355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Chally the Squirrel » Имя - Русь. Роман-хроника (СИ) » Текст книги (страница 11)
Имя - Русь. Роман-хроника (СИ)
  • Текст добавлен: 3 марта 2020, 01:00

Текст книги "Имя - Русь. Роман-хроника (СИ)"


Автор книги: Chally the Squirrel



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 16 страниц)

Все оставшееся время Михаил обмысливал Кошкины слова. Не затем ли его и зазвали в церковь? Все же это выглядело чересчур сложным. Престол Святой Троицы… Михаил вспомнил, что к Борису в Нижний ходил как раз игумен Троицкого монастыря. Он еще, кажется, исцелил бесноватого ростовского боярина. Нет, скорее всего, это было вечное московское бахвальство: мол, вот какие у нас люди есть!

В Кошкиной веже все было совершенно по-татарски: кошмы, подушки, кожаные тарели, баранина, шурпа, гора плова на узорном блюде, сладкие плети вяленой дыни… Кошка сидел на подушках, ловко скрутив ноги калачиком, пододвигал высокому гостю то и другое, болтая и улыбаясь без перестана:

– В степи быть, так по-степняцки и жить! Все равно лучше ничего еще не придумали. Конины не предлагаю… а то, может, пожелаешь?

Михал, сглотнув, замотал головой.

– Лошадей есть жалко, – неожиданно серьезно проговорил боярин.

Каповые чашки среди ордынской посуды умилили Михаила несказанно. Кошка сам налил в них родного русского квасу из узкогорлого, сплошь изузоренного медного кумгана. Хмельного он не ставил вовсе, тактично избавив Михаила от сомнений, стоит ли пить с московитом.

– Тому, что было в церкви, княже, не удивляйся, – промолвил Кошка без улыбки. – Здесь степь, здесь все иначе. В старину богословы обсуждали, как поститься кочевникам, и постановили, что мяса вкушать все-таки нельзя, а молоко можно; ведь растительной пищи у них почитай и нету, – досказал он уже прежним тоном.

– Неужто было кому поститься? – удивился князь.

– Сто лет назад христиан было очень много. Правда, больше несториан, чем православных. Такие вот церковные юрты кочевали по всей Великой Степи. Единственно, мужчинам-чингизидам, имеющим право на престол, обычай запрещал принимать какую-либо религию, кроме древней Черной веры[7]. Сартак[8], однако, был крещен. За что, видимо, и погиб. А племя кераитов, например, христианство приняло еще задолго до того.

Михаил молча грыз сочную баранину. Обмысливал. Узкоглазые степные хищники – и христиане? Царевич Петр[9] – это было самое большее, на что соглашалось его воображение.

– Коли уж баять о старине, расскажу тебе, княже, еще одну… уж не знаю, быль ли, небыль. – Федор Кошка отщипнул кусочек халвы, помолчал. – В давние-давние годы, там, где текут по бескрайней степи голубой Керулен и золотой Онон, одна молодая женщина полюбила прекрасного юношу. У него были золотые кудри, подобные солнцу, и зеленые очи. Каждый вечер он проникал в ее юрту солнечным лучом, и каждое утро покидал ее желтым псом. Так вот, к Мамаю эта история не имеет никакого отношения.

***

Кипчаки[10], вопреки расхожему мнению, вовсе не были раскосыми и скуластыми; некоторые книжники полагают даже, что они были светловолосыми, как полова, за что и получили свое название. Во всяком случае, русичи, а особенно русские князья, охотно брали в жены степных красавиц, но на внешности их потомков это никак не сказалось. Половцы ныне исчезли с лица земли. Только как может бесследно исшаять целый народ? Потомки их и ныне живут на Руси, в Венгрии, в далеком Египте, а уж в Орде их столько, что в русских книгах самих татар почасту по старой памяти именуют половцами.

Такие праздные размышления бродили в уме у Михаила, пока толмач, уснащая витиеватыми восточными украсами, переводил его очередную фразу. Лицо Мамая, чертами почти европейское, было бесстрастно, а узкие глаза сошлись в крохотные щелочки, так что невозможно было понять, смеется он или гневается.

