ведаете, одна, и неволить ее не хочу. Как сама порешит, так тому и быть.

Надежда чинно выплыла вперед; тяжелая грива колыхалась за ее спиной. Поклонилась, коснувшись перстами пола.

– Спасибо за честь, люди добрые! Не примите того в обиду, но не могу я оставить батюшку и братьев. Сами понимаете, дом без хозяйки – сирота.

Она еще раз низко поклонилась, пресекая все дальнейшие речи. Илья молча развел руками.

***

– И чем тебе Игнат нехорош, своенравница? – спросил Илья, едва они с дочерью остались вдвоем. – Не абы кто, княж-Юрьевой дружины воин, роду доброго, у князя в милости, да и собой пригож.

– Тем лучше. Значит, ему нетрудно будет найти себе другую невесту.

Надежда туго затянула ленту и перекинула косу за спину. Илья помолчал, подумал.

– Надя, скажи… ты не хочешь идти за Игната, или вообще не хочешь выходить замуж?

– Должно быть, вообще… понимаешь, отец, я вот – чувствую, а словами выразить не умею. Не то чтобы я не хочу замуж… хочу чего-то иного. Чего-то большего.

***

Восемь тысяч триста рублей без мелочи. Последнее время каждый новый день начинался для тверского княжича Ивана с этой мысли. Разгорался стремительный степной рассвет, хлопали, отворяясь, двери лавок, улицы помалу наполнялись повседневным городским шумом, овечье жалкое блеяние перекрывалось вдруг ревом верблюда, над городом летел протяжный зов муэдзина. Холоп начинал преувеличенно громко кашлять и шаркать ногами: и не хотелось бы будить господина, да пора! А Иван лежал с закрытыми глазами и думал: восемь тысяч триста! Без мелочи. Где достать такие бешеные деньги?

Уведав, что его совместник ладит в Орду, Михаил Тверской немедленно отправил туда же своего сына. Старшего, тринадцатилетнего – дети быстро взрослели в то суровое время! На отчаянный Овдотьин всхлип отмолвил коротко:

– Надо!

И у самого душа была не на месте!

Мальчик с огромными глазами, удивительно похожий на покойного, почти легендарного уже отцова брата Федора, с той же мужеской твердостью повторил:

– Надо, мамо!

В Орде дело вначале складывалось в пользу тверичей, но постепенно все переменилось. Отец, несомненно, понимал, что своим отказом оскорбил Мамая, но он даже представить не мог, насколько. Едва ли не больше, чем Дмитрий… нет, не так. Теперь они оба стали для ордынского правителя вровень. Одинаково ненавистны. И кому дать ярлык, безразлично, а значит, Мамай – сука, сука и еще раз сука! – даст тому, кто больше заплатит.

Деньги утекали, как вода сквозь пальцы. Беки, огланы, кто еще там – ныне вся Орда стояла на мзде! Серебро, привезенное с собой, было потрачено в первые же дни. Пришлось занимать, сначала у русских купцов, потом у местных, потом у всех подряд, а дела все ухудшались, каждый день бояре, в несчетный раз обходившие всех, кто только мог замолвить словечко, приносили известия, что еще один вельможа подкуплен московитами, и необходимо перекупать… Давно было отброшено всякое стеснение, и никто уже не пытался подыскивать слова помягче. Заплатить, купить, перекупить. Достать денег. Тверичи лихорадочно метались: кто даст в долг княжичу, без того задолжавшему всем кругом?

Вот так сложилась эта страшная цифра: восемь тысяч триста. Пока без мелочи – но ведь лихва[3] продолжала расти. Купцы, отчаявшись дождаться своих денег, подали жалобу Правителю.

Иван как сейчас помнил тот день: душный полумрак Мамаевой юрты, пропахший овчиной, несмотря на благовония, сизоватым дымком выползающие из курильниц, темно-красный камень в перстне, зловеще вспыхнувший, когда правитель огладил бороду, и его лицо – глумливое и хитрое. Правитель забавлялся!

– Ай, ай, некорошо, коназ! – Мамай выговорил это по-русски, еще и покачал головой, кривляясь и подчеркнуто татарствуя. – Не плати долги – совсем некорошо!

Иван закусил губу, из последних сил сдерживая отвращение. Мамай был одновременно мерзок и страшен, как если бы на шелковых подушках сидела сейчас перед княжичем огромная говорящая – и плохо говорящая – ядовитая мокрица.

– Ты знаешь, как поступают с неисправными должниками? – уже по-татарски, без всякого шутовства, спросил Мамай.

Иван знал.

С тех пор он раз сто, холодея, представлял себя, как прадеда: на коленях, с колодкой на шее, посреди рыночной площади. Нет! Если Мамай велит забить его в колодку, он умрет. Это Иван даже не решил – знал. Кинется на палачей – пусть убьют сразу. А не выйдет, так разобьет голову об стену.

***

Что-то многовато на этот раз в степи было фрягов. Дмитрию то и дело попадались на глаза смуглые носатые генуэзцы в потешных, неприлично узких штанах и задорно сдвинутых на затылок шапочках. А разок мелькнул какой-то в долгом черном одеянии с нелепой пелеринкой и совсем уж крохотной шапочкой-тряпочкой, едва прикрывавшей лысую макушку.

– Латынский аббат? – прошептал Федор Кошка. – Любопытно… О-о-чень любопытно.

Кое-какие слухи о шашнях Мамая с Генуей ходили и прежде, и неудивительно: Кафа, крымская колония могущественной республики, находилась в ближайшем соседстве с собственным Мамаевым улусом. Но Кошке удалось выяснить, чего именно стороны хотели друг от друга. Мамай, понятно, денег. А ушлые фрязины – доступа в северные русские земли с тем, чтобы самостоятельно скупать у инородцев меха.

– Погодите-ка… – покопался в памяти великий князь (сидели втроем с Кошкой и Свиблом), – лет… лет не помню сколько назад они уже пытались вести о том переговоры с владыкой Алексием.

– И получили отлуп! – рявкнул Федор Свибл.

– Сего неможно дозволить, – твердо заявил Федор Кошка.

– Эти, ну которые ловят, это дело вообще нипочем отдают, потому как того.

– Потому что зверем эта земля изобильна, а железа там вовсе нет, и ценят его очень высоко.

– Черномазые влезут – и того, крышка. Это ж сколько денег тю-тю, за море!

– Да что там деньги! Людей местных прижмут так, что не вздохнуть станет. А там, глядишь, и в латынскую веру крестить учнут.

– Во-во, тот плешивый чего по степи ноги колотит?

– Знаем их норов, в Греции навидались. А что с эстами, с пруссами деяли? То, правда, не фряги, а немцы, да невелика разница, все римский корень! Так что обложат заволочан данью, вместо соболя с самих шкуру драть станут!

– Да знаю я, знаю! – князь едва не замахал руками на расходившихся Федоров Андреичей. – И доступа к русскому меху никаким иноземцам не дам. Тем более что говорить о том следовало бы скорее с Господином Великим Новгородом, – прибавил он с оттенком досады. – А как мыслите: Михаил дал бы?

– От селедки уши!

– Навряд ли, княже.

Кошка умолк, не высказав того, что вертелось у него на языке: князю Михаилу, сколь бы ни был он неправ, дорога Русская земля. Знал, что получит вполне закономерный ответ: ага, настолько, что кидает ее во снедь литвинам!

***

В то время, пока Дмитрий сидел в Орде, а Михаил слал в Царьград очередные гневные грамоты, Алексий и Ольгерд подписали мир и обручение Владимира Андреевича с Еленой Ольгердовной.

Впрочем, Ольгерд, и на этот раз не помогший Михаилу окончательно добить врага, помог-таки в другом. Он отослал в Константинополь грамоту, где, в свою очередь, жаловался на Москву, на Алексия, пенял патриарху, требовал особого митрополита… Ольгерд был язычник, стоявший во главе христианской страны. И именно поэтому он мог без зазрения совести шантажировать патриархию, чего ни от одного православного государя, конечно, не стерпели бы. Константинополь панически боялся, что Литва отшатнет к Риму. Боялся, как показало время, небезосновательно, хотя сам Ольгерд отнюдь не собирался крестить своих подданных ни в католическую, ни в православную веру, а предпочитал лавировать между тремя религиями, блюдя свою выгоду.

Отдельная митрополия – это была Любартова затея. В те давние годы Ольгерд снисходительно позволял брату тешить себя, как думалось, игрушкой, поскольку не оценил еще значимости веры и проистекающей отсюда силы церкви. С годами он стал мудрее. И тот недолгий и неудачный опыт религиозных гонений научил его многому. Это было после страшного разгрома, когда немцы стояли под самым Вильно, и ему чудом удалось уберечь хотя бы столицу. Когда требовалось объявить виновных, а главное – сплотить народ… чем? Верою предков! Ольгерд, менявший религии с легкостью, так и не возмог понять, что заставляет людей… добро бы его, Ольгердовых, ненавистников, не желающих подчиняться его власти, это бы он еще понял! Нет, людей в остальном ему послушных и преданных… что заставляет их идти на смерть из-за догматов, зачастую им самим не до конца внятных. Но приходилось признать, что это «что-то» существовало и действовало. И они умирали, не сняв креста, и удивительным образом после своей смерти, делаясь мучениками, начинали служить уже не ему, а русской церкви, а вернее – Москве. Что самое удивительное, недовольничали даже язычники, даже немногочисленные литвины-католики. Или сила Литвы была в многообразии и веротерпимости? И сводить всех в единство значило как раз губить эту силу?

Ольгерд затвердил урок и больше уже не повторял его. Ныне он деятельно добивался собственной митрополии, чтобы собирать на нее города юго-западной Руси, точно пчел на блюдечко с медом.

***

Ах, Византия – это случай особый! Ведь придумали даже слово «византийство», означающее высшую степень хитрости, коварства и лицемерия. За тысячу лет подданные басилевсов научились искусно писать доносы, освоили и более сложную науку: когда оставлять доносы без внимания, а когда пускать их в ход. Жалобы тверского духовенства и тверского князя потонули в секретах патриархии (а куда от нее денутся тверичи!). Гневное послание правителя Литвы имело совсем другой результат.

Они снова были вдвоем в обширном покое, лишь теперь за окнами шумела не буря, а ласковый весенний дождь, столь нужный оливам и лозам.

– Ольгерд грозится принять латынство! – заключил Киприан, аккуратно сложив прочитанную грамоту.

Филофей молча покивал, договорив про себя: «Вот уже лет двадцать».

– И я не понимаю, как Ваша мерность может относиться к этому столь спокойно.

Филофей все также молчал, полузакрыв глаза и откинувшись в кресле. Киприан, конечно же, был прав, но зачем Киприан так давит на него…

– Неужели же… – наконец выговорил он со страданием, – неужели же разрывать митрополию?

– О нет, не разрывать! – энергично возразил болгарин. – Неможно создавать отдельной литовской кафедры, поскольку тогда Ольгерду будет гораздо проще поддаться Римской церкви, буде он пожелает того. Не разрывать, лишь надрезать… с тем, чтобы вновь зашить сей разрез, когда обстоятельства будут более благоприятны.

Очищенная от витиеватостей, мысль была предельно ясна и логична: чтобы в будущем сохранить целостность русской митрополии, ныне поставить особого митрополита на западную ее часть. Филофей едва не вскрикнул: «Тебя?!». Да, и это было очевидно. Кого же иного… временно… до поры… до…

– Да, ты прав… – с трудом прошептал старик. Киприан был прав… а у него уже не было сил противостоять его напору!

Об участи Алексия они не говорили. Киприан – потому, что его это не заботило, а Филофей – потому что ему было слишком стыдно.

– Но… но пока молчи об этом! – сдавлено воскликнул патриарх. У него внезапно пробрезжила некая мысль… почти надежда. – Надо все подготовить, надо… например…

Благословенная византийская бюрократия позволит затянуть дело надолго. А он, Филофей, был уже очень болен. Надежда была на то, что дело свершится уже без него.

– Но это твердо решено?

– Да… да…

– Поставить на Литву отдельного митрополита, с тем, чтобы после именно он возглавил вновь объединенную Русскую митрополию?

– Да… – прошелестел старец еле слышно.

– Алексию почти восемьдесят лет! – милосердно досказал Киприан.

***

– Синьор Феодор? Ан…андревич? Buon giorno[4]! Здраствуйте!

Русское слово вертлявый белозубый фрязин выговорил с особым задором.

Федор Кошка покупал баранов. Не на обед, а на племя, собираясь отправить домой: много кошкиных породистых овечек досталось прожорливым литвинам! Он только что выложил серебро за последнего круторогого красавца и завязывал калиту, когда фрязин ухватил его за рукав. Кошка чуть было не двинул кулаком не глядя, приняв за татя.

– Вы не знаете меня, но, конечно, вы знаете фра Теодоро? Симоновски? – трещал он с невероятной скоростью, ослепительно улыбаясь, размахивая руками и при этом (Кошка жестом предложил отойти в сторонку) изо всех сил стараясь ни во что не вляпаться своими долгоносыми башмаками. – Сделайте любезность… О, огромную, огромную! Совсем пустяк. Regalo[5]… как это… подарок! Передать. Я очень, очень благодарен! – выпалил итальянец, всовывая Кошке в руки плоский сверточек. – Фра Теодоро будет рад! О, жаль, жаль, что он не здесь! Он мечтал услышать венецианские песни… вчера люди приехали из Венеции… купцы. Жаль! Но ничего. Он будет рад, очень рад подарку. Он поймет, от кого. Grazie[6]! Спасибо! Досвиданья!

Слегка обалдевший от такого словесного напора Кошка радостно вспомнил нужное слово:

– Арриведерчи!

«Полезные, однако, у игумена приятели, – размышлял боярин по дороге к себе на подворье. – Венеция, значит…»

Он был доволен. Почти неразрешимая задача – рассорить Мамая с генуэзцами – теперь сменилась задачей гораздо более простой: рассорить генуэзцев с тверичами. Для этого требовалось свести княжича Ивана с венецианским купцом… а потом кое-кому осторожненько намекнуть об этой встрече.

***

Кошки умеют мурлыкать. Например, вот так:

– … О повелитель, колебания твои показывают все благородство твоего сердца, но дозволь говорить и своей непревзойденной мудрости. И голос ее скажет тебе: десять тысяч! Твои подданные, взывающие к твоему заступничеству, получат причитающиеся им деньги, а лично тебе останется тысяча семьсот. С мелочью.

***

Как бился княжич Иван, услышав, что москвичи забирают его с собой, как схватился за саблю, и случиться бы худому, если б его не обезоружил собственный боярин, сохранивший остатки здравомыслия – обо всем этом не стоит и сказывать. Гадкое свершилось дело, что и говорить. Дмитрий, впрочем, был с пленником ласков и не называл его иначе, чем гостем. Он искренне полагал, что спас Михайлова сына – ведь кто знает, что могло прийти Мамаю в голову, какое издевательство мог он измыслить, высосавши, стойно пауку, свою жертву досуха. И серебра Дмитрий Иванович благородно намеревался взять с Тверского князя ровно столько, сколько заплатил сам.

***

Русь встречала великого князя дымом. Нет, не теплым дымком топящихся печей. Чем ближе становилась Москва, тем явственнее чуялась в воздухе горечь, а под самой Коломной на дорогу вдруг повалили ошалевшие зайцы. Ясный день замглился, от едкой горечи становилось трудно дышать, слезились глаза. Кони пятили, фыркали, вскидывая головы, тревожно нюхали чадный воздух. Еще не сделалось горячо, еще не слышался грозный гул – лесной пожар был далеко, но следовало поторопиться. Ослабив вожжи, положившись на конское чутье, люди стремились скорее уйти от беды – а кругом были птицы, птицы! Птицы летели сквозь дым, задыхающиеся и ослепшие, валились с крыла на крыло, словно спотыкаясь в полете, и падали, с жалким писком бежали по земле, трепеща крыльями, силились взлететь и снова падали. Птицы лезли под колеса, иные камнем рушились прямо на возы, забыв страх пред человеком, заползали под рогожи. Грузный глухарь переваливался на мохнатых лапах; споро перебирая тонкими ножками, бежали вальдшнепы. Дорога местами сплошь покрылась шевелящимся пернатым ковром, в котором огнями вспыхивали золотые иволги. Перед лицом Ивана что-то порхнуло, княжич отшатнулся, едва не вылетев из седла, испуганный конь зауросил. Серовато-бурое, бесформенное, шумное повисло на гриве. Иван в один миг накрыл птицу мятелем, схватил, стянул крепче, сова трепыхнулась еще пару раз и утихла, обретя привычную темноту. Княжич, по счастью, скоро совладал с конем, и дальше ехал, одной рукой прижимая к груди мягкий сверток, и ему все чудилось, что ночная птица сама благодарно никнет к нему.

***

Лето стояло сухим и жарким. Поля, деревья, сами дома – все, казалось, прокалилось насквозь, и только Божьим чудом Москва смогла избегнуть пожара. Горели вокруг торфяные болота. Удушливый чад стлался над городом, вползал в каждую щелку. Люди наглухо запирали ставни, но и так, рискуя заживо свариться, не избавлялись от опасности задохнуться. В иные дни, когда сильный ветер нес дым на город, в самый полдень было не светлее, чем в сумерках.

Москва устояла, но горели села, горели высохшие поля. Мерла скотина, надышавшись гари, болели люди. И все больше яснело, что впереди еще одна голодная зима.

***

Алексия новый мите-кошко-свибловый хитроумный замысел поверг в тихую панику. Немедленно, от греха подальше, он забрал мальчика к себе на владычное подворье, и всякий день горячо молился: лишь бы с ним ничего не случилось! Ведь не отмоешься! Относительно Михайлова восприятия митрополит не обманывался, и не обманулся.

В политике благородство и расчет рядом не живут. Следовало бы или уж всерьез держать тверского княжича заложником, или быть великодушным до конца. Может даже, Михаил и решил бы, что спасение сына стоит владимирского стола. А так москвичи не выиграли ничего. Михаил, как раз накануне получивший издевательское послание Мамая («Княжение есмя тебе дали великое и давали те есмя рать и силу посадити на великом княжении. И ты рати и силы нашей не взял, а рек еси с своею силою сести на великом княжении. И ты седи с кем ти любо, и от нас помощи не ищи!»), пришел в бешенство. Чуть ли не впервые в жизни накричал на жену, спросившую было, что же теперь делать. Ночью (первый гнев схлынул, и самому уже было стыдно) неловко подсунулся к ней, яростно прошептал: «Не прощу!». Овдотья, поняв немые извинения, молча притянула мужа к себе.

Проклятую тьму[7] рублей собрали с великим трудом, влезая в новые долги, выворачивая боярские сундуки, умоляя мужиков заплатить вперед хотя бы часть дани – требовать, в нарушение освященных обычаем сроков, у князя не было ни права, ни возможности. Все-таки Москва, несмотря на литовское разорение и неурожаи, была куда богаче Твери, раз позволяла себе швыряться такими деньжищами!

***

Труды надлежат мужу. И если они уводят от дома – что ж, достойно ли роптать, ведь труд тот во имя Отечества. Но порою Кошке так хотелось махнуть на все рукой! Особенно в те минуты, когда он стоял над колыбелью своего очередного ребенка, родившегося без него.

Малютка весело смотрела на мир ярко-зелеными глазками. Вроде бы большинство детей рождаются голубоглазыми… Нетушки, куда как зеленые, чистые, ясные, точно смарагды!

– Анюта наша… Агу? Агушеньки? – мать бережно взяла дитятю из колышки[8]. – А какие у Анюты глазки? Вот какие у нас Анютины глазки!

Старая нянька украдкой скрестила пальцы, ворча под нос: «И выдумают же! И худа не боятся накликать[9], одно слово – молодежь!» – но родители, по счастью, не заметили того. Федор Андреевич держал на руках свою дочку.

– Кошка! Истинная Кошка!

– А другие что ль нет? – ревниво вопросила жена.

– Не-е-т, другие – Кобылины. А это – кисанька… кисанька-царевна!

***

Под холстиною угадывалось что-то прямоугольное и плоское; сверток был перетянут красной тесемкой, и Федор медлил потянуть за кончик. В сердце жило теплое чувство нечаянной радости. Ванюша… Кому ж еще. Наконец Федор развязал подарок.

Образ был писан искусным мастером, он, сам будучи изографом, понял это сразу. Madonna. Хорошенькая пухляшечка. Нежный обвод девичьего лица, мягкие, трогательно-милые черты, и с розовых губ, казалось, вот-вот спорхнет какое-нибудь ласковое словечко. Полуприкрытые густыми ресницами синие глаза с бесконечной нежностью устремлены были на дитя. А малыш, мяконький и беленький – любовно прорисована была каждая складочка нежного детского тельца – не смотрел ни на мать, ни на людей, лишь на золотистый цветок в материнской руке, к которому и тянулся крохотной, пухленькой, в перевязочках, ручкой, а второй так трогательно, так по-детски ухватил маму за палец… Складки темно-пурпурного мафория прописаны были настолько правдоподобно, что делалось понятно: он шит из тонкой шерсти, а бледно-золотой, с легким зеленоватым отблеском испод – это шелк. На заднем плане не было никаких других фигур, деревьев или чего-нибудь иного (что, как рассказывал Джованни, в последние годы стало принято писать у фрягов), ровный золотой фон, но фигуры были зримо объемны, они словно выступали из доски; нимбы, покрытые хитрым византийским узором, казались вычеканенными на плоскости и вовсе не соприкасающимися с людьми.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю