Текст книги "Полунощница"
Автор книги: Багирра
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 16 страниц)
– Ничего не трогайте! Нельзя! – закричал Семен. – Убили же…
Не договорив, он пронесся по коридору, заглядывая в палаты. Ваську? Отца? Мать не видели? Обогнул старую монастырскую лавку, обежал Ленина. Хотелось сесть в лодку и удрать подальше от этого места. Стрижи шныряли туда и сюда, будто ничего не случилось. Ладога ничего не знала. Синела.
Где же они пистолет взяли? У Егора, что ли? И где искать мать? Вечно ее нету, когда надо. Что коку Тому мыл сам, что теперь. Семен остановился отдышаться над причалом. Не смог выдохнуть. Внизу, по пригорку, эти двое волокли кого-то в белом халате к лодочному сараю. Человек извивался. Халат тащился полой по траве. Валентин отбросил свою палку, запустил под халат обе лапы.
– Мама? – прохрипел Семен.
Глава 8
К Зимняковой бухте шли затемно. Дорога, ровная, с хрусткими льдинками под ногами, вела в сторону кладбища, затем вильнула вправо. Видимо, она прорезала остров целиком. Павел едва успевал за Асей: та ступала легко, не оглядываясь. Оба молчали.
Все на этом острове было старомодно, обрядово. Необычно. При воспоминании о том, как вчера трогал Асин лоб масляной кисточкой, у Павла приятно сжималась в животе какая-то пружина, а руки было некуда девать. Например, обнять Асю – можно или нет? Хоть елки встречные считай, чтобы отвлечься.
Над ними промахнула, шурша крыльями, сова, ночь стекала в землю. Светлело. Точнее, синело. Прошли поляну, лоскутную, словно специально засаженную разными видами мха.
– Фоткать бесполезно, все синюшное выходит. – Павел показал Асе экран своего телефона.
– Не сходи с тропинки: мох этот и так каждый год стада туристов топчут. Заповедник объявили, толку чуть.
– Они и в бухту припрутся? – Павел нахмурился.
Ася не ответила, ускорила шаг. Вжих-вжих – лапы низкорослых елей со свистом проскальзывали по их курткам, не успевая зацепиться. Впереди плескалась Ладога. Светлеющая наперегонки с небом.
Дойдя до воды, замерли. На длинном плоском камне – тут с кромки острова соскоблили все наносное – никого больше не было. Короткие гряды черных валунов врезались в водную гладь, белые чайки кружили над отмелью. Пахло рекой и арбузом. Розовая полоса обозначила рассвет.
Ася стояла рядом так тихо, что Павел взял и сжал ее руку, боясь, как бы и она не окаменела.
– Погоди, – Ася не обернулась. – Смотри лучше туда.
Вставало солнце. Круг и длинная, с изгибами дорожка по воде – словно закутанная в алый плащ женщина. Еще немного, и она не спеша пойдет им навстречу. По воде, в которой отражается небо. Но плащ вспыхнул. Солнце поднялось выше – Ладога скрыла образ до нового рассвета. Черные камни под ногами высохли, посерели.
– Видел, да? – Ася была вся розовая. – Наверное, тут и придумали писать Валаамскую Богородицу.
– Слушай, а вчера, ну, там, ты почему убежала?
Они сидели рядом на каменной выбоине, похожей на узкую скамейку. Из трещины возле их сапог торчала жухлая травинка. «При чем тут Богородица?» – думал Павел. Хотелось говорить о будущем, пригласить Асю куда-то после всей этой аскезы. Надо ли сначала рассказать ей про аварию? Или только про Петю и пацана? Может, им просто сбежать отсюда на ближайшем корабле? До вторника еще четыре дня.
Ася подставила лицо солнцу.
Павел не мог отделаться от мысли, что она принадлежит острову, хоть и не родилась здесь. Как местные. Не сильно-то веруют, но всё еще держатся за монастырские булыжники. Вцепились корнями, как эти сосны. Привычные к здешним тяготам – вряд ли выживут где еще. Над водой пролетела стайка птиц. Пестро-коричневые, вроде длинноногих и клювастых воробьев, они выжидательно встали на мелководье.
– Веретенники. Или вальдшнепы. Не, точно веретенники. – Ася крутилась со своим телефоном, наводя на птиц фокус.
– Какие-то они непуганые.
– Так их прикармливают. В сезон тут народу: мы всей волонтерской тусовкой таскались на рассветы раньше. Вообще не спали. Особенно летом.
Кто еще у нее был? Павел лег на спину. На небе таял размазанный след ночного самолета.
Ася швырнула длинноногим птичкам кусок хлеба, но спугнула. Зато чайки подлетели ближе. Не слишком ли он торопится? Что он о ней знает? «Ты, Паша, бабку слушай, сперва надо с родней познакомиться, понять, девушка твоя – человек ли, стоит ли. Нет ли психов в роду», – так баба Зоя встречала нотацией его утренние возвращения. Пока она не начала заговариваться, он всерьез квартиру себе искал. Собирался съехать. «С родней? – мысленно дерзил сейчас Павел. – У нас, баба Зоя, у самих с родней провал. С Митей еще по-дурацки так вышло. Какого хрена ты не забрала отсюда своего Петю с семьей еще тогда? Почему это мне разгребать?»
– Ася, а у тебя родня где?
– Отец? В Псковской области, с женой. Тетка старая совсем. Мать умерла, когда я еще в школу ходила.
Павел нашел горячую Асину руку и держал ее не отпуская.
– Не умею утешать.
– Ты про мать? Чем тут утешишь? Она повесилась, пока отец в командировке был.
Еще секунда, и придется ей все рассказать.
Павел обнял Асю за плечи, повернул к себе. Целовал, оценив укромность этой бухты. Расстегнул Асину куртку, пропахшую костром. Притянул к себе, ощущая сквозь тонкую водолазку ее хрупкую спину. Вокруг стало совсем светло. Почувствовал: на них кто-то смотрит. Метрах в десяти от берега, держа блестящую голову над водой, застыла нерпа. Ася отстранилась, захлопала по карманам:
– Да где чертов телефон?
Нерпа, вспугнутая движением, ушла под воду. Просто погрузила голову, как перископ. Даже кругов не осталось. Павел засомневался, а видели ли они нерпу или это черный валун, проступивший верхушкой. Зашумела где-то моторка, чайки снялись и улетели.
Назад пришлось почти бежать.
* * *
Иосиф догадывался, что владыко знал прогноз на неделю вперед и никакого шторма на острове Лембос, где стоял новенький храм во имя Илии Пророка, не ожидалось. Потому и настраивать местную братию на самостоятельное совершение пасхального богослужения не было нужды – сами прибудут на Центральную усадьбу вечером Великой субботы. И все же владыко, глаза которого за стеклами очков смотрели на Иосифа по-учительски, настоял на том, чтобы в пятницу, едва отошла заутреня, регент отправился на Ильинский скит.
– А если и я там застряну в шторм, кто отслужит молебен, вечерню? В конце концов, саму пасхальную службу?
– Вроде бы ты хвалил мне брата Иоанна.
– Ну-у-у, да, у него приятный тенор.
Иоанн, лысый, тот самый, о постриге которого Иосиф рассказывал Павлу. Мелькнула мысль, а не метит ли этот тенор, который нигде не учился, на его место? Природная музыкальность бывает, но даже в консе Иосиф не встречал таких, как этот Иоанн, любой распев схватывающих со вступления. Молчаливый, с туго обтянутыми скулами, парафиново-бледный, Иоанн будто состоял из одного гениального слуха. Голос его не имел той силы, что у регента, но братия уважала Иоанна за кротость. Он не старался понравиться. Пел всегда, закрыв глаза, запрокинув лицо, как под солнцем. И на лбу его надувалась некрасивая жила. На вид Иоанну было за пятьдесят.
– Владыко, а может, Иоанна и послать на Ильинский? Он там не был.
Иосиф осекся, он и сам дальних скитов никогда не видел.
– Давно ли ты сам был у отца Власия?
Иосиф молча ждал.
– У него сегодня Михаил в послушниках. Опять ненадолго, батюшка никого дольше месяца не держит подле себя, – владыко вздохнул. – Отец Власий мне напомнил вчера из Иоанна: «Рожденное от плоти плоть есть, и рожденное от Духа дух есть». Как понимаешь строки эти?
Владыко не экзаменовал Иосифа со времен пострига, на исповедях лишь напоминал об опасной дьявольской прелести да о том, что, раз дар его на Валааме раскрылся, стало быть – от Бога. Богу принадлежит. Когда Иосиф спрашивал, не пропадет ли голос снова, если он покинет остров, владыко отвечал уклончиво: монашеская жизнь требует послушания, и, если пошлют восстанавливать дальние скиты или на материк, тут уж все промыслительно, придется ехать. Наставлял молиться Сергию и Герману Валаамским, чтобы уберегли от такого послушания. После исповеди Иосифу хоть и становилось легче, но страх, что его переселят, а голос останется на острове, не покидал. Более всего регент боялся отца-эконома: монашеские послушания – его забота. Даже обходил стороной его келью.
– Владыко, мне ближе всего трактовка Евфимия Зигабена: духовное не до́лжно испытывать чувственно и по-человечески не до́лжно о божественном судить.
– Да, Евфимий Зигавинос, – владыко назвал его по-гречески, – великий был борец с ересями. Подумай все же о природе рождения, которую возлюбленный ученик Христа описал нам.
С поклоном регент попятился к двери.
– Ангела хранителя в дорогу. К отцу Власию сходи, найди возможность еще постом.
У монастырского причала стояла яхта настоятеля, готовая отплыть, капитан махнул Иосифу, мол, поднимайся на борт. Но возле трапа распоряжался отец-эконом – мешковатая куртка с клоками поролона и вытянутая шея. Ни с кем не спутать.
– Ты, брат Иосиф, рано пришел: видишь, яхта еще не готова. А я тебе поручение дам. Ступай назад, объяви спевку в Зимней сегодня и до ужина пойте, не расходитесь. После сам им объяви про их новую жизнь. А ты чего бледный такой?
– Качки боюсь.
– Иоанна Богослова Христос четырнадцать дней на дне морском держал. Или мне прийти объявить?
Иосиф покачал головой.
– Да, и передай Митрюхину, что Христос видит все, что на острове творится. Что-то я еще хотел…
Паузы отца-эконома всегда были наигранными, Иосиф это понял, еще когда ходил в послушниках. Вся братия – тоже. Новички могли на них купиться. За паузой никогда не следовало ничего хорошего.
– Вечерню в храме брат Иоанн с певчими справит.
Вернувшись из Зимней, Иосиф ступил на яхту – и задрожало у него под ребрами. Дыхание придавило. Девять лет он не покидал остров. На Никольский, правда, ходил, но там земля мостиками пришита к Центральному скиту, считай, одна территория.
В горле стало шершаво, связки совсем пересохли. Это от сыроедения, утешал себя Иосиф, постный хлеб с медом, орехи, яблоки всю неделю, сегодня и вовсе воздержание от пищи – голосу не на чем «стоять». Так Шикин сказал по телефону, узнав, что любимый ученик собрался в иноки, и добавил:
– Я решил вас в ассистентуру попробовать. Приказ о зачислении уже вышел, но камерником вас доберут. Голос маленький нюансировать проще.
– А дальше что?
– Будете петь романсы.
Серега нажал на отбой. Отец еще тогда спросил: «Это кто был?» Серега не ответил, отец бы поддержал Шикина. Они были заодно против Валаама.
Отец умер зимой.
Отпевали его другие люди.
Сейчас бы в дороге теплого чаю, но не полагалось. Успокоиться надо. Ильинский – тоже Валаам, вода в Ладоге везде святая, одиннадцать километров – не расстояние. Вспомнил про святых Сергия и Германа, встал на колени. Крестился на тающую в ды́мке колокольню. Вспомнились два брата, погибшие у Ильинского скита. Осенью вышли на весельной лодке. Перевернулись у берега, не смогли доплыть.
Вот вам и Ладога. Дикий зверь – сколько ни приручай, все равно погубить может. Впрочем, если голос пропадет, лучше уж в Ладогу.
Говорят, Варька, собака, каждый день покойных на причале Ильинском ждет. Не о том, не о том он.
Так, Царствие Божие иеромонаху Михаилу. А как второго погибшего алтарника звали? Сергий, что ли? Со святыми упокой.
Там уже новые насельники…
Регент крестился мелко, дрожащей щепотью. Потом основательно, будто в шторм привязывал себя к мачте. Ему стало спокойно, только вот рассказать все хористам в Зимней, как ни крути, придется сегодня. Слова тяжело ворочались в груди. Кололись. «Церковь не в бревнах, а в ребрах», – говорил отец Федор.
На Ильинском Иосифа встречала на причале Варька. Помесь овчарки с дворнягой, огромная и лохматая, она припадала на передние лапы. Если бы ее хвост не плясал туда и сюда, сошло бы за поклон. Выцветшая пластмассовая чайка, наподобие пугала привязанная к хлипкому причалу, не давала другим птицам подлетать слишком близко. Сегодня она держалась ровно. Штиль.
Храм на Ильинском, сложенный из золотых сосновых бревен, оттененный черной землей, стоял на холме, как терем. В храме Иосиф разулся, заметив теплые сапоги братии в ряд, – весь пол устлан коврами, видимо, зимой тут холоднее, чем на Центральной усадьбе. Три клобука, свесив черные мантии, важно стояли на полке. Братья поклонились Иосифу, прямо как кланяются владыке. Младший, в иноческом подряснике, подложил в изразцовую печь дров. Недалеко на столике стоял электрический чайник. Старший попытался заслонить его спиной, но Иосиф все равно увидел, усмехнулся тому, как у них все по-домашнему. Словно в гости пришел.
Младший сказал:
– Мы сегодня чай не пили.
Ага, тенор-альтино.
Опоздав, подошел скитоначальник, отец Андрей. У него был сочный, басовитый, хоть и не сильный голос. Старший оказался баритоном, ну а четвертый, молчаливый, сообщил, что в деревне играл на баяне, петь не пробовал, пришел на срочное певческое послушание вместо отца Никодима, который слег. Иосиф понял, что они и обитают на острове впятером. Стало интересно их распеть, но связки еще трепетали. Попросил показать ему скит.
Обходили остров с иноком. Оба щурились. Остановились у резного креста близ обрыва. Крест покрывала крыша из двух досок, широкую поперечную перекладину и поддерживали, и прорезали насквозь два тонких столбика с наконечниками, как у стрел. «Стрелы» поднимались прямо из голгофы – из рябенькой горы булыжников у подножия. В кругах, вырезанных по телу креста, соединенных наподобие бусин, по две буквы. Иосиф разобрал «СВ», «РБ», другие пары с ятями и фитами.
– Это что за молитва вырезана? – спросил он инока.
– А бог ее знает. Но там точно север, – инок махнул рукой вглубь острова. – Куда косая перекладина креста указывает своим верхом, там и север. У меня дед был помор, они по этим крестам ориентировались.
Инок осекся, перекрестился. Оба застыли. Место и без расшифровки резьбы было намоленное, намагниченное. Воздух у креста стоял неподвижно, как чистейшее стекло. Время, дожди, снега сделали крест из соснового серебряным. Прозрачным. Парящим. Вон оно: «Рожденное от Духа и есть дух», – понял Иосиф.
Митрюхин, которому он утром передал указание по спевке, – как ни горько было смотреть на него, Иосиф скрыл, что знает, откуда это довольство на лице, – рожден от плоти. Он и есть плоть, не может он быть другим. Не посадил его остров на цепь так, как регента. Не отметил дарами, как старца.
Не передал Иосиф Митрюхину слова отца-эконома – не решился. Увидел, что деньги, ворованные у волонтерок, глаз его зажгли, как ни один пасхальный тропарь не смог за пять лет, сколько хор существует. Впрочем, его мирские хористы любили петь не пасхальное, а «Агни Парфене». Называли гимн попросту, по рефрену – «Невеста неневестная». Прошлым июнем в погожий вечер Ася вытащила всех в Нижний сад, где уже закрылась кафешка, управляемая армянками. Среди белых яблонь и свиста зарянок пение звучало нежнее, «блохи» и «петухи» певчих казались живыми. Неотъемлемыми. К строкам «в подвизех Ты – помоще, кивоте Бога слова» все подобрались, распелись, перестали подхихикивать.
Всю осень и зиму регент собирал их по несколько раз в неделю. Казалось, вот, вот – дух встанет над плотью этих людей. А может, ему самому были нужны эти хористы? Отвлечься от своего голоса, от страха его потерять? Старец все рассчитал верно, когда определил Митрюхина в певчие. Только вот порезанная кофта челябинской показала, что ничего регент не добился. Разве что отсрочил отъезд местных. На пять лет придержал от пьянства, себя забывал, смирял возле них. Как им дальше? Как ему без них?
Вернулись с иноком в храм. Иосиф понял, что времени распеться мало. Поспешил на клирос, где братия все так же ждала его, уютно пахло шерстью и деревом. Разложил тетради с крюками, расставил четырех хористов. Осекся. Нельзя же славить воскресшего Христа в суровый постный день – о чем он только думал?
– Э-э-э, «Невесту» споем? То есть я хотел сказать, «Агни Парфене».
– «Царицу», «Царицу» же хотели, нет?
Инок сам испугался, что влез, оглядел остальных, молчавших, опустил вспыхнувшее лицо и теперь переминался в мохнатых носках. Регент кивнул этим носкам, поднял правую руку. Инок запел тонко, почти женственно.
– Зриши мою беду, зриши мою скорбь, – по знаку забасил отец Андрей.
Тот, баянист, тоже басил, очень тихо, почти шепотом.
Иосиф, все еще чувствуя спазм в связках, не вступал, помогал им руками. На строках «обиду мою веси, разреши ту, яко волиши: яко не имам иныя помощи, разве Тебе» – что-то зародилось в сердце. Вроде тишины. Покорности тому, что будет. Он все думал, как в Зимней после плохих новостей установить эту тишину? Как поделиться ей с Митрюхиным, рассказать о ней Шурику? Семену, который точно явится скандалить?
В этой смиренной тишине Иосиф ощутил, как снова напитались кровью и силой его связки.
* * *
Ася никогда раньше не попадала на Валаам под Пасху. А вот теперь – случилось. В этом она видела добрый знак. Наверное, совсем исцелилась от зависимости, вот ее и допустили. Перед ней неожиданно открылось много путей. Можно было остаться, подучить катехизис, водить экскурсии. Скоро, объявил владыко, откроем остров на круглый год. Для туристов. Зимой по Ладоге на «подушках», летом теплоходами. Монастырь будет расти.
Утром пятницы, предпасхальной, Великой, они с Машей украшали плащаницу в нижнем храме Центральной усадьбы. Ася уже многое знала из церковного чина: плат с вытканным почти в полный рост Спасителем, убранный бисером и камнями, скоро разместят на вот этом резном постаменте, в обед совершат чин погребения. До Пасхальной вечерни к нему можно приложиться несколько раз, попросить за себя, за Павла, за них обоих.
С тем, какой была Ася в первый приезд, уже никакого сравнения. Она скривилась, зажмурилась. Маша, подававшая белые гвоздики, которые Ася вплетала в венок, удивилась: «Тебе плохо?» Ася лишь головой мотнула. Знала бы ты, что такое плохо. Тогда, пять лет назад, она приползла на службу сюда же, в нижний храм. Была осень, октябрь. Монаха какого-то отпевали толстого, лицо прикрыто – не разобрать, старый, молодой. Все кругом желтое, воздух мутный. Села на скамью, монахи поют, а она себе руки до крови расчесывает. Когда начинало жечь и саднить снаружи, внутри жар ослабевал. Она сглатывала слюну, ища в ней опаляющую силу водки. Воображения было мало. Ася крестилась. Не спасало. Стоять не могла толком. Хорошо, что платок надо было в храме носить – седые вихры топорщились, как на старой собаке.
Ей даже причастия не давали, назначили неделю ходить на все службы. Она и ходила. К старцу, к Власию, нельзя, сказали: трудись. Где, как? Разберешься. Огородных работ уже не было: картошку – и ту рассортировали монахи своими силами. Гребла листья опавшие, сколько хватало сил. Возвращалась в комнату, где пустовало три кровати, падала на ту, до которой дошла, одним сапогом спихивая с ноги другой. Спала. По колоколам поднималась на службу. В звоне слышала молот с наковальней. Не тело у нее было – дряблое волоконце, застывшее между полупрозрачными молитвами. Холодец.
Ася вспомнила, как на отпевании там, где сейчас Маша, у мощей, стоял Митрюхин: уронил голову, сопли сглатывал. Куртка замызганная, щеки мокрые. Возле него старик светлый, на черное облачение кофта шерстяная драная надета, и та вся аж светом пушится. Старик сухой, борода чуть ли не до глаз дошла. Тронул за плечо Митрюхина, шепнул что-то, тот голову поднял, приосанился, будто опохмелиться ему дали. Ася аж сама сглотнула, да так громко, что старик на нее обернулся – и все улыбается. Гроб тем временем с трудом подняли шесть монахов, понесли на плечах. За ними певчие потянулись, а петь не могут, сбиваются. Регент один вытягивает, плачет, но бодрится. «Отец Федор уже с Господом», – услышала Ася, когда толпа пихнула ее ближе к певчим. После этих слов процессия так споро пошла, что Асю вынесло вместе с Митрюхиным.
– Слышь, это старец, как его, Власий был?
– Ну.
– Чего сказал?
– Сказал: певчего убил, теперь сам пой.
Ася фыркнула, потом поняла: у парня отходняк, не до шуток ему. Вспомнила, как в лавке говорили, что алкаш местный толкнул старика певчего, тот не встал, ночь провалялся, замерз насмерть. Когда выходили уже за ворота, Митрюхина подхватил и оттеснил от процессии другой мужик, крепкий, кучерявый с проседью. Поглядел на Асю с интересом. Семен. Когда зазимовала на острове – познакомились.
Заупокойная ектения, какая-то веселая, пронеслась над черным убранным полем. После нее, на вечерне, Асю благословили к старцу. Не удержалась, достала припрятанное, на ночь сделала глоток. Спала плохо, муж во сне наорал на нее, огрел мороженой курицей – будто щекой на лед пристелилась. На Смоленский скит шла долго, час дороги растянулся на три, то пот прошибал, то хотелось развернуться и бежать. Садилась на валуны, тощие коленки свои пальцами сжимала, чтобы не сорвались, назад не унесли.
Пришла в скит, а там толпа вьется, и не в храм, а куда-то в лес, заводь с причалом огибает. Вода смирная, в ней желтые деревья светятся. На Центральной усадьбе, как вышла, ураган выл, тучи собирались, а здесь – солнце.
Ася дождевик сняла. Дыхнула в ладошку, потянула носом: еще пахнет. Сорвала дубовый лист пожевать, потом в конец очереди встала, прищурилась, полсотни человек насчитала: и откуда они только взялись? Спросила: «Быстро принимает?» Бабулька от нее отшатнулась, лист не помог, значит. Ася утерла пот, смяла дождевик, вцепилась в него, чтобы не трясти руками. Щеку приласкало солнце, запахло полынью и кислинкой чабреца. Хотела узнать у бабульки, до какого хоть часа принимает: может, и не стоять уже. Та сама обернулась:
– Ты, что ли, Ася?
– Ну да.
– Так иди давай, батюшка с утра тебя ждет.
– Да как же я? Очередь вон какая.
– Не твое дело. Стоит она, жмурится. А люди ночь не спали.
Ася пошла вперед, кося глазом на очередь, шаркая сапогами по тропинке. От воды пахло летним теплом, нагретой тиной. Поднялась на пригорок, вступила в лес. Хрустела под ногами хвоя. Показалась избушка: окно низкое, кривое, отчего-то поперек доской заколочено. Только крыша у избушки новая. Девочка на инвалидной коляске покрутила колеса тощими руками, отъехала от низкой двери, пропустила. Вот, значит, чье место Ася отняла. Она заморгала, чтобы не плакать. Сзади очередь запела молитву: «Согрей нас дыханием любве Твоея и никогда не отступай от нас, да не оскудеет вера в нас гре-е-ешных». Ася толкнула дверь, забыв перекреститься.
В келье у Власия было просто и чисто. Лежанка с матрасом, чайник на столе, печка крошечная, самодельная, цветок разлапистый, иконы, книги, четки. Жизнь в комнате творили канарейки. В круглой клетке Ася насчитала их пять штук: ни минуты не сидели на месте – перебирали жердочки, вскрикивали. Купались в миске с водой. Воздух возле них вибрировал и чирикал. Власий спокойно заваривал чай. Прочел молитву, налил две кружки. Ася молчала, не зная, с какого места рассказывать. Власий, все такой же, серебряный, улыбнулся ей, подвинул ближе кружку – в ней распаривался лист малины, какие-то цветы. Цвет зеленоватый. Ася хлебнула, жар улегся. Начала говорить и не могла остановиться, перелистывая память, как записную книжку: вот тут мать вытирает ей щеку платком, потом ноги матери над столом, туфля слетела с левой, на полу листок в клетку: «Никто не поможет: ни люди, ни врачи, ни Бог». Медучилище, склянки спирта за стеклом, рука мужа надевает кольцо, а оно жмет, качается свет в подъезде, жар, пиво, легчает, квартира, запертая на ключ, водка, боль, будто скула треснула, подруга подогнала канистру «горючего», жар, удар по голове дверью: она перегородила вход в подъезд, мальчишка просто перешагнул через нее, белый потолок, капельница, еще круг, развод, еще, еще круг, бомжатник, еще. Край.
– Как мне теперь? – Ася уже не слышала канареек, гундосила. – Отец? Что делать-то?
– Радуйся.
Ася всхлипывала, мысли жалили, хотя знала, что сейчас чистая. И все получила. Нечего добавить. Жар унялся этим сиянием. Назад шла, напевая ту молитву – думала, всю память пропила, а нет, вот они, слова: «Согрей нас дыханием любве Твоея». Заводь сделалась синяя, как море, навстречу бабочкой пролетел желтый лист, Ася стянула шапку, подбросила, поймала: «И никогда не отступай от нас». Она чувствовала, что сама отступится, когда-нибудь отступится, но не сейчас.
Она радовалась. Каждый год приезжала трудиться. Радовалась мхам, бухтам, древним крестам над обрывами. Когда давали волонтерам чуть присоленную форель, когда прогретым сосновым духом пах местный ладан – радовалась. Валуны помнили ее распевы, серебристый лишайник вторил новому цвету ее волос. Сиял как старец. К избушке Власия она прибегала по приезде первым делом, каждый год. Стояла и смотрела на низкое окно с перекладиной, даже в очередь не становилась. Понимала: старцу нечего ей добавить. Все сказано.
Маша замерла над плащаницей, ее духи перебивали запах цветов из венка.
– Теперь совсем другое дело, – вырвалось у Аси.
Она скорее отошла в сторону, не стоит этой челябинской ее мысли подслушивать.
Жизнь – как этот пасхальный подсвечник, трикирий, где сразу три свечи зажгут сегодня. Ася взяла тряпку, протерла маслянистое золото. Вот, значит, Павел справа. Уехать с ним в Москву, обустроиться, найти работу не в домах реабилитации. Она и старше-то его всего на пару лет, не срок. «Вошь и то дольше живет», – говорили псковские бомжи. Когда их разогнали, рассовали по ночлежкам и психдиспансерам, один предложил ей смыться на Валаам. Сам не успел, замерз где-то. «Вован, прошел Афган». На Смоленском скиту, близ избушки отца Власия, она каждый год ставила за него свечу «за упокой». Говорили, там молятся за всех воинов – синодики сохранились с Первой мировой. Вована записывала Владимиром. Настоящими именами в их конуре – гараже-заброшке – никто не пользовался. Там вместо Анастасии она стала Асей. Так ее только мама называла…
Вот она, Ася, стоит в центре.
Ну и по левую руку – Семен.
Радуйся.
* * *
Гоша в своей обычной манере заявил Павлу, что сегодня его ждет «гора Фавор и семьдесят два сверху», и только потом уточнил, не боится ли тот высоты. Павел мотнул головой.
– Значит, так, вот тебе ведро – и дуй на колокольню убираться. Туда до Пасхи мирских не пускаем, считай, тебе бонус.
Павел не успел расспросить Гошу, что это за ерунда, как Бородатый увязался следом. Мол, лестницы ему показаны для здоровья.
Поднялись в верхний храм, выкрашенный в голубой и зеленый. Заглянули из любопытства – интерьер просторный, важный. Служить тут будут в июле, сейчас едва топят. Прошли лестницу, другую, поднялись выше, на саму колокольню. У подножия последней лестницы было что-то вроде склада: раздвижные сушилки для белья, упаковки туалетной бумаги, коробки и банки. Эта лестница вела к ярусу с большим колоколом. Деревянная, с тонкими перилами, сколоченная для хрупких звонарей, под Бородатым она ходила ходуном, да еще и сверху дуло. Павел лез за Бородатым – прикидывал, сколько же весу на него рухнет, если что.
Колокольня, такая белоснежная в погожий день, изнутри была в пятнах, видимо, еще с осени загажена птицами. Ласточки мелькали, пробивая тучи. Чайки делали плавные круги, разглядывая двух людей на верхотуре. Сам Павел смотрел вдаль, на бурую от непогоды Ладогу с оперившимися деревьями по берегам. Близко к Ладоге стоял Водопроводный дом, напротив их, Работный. С другой стороны от каре была Зимняя гостиница и новенькая Славянская. За ней тянулось к лесу черное, убранное от камней поле. Ветлечебницу отсюда было не разглядеть. Кладбище пряталось в лесу. Как и их с Асей бухта.
На свежем воздухе даже после трех часов сна Павел почувствовал себя отдохнувшим.
Он удивился, какие огромные вблизи колокола. Главный, «Большой Андрей», блестел. Павел читал, его повесили лет десять назад, а предыдущий еще в войну треснул. Новый «Андрей», прикрепленный мощными ремнями к толстой перекладине, мог бы накрыть собой пятерых мужиков. Бородатый встал внутрь, в пространство колокола. Трогал язык, посаженный на цепь, которую держали еще и тросы. Затем, повозив внутри тряпкой, шлепнул по колоколу ладонью, металл отозвался, загудел.
– Тише ты!
– Ему больно, что ли? Шестнадцать тонн! Я после Пасхи еще залезу звонить. – Бородатый тоже заметно взбодрился. – Говорят, всем разрешают, я так-то атеист.
– Лучше вон тот угол отскреби, весь в дерьме. А я на верхотуру полезу, на вторую площадку, там вымою.
– Это кто так решил? Я полезу, сам здесь ковыряйся.
– Думаешь, там розы? Вон, гляди, даже вся лестница угваздана. И шатается. Не выдержит.
– Да пошел ты.
Взяв ведро с мыльной водой, отдуваясь и фыркая, с прилипшей ко лбу челкой, Бородатый уже лез наверх. Павел схватился за перекладину придержать. Сбоку в проеме по фарфорово-голубому главному куполу храма тянулась незаметная лестница. Из-за дымки показалось, что она бесконечна, уводит в небо. Павел протер очки, прищурился – нет, лестница по куполу вела к кресту. Крест был огромный. Грозный. В штырях от птиц. Внутри колокольни, значит, такого не устроили. Чтобы звонарь впотьмах не напоролся, что ли?
На втором ярусе дуло сильнее. Еще выше, на сколоченном балкончике – маленькие колокола. Павел заметил, что все их языки собраны в связку. Еще была педаль, тросы от нее тянулись к большим колоколам в центре. Ножное управление. Удобно. Можно во все разом позвонить. Один из великанов, старинный, с неровным краем, был темный, почти без украшений. Ныл на ветру. Павел подошел к нему ближе, прислонил лоб. Колокол замолчал. Будто слушал его мысли.
– Да ты шлепни по нему, не бойся! – Бородатый подошел к краю. – Смотри, туристов к Пасхе подвезли – вон, вон – на причале выгружаются. О! Погоди-ка! Иди сюда!
– Да кого ты там увидел?
– Дайверы! Ну, точно. Я ролик смотрел: ростовская команда, не знаю, чего они за Валаам зацепились, второй год тут. – Бородатый вместе с ведром свесился за ажурные перила. – Такое дело, колокола ищут в Ладоге.
– Поставь хоть ведро!
Павел даже не понял, успел он прокричать или нет, как Бородатый накренился прямо в проем, Павел, подбежав, сумел ухватить его за капюшон. Затрещали нитки. Что-то вылетело за перила, шмякнулось внизу. По ушам резануло визгом. Павел дернул Бородатого на себя, оба свалились на площадку, так и не оттертую от помета.
– Ну вот, – Бородатый, вставая, отряхивал джинсы.
– Какой еще, к черту, «вот»? Погоди, это ты визжал?
– Не.
Павел вскочил, подбежал к проему, выглянул наружу. Ведро улетело, наверное, к источнику, у лужи на брусчатке стояла, одеревенев, женщина. «Спортсмен херов, увязался ведь со мной, нет чтобы Гоша челябинских послал сюда. Или Асю! Они весят всего ничего, а этот… Тетку теперь покалечили», – бормотал Павел, сбегая вниз, считая сапогами ступени. В верхнем храме чуть притормозил, чтобы не испугать старуху, копошившуюся там возле печки. Прошел пролет шагом. По лестнице вниз – опять бегом.