Правитель, в свою очередь, разглядывал русского князя. Он был мужески красив и яростен, и весь унизительный ритуал проходил с такой безразличной отстраненностью, словно все это происходило вовсе не с ним; Мамай мысленно пообещал, что поубавит ему спеси… несколько позже.

Тверской князь просил ярлык на Великое Владимирское княжение. Мамай решил, что ярлык даст. Михаил давал серебро, целые горы серебра, а главное, он давал прежний Джанибеков выход, потери которого Мамай доселе не мог простить московитам. Ярлык Дмитрию подписывал прежний хан… (Ханов, которых он ставил и низводил, Мамай про себя никогда не звал по имени, называя одинаково «мой»). Правитель краем глаза глянул на «моего». Мамат Салтан[11] и Мамай восседали рядом на почти одинаковых тронах, Мамаев был чуть-чуть ниже. Ничего, со следующим он сядет вровень.

Он даст ярлык Михаилу. Воинов не даст, они нужны ему здесь. Дмитрий, конечно, прибежит просить ярлык заново, и в свою очередь выложит серебро и согласится увеличить дань, и, как знать, если он заплатит больше… Не исключено, что хан к тому времени будет уже другой. Да, стоило подумать о том, чтобы перевести «моего» в разряд «моих прежних». Он, похоже, начинает проявлять самостоятельность. Даже сейчас слушает слишком уж внимательно. А в гарем ему привезли черкешенку, которая ему совершенно ни к чему. Черкешенки были Мамаевой слабостью. Он искренне полагал, что единственной. Да, решено. Если сделать все, как нужно, они еще и передерутся… иншалла. Мамай вечно забывал прибавить это словечко. В Аллаха он верил не очень. В себя гораздо больше. Стравливать русских князей между собою, взаимно ослаблять их и собирать серебро со всех – вот единственно верная политика.

Так рассуждал Мамай, уверенный, что он хитрее всех на свете. Впрочем, Михаил, сумевший столь ловко склонить татарского правителя на свою сторону, про самого себя думал то же самое. До чего же оба они ошибались! Хитрее всех был Федор Андреевич Кошка. Разумеется.

***

В Москве известие, что Михаил в Орде просит Владимирский стол и скорее всего его получит, стало громом с ясного неба. Впрочем, охали недолго.

В думе ни князю, ни Алексию не пришлось даже ничего говорить. Бояре были единодушны: не пустим! Один старик пискнул было: «А как же царева воля?..». На него зашикали, не уважив возраста. Орда еще страшила, но почтения уже не вызывала вовсе.

На всех дорогах выставили заставы, имать тверского князя. Михаил не стал пытаться пробиться ни во Владимир, ни даже в Тверь. Счастливо ускользнув от всех засад, он вборзе явился в Вильне.

***

Лето в этот год выдалось никудышное: ни солнца, ни влаги. К Наталье Овсянице[12] жито еще не дозрело, и этому даже радовались: мужики все равно на рати. К Сдвиженью, когда, по поговорке, уже весь хлеб с поля сдвинулся, едва-едва приступили к жатве.

Дмитрий Иванович, взглянув на грузную, серо-сизую тучу, хозяйственно подумал: зарядит обложной, так жать нескоро зачнут, не перестояло бы. Но в ночь из тучи повалил снег. Мокрый, грязно-серый и холодный. Снег завалил нивы, погребя под собой колосья. Потом снег стаял. Потом пошел опять. А потом повалила литва.

***

А по небу ходили червленые столпы, и снег виделся червленым, точно залитым кровью…

***

Разгильдяйство. Головотяпство. Самоуспокоенность. Вот что губит государства. На Москве вторую литовщину проморгали точно так же, как первую. Михаила спровадили в Литву, и на этом все успокоились. Слишком сильна была инерция Великой Тишины.

Впрочем, на этот раз уже не было такой растерянности. Наспех собранные полки отступали, но отступали в порядке, маневрируя и постоянно тревожа противника, а на горизонте уже маячил призрак настоящей рати. На стенах Волока-Ламского погиб князь Василий Березуйский, но Ольгерд так и не взял города. Потеряв драгоценные три дня, он снял осаду и устремился к Москве.

Ольгерд спешил. Пленные и собственные лазутчики доносили о рязанских, суздальских, каких-то иных ратях, идущих на помощь Дмитрию. Даже если все поделить на дюжину… Он должен был успеть к Москве первым.

***

Братья смотрели с немым вопрошанием. Хмурые беженцы, для коих уже не хватало гостевой избы, приходилось разводить по кельям, смотрели с надеждой. Федор думал, как оборонять монастырь. Сдаваться, бежать, таиться, или того паче, самим открыть ворота в надежде, что среди литвинов отыщутся православные, которые не дадут жечь святую обитель, у него не возникло и мысли. Монастырь – не крепость, но все же обнесен добрым тыном, и из ближних селений притекло немало мужиков. Но – можно ли иноку взять в руки оружие? Ведь неизбежно придется убивать. В том давешнем разговоре с фрязином все мнилось ясным! Но отсиживаться за чужой спиной… Если монастырь падет, если их, именно их недостанет на стенах, как за гробом встретит он погибших мужиков, что ответил, когда скажут: «Мы сражались за вас, почто ж и нас погубил, и жертву нашу содеял напрасной?».

Он шел по двору. У стен, заботливо укрытые берестяными коробами и засыпанные лапником, дремали юные лозы, не ведая о наползающей грозе, и Федор подумал, что, если литвины возьмут монастырь, они обязательно погубят виноград.

И встало отчаянное: «Не хочу!». Люди смертны, такова их природа, и никто не ведает своего часа. Но видеть плод своего труда растоптанным чьей-то чужой злобной волей! Нет, свой труд, свой монастырь, своих людей, свою Родину, он, они будут, должны защищать! Защитить! Иначе все это изначально не стоило труда. Иначе лепше было бы сразу отречься от всего, сущего окрест, сразу бежать в пустыни, в дебри, от всего и от мира с его сложностями и испытаниями. Он, Федор Симоновский, ни от чего и ни от кого не бегал доселе, не побежит и впредь! И братии объявит то же. «Так?» – мысленно вопросил он далекого учителя. И как наяву услышал Сергиев голос: «Разве инок – не муж?».

Монастырскому кузнецу Федор приказал ковать острия для рогатин, другим – готовить древки и пересаживать на долгие рукояти плотницкие секиры. Настоящих воинов, кроме бывшего боярина Симона, в обители не было, и, пожалуй, вернее всего было положиться на то, что привычнее к руке.

***

Ольгерд пробивался к Москве единым кулаком, и за ним тянулась широкая полоса растерзанной, перекореженной земли, подобная следу урагана. А по обеим сторонам безмолвно стояли нетронутые села, лишь кошки шмыгали по дворам, да свои же, местные тати заглядывали в пустые дома, и то нечасто. Ольгерд был близко, и всем было ведомо, что разговор с охотниками пограбить, не сражавшись, у него короток.

Собственно, это и спасло Симонов монастырь, и монахам, по счастью, на сей раз не довелось взять в руки оружие.

Шестого декабря Ольгерд подошел к Москве.

***

Исполинский, окованный медью, защищенный от стрел и камней деревянными щитами, накрытыми влажными кожами, таран бил и бил в крепостные ворота с неотступной размеренностью моря, бьющего в берега. Этот звук доходил даже до княжего терема, и когда он возобновлялся, сердце Евдокии обливало сугубой тревогой. Это значило, что Митя там, на стене. И служанки на миг замирали, вслушиваясь в дальние глухие удары; каждая вспоминала о своем, о женихе, брате ли. Должно быть, только одному человеку на Москве не было дела до Ольгерда с его тараном. Маленькая Настя улыбалась, гулила и делала крохотными ручками ладушки, как ни в чем не бывало.

Княгиня как раз закончила кормить (второго ребенка она решила полностью выкормить сама, и, слава Богу, молоко пока было) и, передав дитя на руки няньке, застегивала на груди саян. Фенька держала нагретую пеленку, чтобы заворачивать младеня. И вдруг отшвырнула пеленку и взвизгнула:

– Нас всех убьют!

– Ты чего?

– Нас всех убьют! – кричала она, тонко, с провизгом, не помня себя. – Они возьмут город, и нас всех изнасилуют, а потом убьют!

Княгиня встала с лавки, ухватила девку за косу и звонко влепила ей две затрещины.

– Цыц, дура!

Девка замолкла, оглушено хлопая круглыми глазами.

– Литва не возьмет города! – отчеканила княгиня. – Стены каменные, князь в городе, Владимир Андреевич с полками идет на выручку, Олег идет с Рязани! Ольгерд не взял Москвы в прошлый раз, не возьмет и в этот.

Этот случай подтвердил то, о чем Евдокия догадывалась давно: паника – плод лишнего времени. В тот же день она нарядила своих служанок в черед стряпать и носить на стены ратным еду, а для сменившихся установила непрерывное молитвенное бдение. Она сама, подавая пример, безостановочно стояла на молитве, покидая крестовую лишь для того, чтобы покормить младеня и чего-нибудь перекусить самой, да для короткого, на час-полтора, сна.

Дмитрий все эти дни почти не спал, почти не покидал стен. (Владыка Алексий, на беду, был в Нижнем, да и владыке ли распоряжаться ратными делами!) Не раз окровавил саблю, порой становилось и не до того, чтоб приказывать, литвины лезли кучей, и он рубил и рубил, и железные шишаки исчезали, и вновь и вновь возникали над стеной, пока наконец лестница, обвешанная шевелящимися телами, не начинала медленно запрокидываться назад.

В короткие часы отдыха он думал о Дуне и о дочке, и хотелось побежать к ним, забыв и бросив все это хоть ненадолго. Но было некогда, да и неможно. Он жевал теплый хлеб, принесенный Дуниными служанками, и улыбался. А девки, раскрасневшиеся от мороза, споро совали в руки ратным духовитые краюхи.

Каменные стены держали. Главный таран, который никак не удавалось ни запалить горящими стрелами, ни разбить, сбрасывая сверху камни, был уничтожен во время вылазки; пока Микула Вельяминов со своим отрядом отчаянно бился, оттягивая на себя врагов, мужики топорами изрубили деревянную махину. Это было уже немалым успехом.

***

Ольгерд бесился про себя. Он никогда долго не осаждал городов. Но московиты, совершенно неспособные организовать сопротивление, сопротивлялись на удивление упорно! В сенях зашумело, и улыбающийся племянник втащил за шиворот хромающего пленника:

– Лазутчика поймали!

Ольгерд чуть поморщился: к чему самому, это дело воинов. Витовт, улыбчивый, сияющее-молодой, ничуть не огорчился дядиному неодобрению, наоборот, еще красуясь, подтолкнул полоняника в спину: а я, мол, вот так! Ольгерд опустился на лавку, вытянув вперед увечную ногу. Войдыло, поймав взгляд господина, не спрашивая, подсунул сзади кожаную подушечку.

У Ольгерда нынче болела спина, и это раздражало его, напоминая, что ему как-никак уже хорошо за семьдесят. Еще недавно он и думать не думал о таких пустяковинах. За то и ценил Войдылу, что тот чуял без слов и не вынуждал признаваться в слабости.

Пойманный лазутчик затравленно озирался, но молчал. Ольгерд тяжело поднялся и, ни говоря ни слова, ударил его по лицу железной латной рукавицей. Пленник сдавленно охнул – ему уже изрядно досталось прежде, но Ольгерд, видимо, действительно был страшен – и начал торопливо говорить, поминутно утирая кровь, хлынувшую из носа. Владимир Серпуховский в дневном переходе от Москвы! Ольгерд кивнул, кинул Войдыле:

– Созови брата. И князя Михаила.

Витовт хотел было спросить, как быть с полоняником, но что-то подсказало ему, что лучше этого не делать.

***

Михаил вскинулся:

– Так пойдем навстречу и перехватим его на походе!

Ольгерд немногословно возразил:

– Олег!

– Тем более нужно бить их поодиночке!

Ольгерд взорвался, что бывало с ним редко:

– Восьмой день, и все без толку! Пока я сижу тут, немцы подойдут к Вильне!

Михаил недоуменно глянул на Кейстута. Тот медленно наклонил голову, подтверждая то, о чем пока не знал тверской князь.

***

Владимир Серпуховский подошел к Москве через три дня. Ибо находился у Перемышля, то есть несколько дальше, чем сообщил Ольгерду мнимый лазутчик, столь успешно позволивший себя поймать. Скоро подошла и рязанская рать во главе с Владимиром Пронским. Олег, женатый на Ольгердовой дочери, то ли не хотел встретиться с тестем в бою, то ли опасался оставить столицу, ожидая татарской пакости, но полки, верный союзническому долгу, послал. Впрочем, ратиться им не пришлось, поскольку мирные переговоры к тому времени уже шли полным ходом.

Литва уходила, проваливаясь в рыхлом сыром снегу, мимо неубранных, примятых тяжелым снегом хлебов, унося, увозя, угоняя все, доставшееся им по праву победителей. Очень скоро литвины должны были вернуться, уже с добром, с бубенцами и лентами, «гладкой улицей проезжать, в чисто поле выезжать, по лугам ехать по зеленым, по цветам по лазоревым» [13]. Ольгерд выдавал дочерь за Серпуховского князя.

А Феньку в последний день осады достала-таки на забороле шальная стрела….

***

Пса и ребенка они нашли одновременно. Младенец лежал прямо в снегу, и Микитиха подумала бы, что он мертвый, если б не пес, который поднялся и опасливо, с сомнением, вильнул хвостом. Трупа не позволил бы забрать, догадалась Микитиха, торопливо засовывая за пазуху, в тепло, закоченевшее тельце. Судя по тому, как был промят снег, пес лежал, свернувшись и подпихнув ребенка себе под теплое брюхо. Когда сани тронулись, пес потрусил за ними.

Малыша они выходили, хотя и с великим трудом. Пса оставили тоже, заместо прежнего, который пропал ратной порой. Вывалявшийся в чистом снегу и расчесанный, пес оказался красавцем, долгая, волнистая, шелковистая шерсть одевала поджарое мускулистое тело, и Микита с Микитихой согласно решили, что пес кровный, чать, с боярской псарни какой! Впрочем, он оказался совершенно бесполезным в хозяйстве, и к тому же шкодливым, без стеснения заходил в дом, вечно норовил утянуть какую-нито вещь, которую потом, играясь, валял по полу (а со своими высокими ногами и длинной шеей доставал он, почитай, всюду), совал долгий любопытный нос даже на приступку[14], а когда к дому подходил посторонний, вовсе не утруждал себя подать голос.

– Звяга[15] ты, а не пес! – бросил однажды в сердцах Микита. Он возводил на пса напраслину: тот вообще очень мало лаял.

Пса давно выкинули бы за ворота, если бы не ребенок. Завидев пса, он начинал радостно улыбаться и лопотать, накрепко ухватывался ручонками за густую шерсть так, что и не оторвать было. А иногда среди ночи он вдруг начинал плакать, исходил криком и успокаивался только тогда, когда пес совал морду в колыбель и начинал его слюняво вылизывать. Но когда пес опрокинул кринку с молоком…

В этот год хлеб так и не сжали. За ратной бедой не успели набрать ни сныти[16], ни лебеды, ни даже липовой коры, а снедные запасы, какие оставались, повыели литвины. Невеликую горсточку семенного зерна берегли, как зеницу ока. Не получалось даже заполевать дикую свинью или лося, потому что по мокрому, дряблому снегу в лесу было не пройти ни без лыж, ни на лыжах. Потому неудивительно, что драгоценна была всякая волога[17], и Микитиха взялась за ухват.

После этого пес пропал, и хозяева вздохнули с облегчением: наконец-то избавились от дармоеда! Однако избавиться от пса было не так-то просто. На другой день он вернулся и притащил в зубах зайца.

Борзой пес добывал зайцев всю зиму, пару раз приносил лисиц, шкурки которых Микита бережно припрятал, намереваясь сменять на что-нибудь, потребное в хозяйстве.

Волки, лихорадки и бесы набрасываются на ослабевших. Этой зимой волки, обожравшиеся мертвечиной и потерявшие всякий страх, подходили к самому жилью. Один раз пес, насторожив уши, вдруг метнулся тенью мимо Микиты, и за стеной тотчас раздались визг и рычание. Микита опрометью кинулся за псом, и отчаянно гвоздил и гвоздил жердиной по серым спинам, не помня себя, пока рычащий клубок вдруг не распался. Серые разбойники прыснули по сторонам. Микитиха натирала окровавленного пса целебными мазями и всхлипывала. Пес не помер и очень скоро вновь отправился на ловитву.

В итоге к весне, когда из-под снега вытаяла прошлогодняя клюква, начала пробиваться травка и пустились в рост сосновые побеги, тоже способные утолить голод, Микитины домочадцы исхудали до синевы, у всех запали глаза и ввалились щеки, но все, слава богу, были живы и на ногах. А когда сошел снег, оказалось, что в прошлогодних несжатых колосьях осталось чуть-чуть зерна.

***

Князь Дмитрий за зиму заметно спал с тела. Конечно, в княжеском дому еды было в достатке, но Дмитрий сам возложил на себя строгий пост.

Из-за потери урожая и ратного нахождения в торгу встала дороговь. Она еще усугубилась беженцами, нахлынувшими в Москву, которые теперь, до наступления тепла, не могли вернуться в свои сожженные села. Некоторые ушлые житопродавцы меж тем придерживали зерно, рассчитывая, что цены еще взлетят. Дмитрий безжалостно опустошал княжеские амбары, раздавая нуждающимся хлеб, лопоть и серебро. Он распорядился всем, у кого есть хлебные излишки, не держать их, а продавать по умеренной цене, и даже повесил одного совсем уж зарвавшегося торгаша, в назидание иным. Потом рыдал, уткнувшись Дуне в колени. Дуня – что было сказать? – молча гладила вздрагивающие мужевы плечи. Обоим было тяжко, и оба понимали, что иначе неможно. И не только потому, что перед глазами стояли посиневшие и скрюченные ручки голодных детей, протянутые в отчаянной надежде. Людей нужно было беречь. Если вот эти вот мужики, бабы, дети изомрут голодом или в поисках спасения подадутся в иные края, вся его господарская власть, за которую он столь отчаянно дерется, исшает в одночасье.

Дуне, хотевшей было поддержать мужа, он воспретил настрого: дитя кормишь! Но сам постился твердо; да в голодающей стране соромно было бы есть досыта. Он так и воспринял все днешние бедствия как Божью кару… за что? За нятье Михаила, верно!.. а сохранившееся под снегом жито – как Божью милость.

Зерна, впрочем, было немного и не самого лучшего. Наполовину пустые колосья непривычно плоско лежали на току, ожидая цепа. Но оно было, и прояснело, что самого страшного голода, когда люди, переев собак и крыс, начинают попросту умирать, все-таки удастся избежать.

Примечание.

[1] Например, уже упоминавшийся Андроник, Роман, игумен монастыря на Киржаче, Авраамий Чухломский, основатель монастыря Успения Пресвятой Богородицы в Галиче и еще нескольких обителей, Павел Обнорский и Сильвестр Обнорский, знаменитые отшельники, десятилетиями жившие в лесах, Сергий Нуромский, Мефодий Пешношский. Впереди будут и другие. XIV век был временем бурного монастырского строительства, используют даже выражение «монастырская колонизация», поскольку иноки продвигались все далее в глухие и дикие места, где постепенно, вокруг монастырей возникали поселения. И едва ли не все эти подвижники были учениками, учениками учеников, друзьями, друзьями друзей, словом, так или иначе связаны с Сергием.

[2] краской.

[3] визг

[4] радость (итал.)

[5] Об объявлении войны.

[5] Священный огонь, которому поклонялись литвины-язычники.

[6] Поскольку в 1369 (или 1370) хан Абдулла (и, соответственно, Мамай) Сарай потеряли.

[7] Воздвиженье Честного и Животворящего Креста Господня, или попросту Сдвиженье, или Ставров день (от stauros – крест), 14 сентября.

[7]Иначе бон, один из вариантов митраизма.

[8] Сын Батыя, считается побратимом Александра Невского.

[9] Преподобный Петр, Ростовский чудотворец. Племенник хана Берке, принял христианство, жил в Ростове Великом, основал монастырь в честь Петра и Павла.

[10] Половцы. Иное название – кумане.

[11] Или Мухаммед-Булак. Имя последнего читается еще в нескольких вариантах: Гияс-ад-дин Мухаммед-хан, Мухаммед-хан, Гияс-ад-дин Булак-хан, Булак-хан.

[12] 25 августа.

========== 1371. ==========

Дмитрий привычно подошел под благословение.

– Твой… – начал было Алексий.

– Ну да, снова «твой Митяй, твой Митяй»! – раздраженно перебил князь, догадавшийся о встрече. – Мой!

Алексий, и не думавший говорить о княжем печатнике, удивленно взглянул на Дмитрия.

– Мой и мне предан! И довольно об этом! Я назначил на должность того, кого посчитал нужным, это мое дело и к тебе вовсе не относится.

Следовало бы возразить, что Митяй, как лицо духовное, прежде всего подчинен митрополиту, но Алексий смолчал. Митрий был распален кем-то, видимо, как раз Митяем, и разговаривать с ним было бесполезно. Он… он только что огрубил своего воспитателя, владыку, просто старика, наконец. Долг священника требовал устыдить его и принудить к покаянию. Но Алексий слишком любил его. И сделать это, рискуя нарваться на новую обиду, недостало сил. Он прикрыл глаза.

– Ты князь… поступай как знаешь. Об одном умоляю тебя. Возьми себе в духовники Симоновского игумена.

– А… да, конечно!

Что-то поняв, Митя бухнулся на пол. И ткнулся лицом в колени наставнику, как делал в детстве, провинившись.

***

Василий Сухой остался в Сергиевом монастыре. Иначе бы непременно сказал: «А что, теперь и такие места передаются по отечеству?». Готовясь впервые принять исповедь у великого князя, Федор волновался настолько, что должен был напомнить себе, что князь, в конце концов, такой же прихожанин, как и все иные.

Димитрий покаянно перечислил свои грехи, из коих самым худшим было то, что не по делу накричал на холопа, и умолк. Федор едва не воскликнул: «И это все?». А нятье тверского князя? Потом сообразил, что князь, конечно же, не мог обходиться столько времени без духовного окормления и, следовательно, в этом уже исповедовался прежнему духовнику, и отчаянно покраснел, словно его самого уличили в каком-то грехе. Да так оно и было! В грехе гордыни… Он торопливо пробормотал слова отпущения.

Дмитрий ничего не понял. Но новым духовником остался доволен.

***

Этою же зимой на службу к Московскому князю отъехал князь Дмитрий Михайлович Боброк-Волынский. Боброком он звался по речке подле Галича Карпатского, протекавшей по его крошечному безымянному уделу. Волынским, или Волынцем, стал на Москве. Еще его называли Кориатовичем. Дед его был русичем, Рюриковичем, а бабка – литвинкой, что ж удивительного, что сына они нарекли Михаилом-Кориатом?[2]. Звался же в свое время сын Мономаха и английской королевны Мстиславом-Гаральдом.

Дмитрий Боброк был известен как блестящий полководец, к тому же знающий литовскую военную науку изнутри, и, в чаянии неизбежного нового столкновения с Ольгердом, оказался для Москвы бесценной находкой. Отчасти поэтому, отчасти потому, что он привел с собою немалую окольчуженную, закаленную в боях рать, отчасти и из-за своей княжеской стати и властного, полного спокойного достоинства облика, столь впечатлившего московскую господу, Дмитрий Михайлович Волынский и в службе сохранил княжеский титул, не перейдя в разряд княжат, как ранее выехавшие Фоминские или Всеволожи. На Москве это был первый случай такого рода.

**

И снова было то же кочевье, те же вежи и та же юрта-часовня, и Михаил ловил себя на том, что невольно ищет глазами знакомого московита. Но тогда была цветущая щедрая осень, а теперь… Дома как раз отпраздновали Масленицу, прокатились на лихих тройках, верно, наскребли муки и на блины. А здесь – безвременье и беспогодье. Колючий снег метет по истоптанной земле.

Мамай на сей раз был гневен не на шутку. Московский князь не посчитался с его волей! О причинах этого он искренне не задумывался. Ярлык? О, конечно, он вновь даст ярлык тверскому князю, который не намного лучше московского, но который проучит зарвавшегося московита. Напомнит Узбековы времена!

– Я даю тебе четыре тумена.

Мамай голосом выделил «четыре», дабы Михаил оценил его щедрость. Ныне у Мамая на счету была каждая сабля. Он потерял Сарай, по Волге бесчинствовали ушкуйники… Впрочем, Мамай все просчитал. Он отправит самые ненадежные тумены. Они не смогут изменить здесь, они наберут добычи там, и вернутся гораздо более довольными Правителем. Отчего же князь не благодарит?

Ждал ли Михаил этого? Думал ли, как поступит? Ждал, думал, и мысленно отодвигал. Ныне вот пришло.

Четыре тумена. Сорок тысяч прирожденных воинов, не ведающих ни страха, ни сомнений. Сто двадцать тысяч неутомимых монгольских коней. Степным пожаром прокатятся они по московской… к чему обманывать себя! По русской земле. Врага нельзя жалеть, пока он не побежден. Подлый Митрий был врагом. Старый лживый святоша был врагом. Даже московские смерды, что в охотку хватаются за рогатины, чтобы снова грабить многострадальную тверскую землю, были врагами. Чтобы победить врага, нужно думать, как он. Но действовать, как он… Митрий взял бы тумены! Митрий понял бы его, если бы он так поступил… Или не взял и не понял? Сколько раз Москва убивала тверичей татарскими руками! Пришла пора ответить тем же. Ему, Михаилу Тверскому, сыну Александра Тверского, внуку Михаила Святого… стать, как Юрий, как Калита? На миг ему малодушно подумалось попросить отсрочки. Нельзя. Что-то подсказывало ему, что решает только он и только в этот миг; если не ответит теперь, далее события начнут разворачиваться непредсказуемо и независимо от его воли. Он до боли стиснул кулаки.

– Дай мне ярлык и посла. Туменов не нужно.

Глаза Мамая изумленно расширились. Михаил впервые взглянул в них, и его распаленному воображению почудилась, что там пустота. Черная клубящаяся пустота. Ему захотелось зажмуриться и одновременно сделалось легко. Может быть, он уже проиграл… но этому он не пособник.

***

Мало добыть ярлык. Нужно найти союзников. На Суздальского князя рассчитывать не приходилось. Разве на Рязанского? Олегу пришлось делать непростой выбор. С одной стороны, он был связан союзом с Дмитрием. С другой – ярлык был у Михаила, и с волей Орды нельзя было не считаться. Один раз проскочило, вдругорядь так не получится. Первый удар обрушится на рязанскую землю, как бывало всякий раз. Наконец, Михаил, владея ханским ярлыком, был законным великим князем – понятие это, хотя и сильно поколебленное в последние годы, все еще было живо для Олега, как и для большинства его современников. Но и изменить своему слову Олег не мог. Поэтому лучшее, что он мог сделать – для Дмитрия, для Михаила и для самого себя – остаться в стороне. Михаил это понял и не стал требовать иного. Не так расценили это на Москве.

***

Никогда еще под стягом Михаила Тверского не собиралось такой рати. Все, способные держать оружие, подняты были на брань. Все повторялось сначала… И все было иначе. Что-то стронулось, что-то треснуло и пошло с тяжким гулом, как льдины на реке. Мужики, прежде при известии о приближении врага спешившие схорониться в лесу, ныне, отправив жонку с дитями, с мрачной решимостью доставали топоры и рогатины. Заставы были разоставлены заблаговременно, и вести передавались вовремя. Воеводы деятельно собирали полки, всякий знал свое дело. Сказалось и дельное руковожение Дмитрия Боброка. Словом, давешней растерянности не было уже и помину. Вместо этого было единодушное: «Хватит!»

«Хватит!» – прозвучало и в малой келье Симоновского монастыря, где Федор впервые благословил князя Дмитрия на настоящее дело. И Дмитрий ускакал во Владимир, намереваясь привести его жителей к крестному целованию.

Федору думалось: рано или поздно это должно было произойти. И вот произошло. У него было такое чувство, как бывает, когда оттолкнешься от обрыва. Впереди вода и придется плыть, колебания позади, а сейчас – полет и свобода.

***

В палате висела духота. Косящатые, в нарядном мелком переплете окна были распахнуты настежь, но легче не становилось, и бояре, позабыв чин, давно пораспахивали вороты. Душно было не столько от летней погоды, сколько от того, что решалось ныне.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю