Текст книги "Полунощница"
Автор книги: Багирра
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 16 страниц)
Келью, кабинет, где он принимал, ей указали быстро. Даже под дверью долго ждать не пришлось – отец-эконом сам вышел навстречу. Поверх монашеского черного облачения на нем была безрукавка из овчины, старая, с оторванной пуговицей. Отец-эконом был сухой, носатый, жидкобородый – Ёлка вспомнила, что несколько раз проезжала мимо него на машине, думала: нищий.
Кабинет отца-эконома был завален документами. Порядок только в двух местах: в корзине для бумаг, идеально пустой, и на рабочем столе вокруг компьютера, в который Ёлка успела заглянуть. На мониторе – четыре желтые папки в ряд. Жаль, как называются, не рассмотрела.
По лицу собеседника Ёлка поняла, что о ее пожертвовании он знает и о планах покровительства – тоже. Недаром Ёлка всем – тетке на Воскресенском скиту, своему водителю, соседке за завтраком, администратору – рассказывала, сколько еще хочет сделать для острова.
Ёлка аккуратно подобралась к покупке жилья на Валааме. Домика. Упомянула и могилу мамочки, и то, как трудилась над сохранением природы острова, представив свое руководство турбазой самой что ни на есть экопросветительской деятельностью.
– Готова ли обитель посодействовать мне с жильем? – Ёлка красиво разложила на столе руки с крупными кольцами.
Отец-эконом молчал слишком долго. Потом вздохнул:
– Разве мы владеем жильем? Тут все Господне.
– Не на Центральной усадьбе, разумеется, а так, где-нибудь, вдали от шума.
– В темное время многое отобрали и до сих пор еще не вернули в обитель.
Отец-эконом снова замолчал, Ёлку начинало это раздражать.
– Образ Валаамской Богоматери до сих пор на финской земле. Вы это знаете? – Отец-эконом перекрестился на икону в углу.
– Я слышала, что жилье можно оформить во владение, – настаивала Ёлка.
– Для благотворителей.
– Разумеется.
– В исключительном случае, по воле Божией.
– Рекомендуете к старцу обратиться? Его благословение решит дело?
– Отец Власий большой молитвенник, и вы молитесь. – В окно донеслось фыркание и пьяное пение, отец-эконом поморщился: – Зимняя. На какие-то средства опять гуляют.
– И не говорите, там и раньше жили уро… Я хочу сказать: сплошь уголовники.
Отец-эконом подошел к двери, распахнул:
– Ничего, Господь их скоро управит.
Ёлка поняла, что прием окончен. Зря она сумму за дом не озвучила: теперь, во весь коридор, не стоит.
Может, отец-эконом решил, что она бесплатно хочет забрать. Потому и разговор не туда пошел?
Эти еще своей гулянкой все переговоры сорвали.
Поднявшись на крыльцо своей гостиницы, выкрашенное в песочный и бордовый, Ёлка приободрилась. Она обернулась, оглядела все уже как хозяйка. Летом вот эти клумбы запестрят анютиными глазками. Осенью, когда все желтое, приятно будет на скамеечке с книгой. Представила себя управляющей над туристами и паломниками. В общем-то, замдекана в свое время права была: место хлебное.
– Теперь уж мы обставимся с Танюхой, – донеслось откуда-то из окон. – Ух, как обставимся! Такие бабки из рук не утекут.
– Тише ты.
Ёлка спустилась с крыльца, словно кто-то потянул ее за нитку, обошла здание Славянской, сбоку был проход в Зимнюю.
– Пропьем седня пятеру, завтра еще – потом тошно станет.
Она прижалась к стене, прислушалась. Стена, когда-то белая, теперь была загаженной, как снег поздней весной.
Донеслось еще:
– Ты чего молчишь? Пр-р-рав я?
Захлопнулось сразу несколько окон, стало тихо. Ёлка не понимала, с какого этажа слышался разговор.
Вернувшись к себе, Ёлка первым делом решила пересчитать деньги – так, разложившись, было проще решить, сколько предложить отцу-эконому. Нужно и на жизнь оставить, и на благотворительность. Канатка, которую тогда не построили, сейчас бы все скиты связала – и не надо по кочкам трястись, лодки у всякого сброда нанимать. Зря она этот проект не предложила отцу-эконому, видно, он человек дела. Дело у них общее – привлекать инвесторов, развлекать туристов. Отдернула шторы, огляделась: хорошо бы уборку вызвать.
За иконой денег не оказалось.
Пластырь был прилеплен крест-накрест, будто с изнанки образа рана. Еще одна лента пластыря, скатавшаяся трубочкой, валялась на полу. Ёлка перерыла весь номер, перетрясла постельное белье, залезла под кровать, думая, что заначка ночью отвалилась, пока ей снились кошмары. Спустилась к администратору – не приходила ли к ней в комнату горничная? Девушка моргала, говорила, что отлучалась на обед, уборка будет позже, белье сегодня поменяют.
– Завтра без уборки, нельзя, грех, светлый праздник. А вы потеряли что-то? – Девушка подлила масла в лампаду, стоящую перед иконой, расковыряла ногтем и зажгла фитилек.
«Пропьем пятеру. Такие бабки из рук не утекут», – подсказала память. Ёлка замотала головой.
Молча вернулась в номер. Открыла шкаф, внутри у дальней стенки мелькнули круглые носы туфель. Светлые, югославские, те самые лодочки, что матери из Ленинграда привезла. Протянула руку – схватила пустоту.
Ёлка сидела на кровати, пока окна не залила густая чернильная синева с редкими звездами. Потом переоделась в темный спортивный костюм с капюшоном, вытащила из кошелька деньги, что остались. С визгом молнии спрятала их в карман брюк. Прихватила на плечо прочную сумку, выскользнула из гостиницы в сторону причала.
В монастырской лавке Ёлка для виду постояла, разглядывая иконы. Ее внимание привлекли четки: серо-синий агат перемежался темным янтарем. Они напомнили ей что-то. Пахнуло соломой и водой, она на миг согрелась, тело размякло. И вдруг все стало, как было, вплоть до боли в колене, куда вступило, пока поднималась к машине от часовни Ксении Петербургской. Остров снова обобрал ее до нитки.
Ёлка спросила пять бутылей масла. Девушка уставилась на нее удивленно.
«Отец Власий большой молитвенник», – подсказал отец-эконом.
– Отец Власий, да, отец Власий, старец, рекомендовал у вас взять с запасом. Переправим на дальние скиты. Говорит, в вашей лавке самое лучшее.
Девушка радостно закивала.
– И дайте мне вон те четки посмотреть. – Ёлка, пряча масло в сумку, с глаз долой, продолжала улыбаться. – Замечательный у вас вкус, какие красивые камни. Сами подбираете?
Глава 13
Под синими звездами Васька шел, все еще пьяный, вглубь острова. Он сам не знал, куда направляется, почему оставил площадь. Одет он был парадно: гимнастерка чистая, медали, пистолет в кобуре командирский. Васькин наградной участковый конфисковал еще вчера. Выходило, Васька не виновен, Семен непричастен, всех троих бандюг командир уложил, придумал так ловко, что Захаров отмахнулся от Васьки, как от горького пьяницы: не сочиняй. Дело ясное. Закрытое.
Страшно летел командир, руки раскинул, словно распятый вниз головой. Антонина осела на брусчатку, почернел Семен. Инвалиды, высыпавшие, как на парад, отползали назад в палаты, боясь друг другу в глаза смотреть, чтобы там ненароком будущее не прочесть. Старики, давно потерявшие матерей и отцов, со смертью Подосёнова второй раз осиротели.
– Зачем же ты жизнь отнял? Зачем отнял?
У Васьки в душе двоилось. Командир прямо сейчас убил кого-то, Ваське самого близкого. Заступника, который их из окопа вытащил. Вина была общая, общее дело. Пусть командир за сына вступился, понятно, так и условились, но его-то, Васькино участие, почему забраковал? Отсидели бы поровну.
От скорой ходьбы культя на стыке с протезом горела и ныла.
– Не попрощался даже! – Васька пригрозил кулаком звездам.
Сидя над чернотой небольшого озера, укрытого в ночи паром, Васька решил, что командира у него отняли, в плену черт-те где заперли. Не может Подосёнов оттуда ответить. Раньше как было: командир молчит, ход пропускает, потом выскажется. Да так, что все ясно.
Неловко наклонившись зачерпнуть воды, Васька вошел в отмель лбом, затем и подбородком. Плакал, пузыри пускал. Холодная ночная вода врачевала жар глаз. Когда на пузе, задом наперед, как рак, выполз из отмели, привстал, схватившись за деревце, огляделся, – понял, что на полуостровке стоит. Вода расходилась рукавами вперед, влево и вправо. От нее шло свечение, и тьма не была такой уж непроглядной. Нет, не Лещёвое это. Да еще огрызок церкви, смутно знакомый, торчит позади. Выходит, и впрямь до Бобылька, полуострова, дошел: он сам церковь эту на кирпичи разбирал, когда печи ставили у психохроников. Плохие печи вышли, но те хоть насмерть больше не замерзали. Семен их с отцом уговорил утеплить контуженных, ради Летчика, который «еще выздоровеет».
Сколько же Семену было? Десять? В церкви тогда обитали галки, паутина висела прочная, как рыбацкая сеть. Иконостас давно повыломали, святые, намалеванные на стенах, растрескались. Клочья штукатурки под ногами ветер приподнимал – толку-то? Назад не прилепишь. От одного, бородатого, лицо только и осталось на стене: сплошь в трещинах. «Ты уж извини, брат. Такое дело: хоть и полоумные, а люди ведь, мерзнут», – вроде как извиняясь, Васька ударил его кувалдой. Р-раз. Снова р-раз. И еще. Долго стена держалась, да и бил он кое-как, протез – хреновая опора. Наконец появился просвет наружу, и в нем была вот эта самая заводь. Мерцающая, светлая.
Васька постоял на фундаменте старой церкви, теперь укутанном мхом и скользком, похромал назад, в лес: тропинка едва серела посреди ночи. Узнал ствол поваленный, за которым хотел ученья Семена продолжать. Показалась и сторожка: серая, дверь нараспашку. Ну, точно! Окно на локоть от земли только, вросло, считай, снаружи перекладиной заколочено. Широкой. Внутри всё, как Васька помнил: бревно вроде лавки, обломки мебели. Лежанка в углу. Печка маленькая, криво сложенная.
Васька сел на бревно, так и уснул, привалившись к стене, как был, в протезе.
Наутро Васька думал вернуться и не смог. Понимал, что нужен Семену, но командир поставил ему задачу. Самоубийство его предстало для Васьки не точкой, а петлей: Подосёнов снова влезал на верхотуру и снова разбивался. Так дети на горку бегут зимой, скатятся – и опять. На Ладоге, после ледостава, он сам Семена маленького катал: с пригорка на причал. На старом мешке, набитом соломой. Только горка у командира была другая, страшная. Он падал в волчью бездну, поднимался, вылезал на своих могучих руках и падал вновь.
Не знал Васька, как командира оттуда выдернуть.
Грибов осенью повылазило – Васька ведро за сторожкой нашел, похлебку прямо в нем варил. Кроме грибов лист кидал липовый, желтый, на вкус – капуста. Есть хотелось нестерпимо. Спать было холодно, да еще к окну заколоченному на рассвете зверь какой-то приходил. Васька выглянул: ноздри над доской пышут, внизу ноги тощие. Думал, корова с фермы приблудилась, оказалось – сохатый. Пугливый, одинокий. Живот у Васьки скрутило голодом. Схватился за пистолет, взвел курок и отложил. С командиром они тогда лосиным мясом весь остров кормили, теперь одному и не управиться с тушей.
Неправда. Он мог завялить мясо, пока тепло стоит, и шкура бы пригодилась – лежанку выстелить. Дело бы какое-никакое появилось. И сейчас, пока раздумывал, положить лося все еще не поздно было. Тот, важно задирая ноги, удалился всего метров на пять. Прицела хватит.
Да ну. Живой.
Следующим утром встал Васька поздно, сил не было. Птицы тарабарили по крыше, сквозь трещины в сторожку пробрался белый дневной свет. Гимнастерка болталась на Ваське, как пижама больничная. Но и есть уже хотелось меньше. Вышел за сторожку, где нужник себе организовал. Когда оправился, заметил на ветке – так, что только человек достать сможет, – мешок висит. Внутри две буханки, кильки-консервы. Под ними, на дне – снасти и сеть подштопанная. За сосной удочка Васькина приставлена, садок – все, что возле лодки Семена разбросал тогда.
Васька принял как есть. С мыслей о Семене свернул.
Просто у него теперь будет рыба. Это хорошо. Можно не отвлекаться то и дело на еду – книги читать. В сторожке под полом он нашел целую библиотеку: книги старые, вовсе непонятные, и другие, напомнившие ему говор старух. Сорок лет прошло, а Васька не забыл, как те пришли на заимку деда отпевать. Одна длинная, сухая, пела высоко, вторая сдобная, басовитая, присказка у нее была: «На́ те полотенце – утрися, на́ те Николу – помолися». Пахло от них рыбой, мать объясняла, что они монашенки, постницы, мяса не едят, а Никола – святой. Эти постницы Ваську и крестили в тазу, за печкой. Он уже большой был, читать умел. Крестик дали – так и носил с собой в тайгу, на зверя, потом в армию – мать кармашек пришила потайной. Потом уж Васька сам себе эти кармашки приштопывал. Верить – не верил, вроде так, по традиции.
Васька отхватил кусок лески, вытащил из кармашка крестик, нанизал, закрепил узел, повесил на шею. Стало теплее. Мешок внес в сторожку. Время было дорого – пока светло, прочесть еще хоть главу. Евангелие от Иоанна напечатано по-русски, правда, по-старому, с ятями. Толковало о Христе. Васька понял из него мало, разве что Иоанн любил Христа. Слушался его во всем. Не уберег.
Там, где понимал, Васька не мог читать про себя. Слезы заливали глаза, стеной, как в летнюю бурю. Он и не знал, что реветь умеет. Отец разрешил ему раз всхлипнуть, над покойником-дедом, «из уважения». Теперь он будто выплакивал все за полвека прожитые.
Васька вставал, культей на протез давил, чтобы побольнее и не разнюниться. Читал вслух. Слова такие он сроду не употреблял: «Рожденное от плоти есть плоть, а рожденное от Духа есть дух». Выходило, что с ним говорит кто-то. Его же голосом говорит с ним другой. Васька осмотрелся: в окне, поверх доски, качались почерневшие еловые стволы, птицы уже улеглись. Из-под доски заползала в сторожку ночь. Васька замолчал. Голос того, другого, оборвался. Ваську лихорадило. Швырнул книгой в печку, не попал, отскочила от камня. Раскрылась коричневой твердой обложкой кверху. Из книги иконка выпала – листок маленький с образом святого ясноглазого, в короне.
Васька проморгался. Почувствовал, что не один. Так бывало, когда отец или братья догоняли его в тайге. Вроде как подступившая к горлу жуть уходила вниз, в ноги, в землю.
Васька решил, что на иконе тот самый Никола. Не знал, к какой стене в доме положено икону ставить, потом рука сама место выбрала – откуда солнце встает, наискосок от окошка. Осталось только закрепить. Одну булавку отцепил от кармашка, где раньше крестик был, все равно пустует теперь. Вторую – постоял, подумал да и сковырнул с плашки от медали. Медали он давно снял, чтобы не гремели, в тайник положил, вместо книг. Теперь, перекрестившись, и ордена туда добавил: они оттягивали ткань гимнастерки, истончившейся в марлю.
Когда выпал снег, Семен подошел к сторожке совсем близко, заглянул в окно. Кричал. Васька не топил давно, окно лишь чуть запотело изнутри. Васька вышел, накинув на плечи мешок, и поковылял в лес, скоро, как только мог, опираясь на палку. Костыли его так и остались в интернате. Семен ругал его вслед предателем, уродом, сволочью. Васька не оборачивался. Зачерпывал прохудившимся, перевязанным бечевкой сапогом снег. Снег обжигал и студил пальцы. В сторожке за книгами Васька не чувствовал холода, а на улице подмерзал.
Васька вернулся, на пороге лежала «парадная» шинель командира, длинная, необрезанная, а внутри нее краюха хлеба и головка сахара. Сахар Васька лизал изредка, если голова принималась болеть. В школе он столько не читал, да и ходил туда для галочки, весной чаще, когда не было промысла.
В командирской шинели Васька и спал, и выходил зимой по нужде. Читал, пока видно было, в темноте на память перебирал молитвы, какие запомнил. Если вьюгой распахивало дверь и на веревках трепыхались сушеные рыбы, Васька сперва заканчивал молитву, потом уже шел прикрывать.
Зимой Иоанн Лествичник, игумен горы Синайской, как писали в книге, говорил с ним по-простому. Временами святой учил Ваську, как жить, а временами Васькину лесную жизнь описывал как есть. Под праздники Васька читал что полагается и акафист. Петь не умел, просил прощения у Христа, что не служит ему, как положено.
Под Рождество служил Великое повечерие. Едва начал девяностый псалом: «Живый в помощи Вышняго, в крове Бога Небеснаго водворится», – захрустел снег за сторожкой. Васька понял: не Семен. Слышался скрип подшипников, позвякивание медалей, знакомое тяжелое дыхание.
– Васька.
Васька упал на живот перед иконой, молился, чтобы гость мимо проехал.
– Выходи давай.
Он знал, что командиру нет покоя, молиться за него было тяжко: закроешь глаза – появляется огромная серая тень. Тень на своих ногах стояла, спиной к нему. Прочь бежала от молитв. При жизни командир от него не бегал. Сам Васька слинял от него раз только, в тот злополучный день. Но это был Подосёнов, чувствовал Васька. Неприкаянный. Похороненный за оградой кладбищенской – Васька ни разу не дошел до могилы, но видел ее четко, холмик едва выпуклый, прикрытый снегом.
Хотел Васька вину на себя взять и не мог. Он просил за командира, обливаясь по́том. В сторожке вода в ведре мутным льдом была покрыта.
Командир на тележке кружил возле замерзшего окна. Васька видел очертания и как перекладина отделяла его лобастую голову от плеч. По нижней части рамы командир стучал утюгом. Старые стекла дребезжали, с них слетали на пол крупицы инея. Командир требовал, чтобы Васька вышел.
Потом все стихло.
Васька в прилипшей к телу гимнастерке подполз к окну – посмотреть. Следов не было. Чиркнул спичкой, зажег огарок – берег на черный день, да уж чернее не будет. В стекле поверх перекладины отразился он сам: косматый, седой. Лицо вытянулось семечкой. Как есть отшельник.
Все святки Васька перебирал книги из тайника. Самоубийц поминали везде с упреком: закрыто им Царствие Божие, и молиться за них не положено. По ночам командир требовал его вон из сторожки. Ваське хотелось выйти, потолковать. Спросить, почему он сделал так, что вся их островная жизнь сломалась. Да лучше бы Васька отсидел за всех. Лучше бы суд. Лучше бы. Лучше.
Через неделю Васька не вытерпел, вскочил с лавки. Культя, сойдясь с протезом, не заболела, вроде и правда отросла, как Семен маленький обещал. Он уже был у двери, но глянул на Николу своего, упал на пол, точно и второй ноги лишился. Боль прострочила всего, зубы свело злостью. Захотелось морду набить командиру, рука под лежанку потянулась, в тайник, пистолет вытащила. Но кулак на рукоятке сжался сухой, как птичья лапка. Пистолет гудел далекой войной.
Удержался.
Под Крещение Васька нашел в конце засаленного молитвенника три строчки, от руки вписанные. Их он и твердил: «Взыщи, Господи, погибшую душу раба Твоего Петра: аще возможно есть, помилуй. Неизследимы судьбы Твои. Не постави мне в грех молитвы сей моей, но да будет святая воля Твоя». Пот прошибал сильнее, голова горела. Пахло самогоном, который хлебали в тот день под колокольней. Разбивая рукой лед, Васька умывался из ведра, протирал ледышками грудь. Принимался за три строчки снова.
На Крещение Подосёнов не явился.
Семена Васька увидел у сторожки, когда липы снова пожелтели. Туман укрывал остров одеялом: травы, кустов не было видно. Семен, укутанный по пояс слоями серой хмари, похожий на отца, просто стоял и смотрел на сторожку. В черных глазах Семена отражалась густая муть, на осунувшемся лице нос казался крупнее, во рту папироса.
Васька вышел, положил пистолет на старый поваленный ствол, за которым хотел учить Семена стрелять. ТТ, близнец того, что он годами носил у пояса, на фронте и в мирное время, теперь показался тяжелее финской винтовки. Из тайника под полом, где Васька его хранил, все лето несло кислым металлом, кровью и гарью. Вонь сбивала и короткий сон, и чтение. С молитвой ненадолго таяла, потом терзала снова, стоило глубоко выдохнуть.
Туман сомкнулся над черной пузатой рукояткой. Васька едва руку выдернул. Не обернулся, ушел в сторожку. По щелчкам магазина понял: Семен пистолет подобрал. Листва все тише и тише шуршала под его ногами.
Туман уводил Семена прочь.
Глава 14
Возвращаясь с кладбища, Павел узнал дорогу, по которой они с Асей ходили в бухту. Грунтовка, что вела туда, теперь была завалена битым кирпичом, чтобы машины не ездили. Подумал, не наведаться ли к месту, где видели нерпу; только что ему там без Аси делать. Интересно, где она сейчас? Их с Бородатым отпустили отдыхать после вчерашней помойки, а для женщин сегодня послушание планировалось: то ли кадила мыть, то ли другую утварь. А вот где, Павел забыл.
Пройдя каре насквозь, он все высматривал Асю. Спустившись к причалу, не встретил никого из волонтерок. Ноги сами понесли к старцу. На душе было паршиво. Вроде нашел, кого искал, но Семен оказался совсем чужой. Даже зацепиться не за что. Семен не знал бабу Зою. Павел, выходит, совсем не понял Петю. Не тот лобастый парень тут жил, а ветеран, замешанный в каких-то разборках. Может, баба Зоя и про это узнала, потому и не захотела приезжать и забирать родню? Добрый Петя с портрета – блажь, воспоминание, за которое она держалась.
Просигналила машина, Павел отскочил на обочину, под разлапистую сосну. К ней была прибита икона Сергия и Германа, у подножия лежали свежие цветы. Вокруг сквозь прошлогодний сухостой пробивалась новая осока. Мох цвел белыми пушинками. На остров, хоть и поздно, пришла весна. Дойдя до лужи-«Африки», Павел увидел, как в нее стекаются ручьи – и в каждом поблескивает солнце. Сегодня он непременно поговорит со старцем. И все решит. Найдет Асю. Они вместе уедут.
У избушки с заколоченным окном очередь была совсем небольшая. Сегодня посетителями старца распоряжался регент.
– Ты как тут? – вырвалось у Павла. Решил, что Иосиф пропихнет его без очереди.
Но тот не ответил. Пригласил войти пожилую пару – знакомым жестом длинных пальцев. Только в них больше не чувствовалось силы. Пальцы казались вялыми, обескровленными. Было тихо, регент все делал молча, люди в очереди слушались его рук. Не как хористы, но все же. Указал Павлу встать в конец.
Павел попятился, отступил за ель и вдруг пошел назад. Понял, что не знает, о чем говорить со старцем. Дело было вовсе не в «Победе», с ней он сам разберется как-нибудь. А как быть с подосёновским и своим прошлым? Если забыть аварию не выходит, может, и вправду виноват? Когда разбились его родители, формально тоже не было виновных, а на деле…
Скольких Семен с отцом положили? Троих?
Павел шел все медленнее, горбился, словно опять тащил мешок с камнями. За аллеей дубов, кривых, коренастых, показалась та сосна с иконой. Павел сошел с дороги, сел под ней, будто только здесь и мог подумать. Пушинки мха к вечеру сникли.
На пасхальную службу потянулись уже с десяти вечера. Маша с Викой ушли раньше – в коридоре Работного они обсуждали, как ближе к алтарю встать. Прислушавшись к голосам, Павел понял, что Аси с ними нет. Решил ждать ее у входа в храм.
Стоя у крыльца под колокольней, он вытягивал шею, снимал и накидывал капюшон, кивал знакомым трудницам, которые толпились у входа. Красные пасхальные косынки, толстые чулки. Вдали мелькнула Асина серая шапка. Тревога, которая дергала внутри Павла какую-то неизвестную струну, отступила.
Ася что-то напевала. Ему захотелось взять ее за руку, увести к причалу, нанять лодку, любую лодку, и – подальше от этого острова. Павел заговорил и не мог остановиться: про машину и сны, письмо, Подосёнова, потом и про Семена, который знать его не хочет и с утра бухает. Столько всего накопилось. Ася сняла с него очки, потрогала ссадину на щеке.
– Семен тебя?
Пришлось рассказать, как вчера ночью он в церковный двор пытался попасть. Но голова в решетку не пролезла. Какой-то лысый монах подошел, успокоил.
– А, это отец Иоанн, наверное. Хороший дядька, только грустный.
Ася отвела Павла к источнику, подальше от людей. Помахала под перекладиной креста, воды не было. Павел хотел уже зачерпнуть из чаши, как две струи обрызгали их с Асей. От холода защипало щеки. Утерся. Выгреб из кармана горсть земли, которую прихватил с подосёновской могилы. Показал.
– Зря взял, хреновая примета.
Асины ладони, стряхивающие землю с его рук, казались жаркими. Павел вспоминал потом это обжигающее, нездешнее тепло.
Постояли обнявшись. Ася гладила его макушку. Казалась выше. Отстранилась.
– Ладно, тут меня подождешь или в храме?
– Ты куда? – Павел только начал приходить в себя.
– Слушай, ну это вообще чудо: найти тут родню, да еще и живую. Живого. Я вас помирю, вот увидишь. – Ася кивнула на крыльцо храма: – Ты зайди пока, хоть к плащанице приложись. Я старалась, украшала. Ее завтра не будет.
Асю проглотила темнота за воротами.
Павел ходил от крыльца храма к источнику и обратно. Пятнадцать шагов туда и столько же назад. Смотрел на экран телефона. Из храма слышалось чтение и пение. Захотелось увидеть регента, расспросить, что с ним такое. Еще раз посмотрев на ворота, отпертые теперь, гостеприимно распахнутые настежь, вспомнил, как вчера пытался просунуть голову, рвался сюда, к крыльцу.
Сгустилась ночь. Вовсе безлунная, она была страшнее вчерашней. Не прав был этот Иоанн, когда говорил, что вчерашняя – самая. Павел поспешил внутрь, решив, что он просто замерз.
Храм был полон людей. Их лица светились. Казалось, это не отблески свечей, с которыми настоятель обходил все приделы, и за ним хлопотали два инока с едва наметившимися усами в просторных рясах, – это сама надежда отзывается дрожью под ребрами. Такая охватывала в детстве в ожидании первого снега и позже, в конце декабря, когда баба Зоя доставала с антресолей заспанную елку.
Пение становилось все ритмичнее. Трепет, разлитый в храме, делал какими-то зыбкими затылки прихожан, из-за которых Павлу не было видно хора и регента. Дрожь внутри Павла обернулась теплым потоком. Все устраивается. У него есть Ася, есть Семен. По духовным вопросам можно и с регентом проконсультироваться. Как это он сразу не сообразил его расспросить? Захотелось погладить колючий, круглый, стриженный под машинку затылок над клетчатым шарфом, что торчал впереди.
Может, Ася его снаружи ждет? Достал телефон. Время опять подвело, пронеслось незаметно – скоро полночь.
Павел, потолкавшись, вышел на крыльцо. Нет.
Вернулся, поднялся на цыпочки, выглядывая серую шапку и, споткнувшись, едва не рухнул на деда Ивана. Тот сидел на резной скамеечке в углу, держа красную свечу. Ее пламя вздрагивало бабочкой, дед смотрел на него испуганно. Ну ладно, хоть один нашелся.
– Дед, Асю не видел?
Дед держался то ли за сердце, то ли за карман телогрейки. Павел спросил, ему что, плохо? В ответ тот замотал головой, отстраненно, вроде как уснул в разогнавшемся вагоне. На Павла шикнули. Он снова обежал глазами прихожан. Вышел из храма, обогнул внешнее каре у магазина. Ноги вдруг стали хлипкие, как пластилин. Над Зимней гостиницей вставало зарево пожара.
Когда благочинный колокольный звон перешел в бешеное бряканье, Павел был уже на пороге Зимней. Дым охватил крышу. В окнах третьего этажа мелькал свет одинокого фонарика. Справа от Павла, вспыхнув отраженным огнем, вывалилась во двор рама. Стекло всхлипнуло. Осколки на миг застыли в воздухе, прежде чем рассыпаться. С крыльца, отпихивая друг друга, расползалось несколько человек. Они силились встать на ноги, но были пьяны или одурманены дымом так, что продолжали ползти, хватаясь за чужие куртки, будто тонули. Павел узнал Митрюхина, поднял с земли за воротник: «Где бухали? В какой комнате?» В ответ Митрюхин забулькал, поводил пальцем, словно прицеливаясь, указал, наконец, на окно первого этажа в дальнем углу. Обычное окно. Со стеклами и занавеской. Горело выше.
Только теперь Павел услышал суету и крики вокруг. Колокол бил и бил. Даже земля под ногами гудела. Он достал, едва не уронив, телефон, ткнул на вызов, женский голос ответил, что Ася недоступна.
Натянув куртку на голову, ринулся в Зимнюю. В темном коридоре воняло паленым пластиком, резало глаза. Вопль с лестницы, какой-то пакет с барахлом, сброшенный с верхнего пролета, едва не саданул Павла по голове. Испуганное женское лицо навстречу.
– Ася, Ася где?
– Не знаю, ничего не разберешь! Вроде наверх побежала.
– А Семен? – крикнул Павел вслед перекошенной спине.
На него налетел Шурик, махнул куда-то в воздух. Павел, светя фонариком телефона, то и дело кашляя, пробирался по лестнице. Начав задыхаться, лег и пополз по ступеням. Ударялся грудью о края. Казалось, один пролет занял вечность. Под ладони лезла всякая дрянь, впивалась занозами.
Дун! Бам! Дун! – где-то внизу рубили топором.
На третьем этаже Павел привстал, побежал туда, где мелькнул свет. Споткнулся о куцую поленницу, телефон выскользнул из рук. Крыша охнула, зашипела – и ее с грохотом всосало внутрь до самого пола. Тяжелая балка разметала остатки дров: как на игре в городки. Луч фонарика выхватил кусок неба над гостиницей.
Павел!
Павел слышал, как его зовут, но пошевелиться не мог. Тело качалось, куда-то плыло. Правую руку жгло, жалило сразу десятком разъяренных пчел.
Павел!
Голос Аси. Непонятно, внутри звучит или снаружи. Напряг живот. Зарычал. Вскочил.
Павел!
С кашлем из горла точно вылетела пробка. Ребра болели от того, как широко пыталась раздышаться грудь. Сквозь огненные трещины в стеклах очков он видел, как полыхает тот конец коридора. Нашарил под животом телефон. В темноте из ближних дверей выползал дым, подсвечиваемый искрами. Левый, противоположный конец коридора отрезала рухнувшая крыша.
– А-Ася! Ася-а-а-а!
Дым снова заполз в рот, задушил. Спихнул Павла вниз по лестнице. Позади грохнули балки. Витые перила накалились. Дун! Бам! Дун! – топор не унимался. Это в классе, понял Павел. Пальцами протирая на ходу очки, толкнул знакомую дверь. За окнами шарили белые лучи. Колокол умолк. Выла сирена, и топор стучал совсем рядом.
Чтоб тебя! В классе учительский стол был сдвинут, а на его месте на карачках стоял Семен и колотил по полу. Силился отогнуть доски – те не поддавались. Тогда Семен хватался за топор, рубил снова. Сверкали белки его глаз. Луч фонарика с улицы выхватил монетку, выпавшую из ворота рубахи, болтавшуюся на шнурке.
– Какого хрена ты тут рубишь? Ася, Ася где?
– К богомольцам своим ушла.
От гари глаза чесались, горло разрывало сухим и колючим. Павел выдохнул, его замутило. Семен кашлял и бил топором снова, растворяясь в дыму. Павел подошел ближе, схватился за рукоять. Семен рванул:
– Уйди, придурок!
Топор отлетел в сторону.
– Сгоришь ведь! У тебя там деньги, что ли?
Павел поддел сапогом половицу: она хрустнула, отскочила. Семен отпихнул его, сунул руку в дыру, выхватил круглую металлическую коробку, в ней что-то звякнуло. Покачнувшись, сунул жестянку под куртку. Упал на живот. Отключился.
За окном прибывало народу, мелькали красные стеклянные лампады со свечами внутри. Иноки с крестного хода бестолково стояли с хоругвями, и рядом с ними, тараща глаза, та женщина, увидевшая в луже Подосёнова. За дверью класса что-то обрушилось. Посветлело: занялись косяки. Павел выглянул в окно – метра два прыгать, грязь. Ничего, не больно, но Семен. Он так и не шевелился возле раскуроченных половиц.






