412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Багирра » Полунощница » Текст книги (страница 11)
Полунощница
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 16:43

Текст книги "Полунощница"


Автор книги: Багирра



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 16 страниц)

Глава 10

Захаров, новый участковый, «курносый», как прозвали его валаамские, прикатил на моторке в сумерках, причалил к Центральному. Две санитарки, вышедшие его встречать, висли на рукавах, задерживали. Кудахтали.

– К пяти рассветет, сыночек, и шуруй тогда, гляди, чего положено. Пока не тревожь покойничков, – причитала одна.

– Какие тебе покойнички?! – взвилась вторая. – Жулье, бандиты. Куда ваша власть смотрит!

Захаров было подумал, не в сговоре ли бабки с инвалидами и не хотят ли его те в расход пустить, но с логикой это никак не монтировалось. Закопали бы всех, сожгли документы – не стали бы ему в Сортавалу трезвонить. Черные купола вдали, пыльная грунтовка, белая тощая коза на привязи блеяла нервно и отрывисто. Многое на острове нагоняло жути. Над водой поднимался туман, даже ночью было душно. Захаров такого сухого августа не помнил.

– Так. Погодите. Лаврентьева где? – гаркнул он, спугнув с березы ворону.

Лаврентьевой оказалась как раз та, что тяжелее висла и ругала власти. Санитарка. Глянув на нее, Захаров понял две вещи: запойная и авторитетная. У него в Сортавале, в коммуналке, такая же соседка. Дунь на нее – рассыплется, но четыре комнаты на цыпочках ходят, газету читают только после нее.

Лаврентьева сперва ему трупы показала. В леднике фонарик то и дело натыкался на желтые бляхи рыбьих глаз, выкатившихся от ужаса. На удивление пахло тут морем, видать, ледник построен правильно и рыба – свежак. Двое с огнестрелом лежали посередке на виду. Убитый главврач Суладзе – наособицу. Длинные ноги проход загородили. У Захарова в горле запершило. Он Суладзе в Сортавале встречал, руку жал, потом только про прозвище рассказали. Цапля. Из-за походки, наверное, – он ноги высоко задирал, как по болоту вышагивал.

По другую сторону развалился еще парень с раной на лбу. В яблочко. Захаров, сам не зная почему, почувствовал к нему неприязнь. Оружие тут же, какая-то древняя винтовка, два пистолета: ТТ и немецкий вальтер. «Самозарядный П38», – записал Захаров. Санитарки показали, что из вальтера и застрелили Цаплю. Захаров и это зафиксировал, потом приказал Лаврентьевой вести его к инвалидам, пошутил: «Пока не сбежали». Надеялся взять виновных с постели.

По главной аллее вдоль стен интерната Захаров шел быстро, как мог. Все оружие забрал с собой: одна только винтовка с полированным прикладом весила килограмм пять, натирала плечо. Лаврентьева не отставала.

– Он, – сказала санитарка, проткнув острым пальцем ночь.

Захаров прищурился. Возле памятника Ленину какой-то человек сидел прямо на земле, махал им руками. Видя, что они остановились, человек, оттолкнувшись одной, потом другой рукой от земли, поехал прямо на них, как ледокол. Захарову показалось, что ноги, словно корабельные винты, совершают работу в земле. «Что это я, в самом деле, он же инвалид», – одними губами проговорил Захаров. В ответ ему загремели у инвалида колесики, захрустела под ним грунтовка. Подкатившись вплотную, инвалид сплюнул, утерся, как-то даже приосанился. Так они и встали: инвалид молчал, Захаров оторопело глядел на его китель, точнее, на иконостас медалей, над которыми блестели два ордена. Лаврентьева сориентировалась первая:

– Сдаваться пришел? Это он, Подосёнов, у инвалидов главный.

– Не главный, а единственный – я троих положил, начальник. Кроме Суладзе. В леднике был?

– Ну был.

– Бандиты. Девушку изнасиловали, врача убили.

Инвалид не тараторил. Наоборот, после каждой фразы замолкал. Но Захаров отчего-то не мог его перебить, допросить толком.

– Пошли?

– Куда?

– Протокол писать. Завтра меня увезешь.

Эх, надо было первым вопрос задать.

– Ребят нечего будить. У нас теперь снотворного, обезболивающего на них ни хера не осталось. Самоварам тяжко.

Подосёнов покатил к Работному дому, где формально была «комната властей», Захаров потянулся за ним. Надо Лаврентьеву отшить, чтобы зря не трепалась о следствии. Но он был благодарен, что та следует за ними по пятам: инвалид пугал его почище самого острова.

Протокол составили быстро; по словам Подосёнова выходило, что у него был армейский ТТ. Винтовку, патроны, вальтер у бандитов отбил. Те порешили главврача, уже налакались спирту с морфином, изнасиловали молодую начальницу турбазы. Тут Лаврентьева хмыкнула: «Прошмандовка». Вот он и заступился, положил их всех. Три трупа в леднике как есть на нем. Врач – на тех троих. Хоть прям дело закрывай и свидетелей не надо, подумал Захаров.

– Вы что, снайпер?

– Комбриг, одиннадцатая стрелковая. Оборона Ленинграда. ТТ, из которого стрелял, у сослуживца изъял. У него наградной.

И замолчал.

Захаров проверил предохранитель, покачал в руке ТТ, обошел стол, из-за которого виднелась голова допрашиваемого. Она, качая вихром на макушке, расплывалась в неверном свете керосинки.

– Послушайте, Лаврентьева, когда уже свет дадут? – раздраженно спросил участковый.

– Завтра вечером, с пяти до семи.

– Если генератор сдюжит, – добавил Подосёнов. – Только наручниками не вяжи, не убегу, – произнес, глядя куда-то в темноту.

Захаров протянул Подосёнову протокол подписать. Уезжая на своей тележке, тот обернулся на Лаврентьеву. Она кивнула, скорбно сжав губы в нитку.

* * *

Утром Семен проснулся оттого, что мать мелькала за занавеской, собирая в рюкзак хлеб, таблетки, рубахи, конверты с листками. Ее глаза вовсе запали, ноздри красные и мокрые – ревела.

– Ма, нас с Васькой наградят?

– Тебя с какой стати? Ешь быстро и иди поищи отца, поговорить надо нам. Троим.

Ледяное молоко с черной краюхой остудило Семена от горячих кошмаров. Во сне на него ползли танки в крестах. Сминали тощие березы, брошенные тележки инвалидов. Хрустели под гусеницами костыли, как нарочно отмытые до блеска. Враг – машина, вот что страшно. Ползет полторы тыщи пудов, ты перед ней стоишь как заяц, глядишь, не шевелишься, ногой стучишь со страху. Васька говорил, что нечего больше бояться, всё, отвоевались. Выходит, нет, раз эти четверо на острове появились. Илью Ильича так и не видели со вчерашнего дня. Ни его, ни лодку. Медкарта его – и та исчезла, будто и не был человек на реабилитации после инсульта.

В утреннем тумане Семен обежал монастырский двор, заглянул к Ваське в палату, душную, набитую сопеньем и храпом, спустился на причал. В баню зашел – раз награждать будут, может, отец помыться вздумал. День не помывочный, да ведь и исключение быть должно. Отчего-то вспомнил, как отец впервые его выдрал. Узнал, что они с Колькой ножички метали в икону. Туда и другие ходили, царапали на стенах: «Вали гниду», «Танька – сука», «Витек». Отец сказал, что совесть у всех своя: эти ответят кому-то другому. Пряжка от ремня прожгла задницу до кости. Надписи хоть и замазали краской, но разобрать можно. Теперь только заново штукатурить.

Отца нигде не было. Обидно: пропустит их с Васькой славу.

Во двор Семен пришел, когда инвалиды уже начали собираться. Семен видел такое только на 22 июня и то, когда еще мелкий был. Этот день ветераны чтили больше майских праздников, Победы, октябрьской. Это был их день, день, когда жизнь, вильнув в сторону, пошла вкривь и вкось.

Подпив в палатах, инвалиды выползали во двор под колокольню, горланили:

 
Десять винтовок на весь батальон,
В каждой винтовке – последний патрон.
В рваных шинелях, в дырявых лаптях
Били мы немца на разных путях…
 

Когда дядя Гена, гармонист, был в силах, играл танцевальные мелодии, санитарки кружились. Цапля это допускал, понимающий мужик был, если разобраться. В этом году главврач сам предлагал музыкантов позвать из Сортавалы, да инвалиды отказались. Кто хворал, кто тосковал.

А сегодня инвалиды встали. Притащились под колокольню, оставляя в пыли полосы подшипников из-под тележек или кругляши костылей. На старом ящике у стены магазина Васька с Семеном дулись в домино. Семен украдкой поглядывал на ворота, Васька тоже.

Вкатился дядя Гена с гармонью на плече. Меха краснели, выгибались, давали размазанный гудок, он придерживал их одной рукой, другой вперед продвигался, колыхаясь по брусчатке, как отец. Под кителем – тельняшка. Полосы все в дырочках от голубиных когтей. Любили сизари гармониста. Кормил, не кормил – все равно слетались. Над черными куполами собора голуби уже кружили, присматривались, тревожились крыльями. Семен хотел было вскочить, докатить гармониста ближе к ним с Васькой, но не стал. Тот ехал, парадно расправив грудь. Санитар за его спиной весь вид бы скомкал. И потом, Семен считал себя уже не санитаром, а ровней им, защитникам.

Пошатнувшись на тележке, дядя Гена остановился возле их ящика, спросил, где отец, Семен пожал плечами.

– Лабаз по выходным не обслуживает, чекушку негде взять, помянуть врача, – вздохнул дядя Гена. – Участковый был уже?

– Нет. Сами ждем.

Васька достал из кармана фляжку. Приложился, шлепнул по руке Семена, чтобы не лез. Дяде Гене предложил. Самогон пах, как ношеный сапог.

– Ну, это дело.

Крякнув, дядя Гена растянул гармонь пошире, вдарил марш. Затем перешел к вальсам. Санитарки, видно, засомневались, дело ли, когда главврач в леднике с рыбой в обнимку. Да уж больно погода радовала. Из заросших садов шел яблочный, пьяный запах. Семен вдохнул. В этом году урожай поспевает раньше, сластит аж в горчинку. К его отъезду, что ли?

Санитарки встали в пару, завертелись. Над толстыми чулками раздувались белые халаты, разгорались щеки, выбивались из-под косынок пряди. Дядя Гена останавливал музыку, чтобы прикурить новую папиросу. Казалось, что он так и родился с прилипшим к треснутой нижней губе «Беломором». Голуби топтались, ластились у ног гармониста: у-у-ур, куралы, щелк-щелк. Людская музыка им не указ.

Семен оглядывался на дребезжание открываемых окон, на звуки, летевшие с Ладоги. Из палат выглядывали самовары – не в серых пижамах, а в кителях, с медалями. Людей под колокольней прибавилось. Раздавались смешки, собравшиеся перебивали друг друга, и даже воздух под колокольней суетился. Брусчатка под кедами Семена – и то вибрировала.

– Слушай, а лодка отца, которая митрюхинская, на месте?

Васька не ответил. Высыпал костяшки на столик, Семен уселся рядом, стал ждать. Заметил мать в дверях корпуса, – руками развел: нет, мол, отца, не нашел. Та приложила платок к носу.

По тому, как пил Васька, Семен решил, что он к чему-то готовится. Погода синяя, ясная, самая геройская. Вместо салюта – голуби. Пока все будут туда-сюда сновать, он и сам у Васьки самогону хлебнет, хотя бы попробовать. Для храбрости – ему ведь еще с Ёлкой объясняться. Она не в себе была вчера, сейчас успокоилась, может.

Желтый старый кот, потершись о Васькину ногу, прошел в длинную косую тень, под колокольню. Задрал усатую морду, стал смотреть вверх. Семену не сиделось за домино. Стукнув костяшкой, отошел к дяде Гене, решил завести разговор.

– На голубей твоих котяра облизывается, что ли?

Дядя Гена с размякшей физиономией наигрывал, все бодрил свою гармонь.

– Я тельняшку купил отцу в подарок, – сказал Семен. – Как у тебя, только новую. Без дыр!

* * *

На крыльце бывшей церкви спал старый желтый кот. Стукнув утюгом, Подосёнов его вспугнул. Задрав хвост, кот ловко перепрыгнул ступени. Четыре одним махом. И, предчувствуя что-то, отошел по двору подальше. Подосёнов начал дышать по-спортивному. Вдох и медленный выдох. Еще раз. Сердце колотилось, медали на кителе позванивали. «Скоро-скоро», – сказал он медалям. Ощупал кобуру, великоватую для «конфискованного» у Егора вальтера. Поднял зад с тележки, кожаная заплата чиркнула по шершавому камню. Забросил тележку на площадку повыше, опустил утюги на первую ступеньку, подтянулся на руках. Одна есть. Еще две преодолел бодрее. Светало, будто кто по чуть-чуть прибавлял в лампе яркости. С рассветом испарялся и запах стылого камня.

Стиснутые зубы Подосёнов разжал, лишь преодолев крыльцо целиком, скрывшись внутри. Зубы. Вот уж чем инвалидам мериться, когда по полчеловека осталось от каждого. Иные зеркальца держали под подушкой, рты свои втихаря рассматривали. Подосёнов зубы сохранил крепкие, нижние только почернели. Провел языком – шершавые не то от табака, не то от пороха. Может, земля это, камень крошеный?

Лет десять земля ему уступала, сдавала оружие из пещер и казематов без боя. А в сорок третьем, когда они с Васькой скрючились под канонадой, земля им рты забила. Кругом руки и ноги из нее, из земли, торчали. Застывшие. Зажевала подосёновскую бригаду, как ящерица кузнечика, чтобы позже заглотить. Не пятачок Невский выходил – могильник. Не тревожь. Дивизия прошла дальше, они с Васькой в земле остались. Струя потекла по паху, думал, своя, оказалось – Васькина. Прожгла ногу насквозь. Подосёнов глаза широко открыл, отплевался чернотой, Васька не шелохнется, так и лежит. Восковеет. Ссадины – и те застывают на морозе. Дернулся Ваську по физиономии шлепнуть: хорош, стрелок, спать, за Родину, ну! Самого прошило от затылка до правой пятки. Горячо стало, глянул: месиво на месте сапога правого, а другая нога лежит вывернутая. Как чужая. Завыл. Полегчало. Ощупал остальное – на месте. На руках приподнялся – хлестал Ваську по щекам. За всю холеру лупил, что их бросила вмерзать в землю заживо.

За дверьми бывшей нижней церкви жирно жужжали мухи. Разделывать мясо будут в понедельник, Подосёнов этого уже не застанет. Кровь забрызгала разбитые плиты на полу, пропитала колоду, въелась в топорище. Подосёнов вполз в гулкий полумрак, стукнул утюгами: мухам для острастки. Задрал голову и обомлел. До верхнего храма пролет в двадцать ступеней и еще один такой же. Достал из-за пазухи флягу, хлебнул. Вода теплая, солоноватая. Мысли пошли ровнее. Тележку поставил торчком, сунул за дверь, покрутил на прощанье подшипники. Растер темное масляное пятно по ладоням, забросил в сторону утюги. Подтянул себя ближе к лестнице.

Был у Подосёнова план: пока подниматься, все обдумать, может, и нацарапать что-нибудь на память о себе. Хоть и не положено в церкви, а хотелось. Решить только – что. Подставляя под грудь локти, он сказал: «Подосёнов Петр Кондратьевич, тысяча девятьсот семнадцатого года рождения», – с той же интонацией, как представился ночью участковому. Протокол теперь подписан, но это не капитуляция, не может все вот так кончиться. В окопах под Ленинградом он воображал другую жизнь. Большой дом в деревне, где хватит места всем. Сестра, скажем, займет второй этаж, он со своей семьей – первый. То, что мать не переживет войны, он знал. Да что там! На перроне, когда его отправляли на фронт, стояла сухая, серогубая.

Хотя в окопах особо не размечтаешься: вошь перекуров не давала ни ему, ни его бригаде. Мелкая тварь кусала за ухо, копошилась в ширинке. В сорок третьем бриться уже не успевали, так вот подползешь к Ваське по окопу, пока махорку скрутишь бумажкой, послюнишь, голову наклонишь прикурить – уже с одной бороды на другую перетекла, стерва белая. Подосёнов пожалел, что не помылся сегодня, ведь это он баню в свое время вытребовал у Суладзе. Как на острове обживались, скреб себе спину мочалкой до царапин и самоваров в баню тащил. Иной говорит: «Отвали, кемарну дай». Подосёнов ему: «На том свете кемарнешь». Сам мыл безруких, когда санитарок не хватало.

Безрукие почти все умерли в первые годы интерната. Гораздо раньше обезноженных. Совсем молодыми хоронили. Танкист один, пацан еще, перед смертью угля просил, потому что рисовать хотел на стене. Рот от угля у него делался щербатым, беззубым. Все «тигров» вычерчивал с крестами. Как закончит – ну плевать на кресты. Старуха полы приходила мыть, из местных, богобоязненная была, ругала парня анафемой, обмылком окаянным. А сама козу водила за рога под окнами и кляла фашистюгой.

«Фа-шис-тю-га-фа-шис-тю-га-фа-шист-т-т». – Скрюченными от привычки к утюгам пальцами Подосёнов, словно когтями, хватал ступени, брал их приступом. На рукоятке вальтера в его кобуре поверх свастики сидела, раскинув крылья, серебряная птица. П38. Дальность не хуже, чем у его наградного. По весу – такой же. И все же пистолет убитого гада тянул Подосёнова назад. На маленькую, уже преодоленную площадку.

В приоткрытый над лестницей люк вдарил утренний луч.

Немой царь. Так инвалиды звали старый Андреевский колокол. Тысячепудовый, с отбитым краем, – лежа под ним, Подосёнов оценил, что он, как дом, мощный. Язык один больше здорового мужика. Язык был вырван и долго валялся у стен интерната, пока не был приспособлен «в хозяйство» Митрюхиным. Старик, заветренный, как и его сушеная рыба, не говорил, куда дел. Может, сбросил в Ладогу, запомнив место, пока не придет время колоколам звонить. «Последний раз, – говорил старик, откашливаясь троекратно, как старый петух, – трезвон перед войной стоял. Еще финской. Двадцать четыре раза ударили монахи. Лошаденками по льду потащили имущество. Бомбы две войны свистели, церква устояла, главный колокол на себя удар принял. Треснул, обезмолвел». – «На печке ты, старик, перегрелся, вот и приснилось», – Васька поднял Митрюхина на смех. Он не любил старика за прижимистость.

Теперь и остров, как старик, доживает свой век. Колокольня изнутри вся в проплешинах, из-под штукатурки глядит рыжий кирпич. В трещины наметает землю, прорастает березовая мелочь. Подосёнов согнул хлипкий стебель – листики блестящие, новенькие. Не ровен час, отвоюет лес назад то, что монахи забрали. Рыбакам местным плевать: инвалиды тут, или монахи, или боцманов обучают, приют ли сиротский, как до революции при финнах было, – они верят в своего Николу Морского, покровителя на водах, да в Ладогу. Вон она, синяя в прозелень, из каждого колокольного проема видна.

Внизу громыхали и собирались люди. Послышалась гармошка. Затушив самокрутку о балку, поверх которой виднелась вся колокольня насквозь, Подосёнов продвинулся дальше. Вжух. Еще чуть. На шершавой ладони отпечаталась жирная ржавчина лестницы.

Она вела на второй ярус. Там в свое время подпевал Немому царю его младший брат. А может, сестра? Ростом поменьше. Эх, Заяц, чтоб тебя. Жизнь бы сложилась иначе.

«Миленький, вот так ты теперь, что ж теперь», – причитала над ним в госпитале санитарка. Едва глаза открыл – врач, морж старый, с планшетом топает по рядам, указывает: «Этот умрет через два часа, этот через пять: не надо, Маша, тут крутиться, займитесь другими». Почти слепой из-за бинтов, перетянувших голову по диагонали, Подосёнов решил: морж на него показал – конец. Проваливаясь в забытье, он видел, как в Москве, у буржуйки, Заяц долго смотрит на похоронку: «Погиб», потом комкает листок, запихивает в рот, жует, давясь (она всегда ест торопливо), проталкивает в горло. Черпает снега из ведра и следом в рот.

Сглатывает.

Махнул на него врач или нет?

Сглатывает.

Лишь бы не махнул.

Сглатывает.

Пусть Маша придет, пусть крутится тут.

Только бы выжить.

Он тогда не знал, что выжить можно по-разному. На вокзале, когда Заяц ему навстречу шла, он уже уперся утюгом в перрон. Сапог, который чинил, отбросить к чертям, оттолкнуться – и к ней. Тут на черно-белом портрете, который держала вверх ногами маленькая рука сестры, самого себя узнал – того, настоящего себя: высоколобого, сильного, целого. Такого брата она искала. Не нашла. Двугривенным унизила, как и все.

Лет десять он так выживал. А наутро после регистрации, пока Антонина спала, положил двугривенный в конверт, наклеил марку, написал оба адреса: отправителя и получателя. Заяц поймет. Должна понять: иначе никак. Кривясь, подскакивая на кочках, покрытых первым снегом, давя тошноту, он съехал к причалу, где стоял почтовый ящик. Цветом не то синий, не то зеленый, в белесых разводах. Ладога плюнула в Подосёнова, потом окатила голову, плечи. Доски причала блестели от воды, перила стонали от ветра.

Не смог.

Конверт пустил по воде.

Монетку так и носил с собой. После реформы она ничего не стоила.

Двугривенный, черный, липкий, полетел вниз, в Немого царя, звякнув, завертелся на площадке, затерялся, утоп в пыли.

Подосёнов подтянул себя к последней лестнице, деревянной. Осталось восемь ступеней. Шаткая конструкция качнулась под его руками, в грудь врезалась грань свежей доски. Пахнущая медом и смолой, она вонзила в ладони все свои зазубрины: мстила, что ли, за то, что не дали жить в красоте, в лесу, смотреть на Ладогу.

Предплечья надулись мышцами – давно такой работы не было у Подосёнова. Мухи наконец отстали от него, теперь в глаза лезла пыль. Сквозняк качнул лестницу, Подосёнов припал к самой грязной ступени. На горячую щеку налип песок. Ощупал кобуру – не расстегнулась ли? Нет. Чужой пистолет дрогнул в ней. С колокольни этой можно было всей бригадой вести огонь. Рассредоточиться – остров во все стороны видать. Им, стрелкам-обрубкам, лишь слегка пригнуться.

Внизу вдарили марш, белой кавычкой на брусчатке вертелись санитарки. Захотелось разбить эту пару, выпрямиться во весь рост, сапогом о сапог прищелкнуть, прижать одну к груди, кружить. Ладонью теплую спину мять.

На втором ярусе вспотевшую голову выстудило ветром. Мысль стала ясной до звона. Или это былое эхо последнего уцелевшего колокола? Колокол с посаженным на трос языком крепился кожаными ремнями к толстенной балке. Юбка его была черная, снизу точно обгрызенная. Спугнув стрижей, устроивших здесь гнездовье, по помету, присохшему намертво к настилу, Подосёнов подполз к колоколу ближе, вытянул обе руки, приобнял юбку. Над головой по соседству тоскливо качались канаты от снятых колоколов поменьше. Один был петлей скручен. Яблочный дурман из садов сюда не добирался, только сырость, каменная сырость, ладожский вой.

Стрижи носились и пищали как на пожаре.

– Да тише вы!

«Петя, а я? – ночью жена плакала, стала беспомощной, свежей. – Как я?» Подосёнову захотелось катить назад, порвать протокол, годы эти жить сызнова. Без ног, без войны, с женой. Но Антонина, отсморкавшись, уже выпрямила спину. Принялась собирать его вещи.

Придвинувшись вплотную к витому бронзовому ограждению, так, что за него удобно было держаться подбородком, Подосёнов разглядел Антонину. Алое платье. Жена тронула участкового за плечо, что-то сказала.

Рассмотрел курчавую голову Семена. Васькину макушку. Кота. Голубей. Камни. Колонку, там, где был монастырский родник. Яблони вдали. Синие рукава Ладоги, куда ни глянь.

Тайники в скалах гудели металлом.

Вытащил пистолет из кобуры, согрел его в руке, взвел курок, прицелился. Далековато, но участковый стоит смирно. Руку выставить – еще метр к точности. Останется папку сжечь с протоколом. Трупы схоронить. Впервые жизнь давала второй шанс. «Переиграй бой. Посмотри вниз. Ты теперь выше всех», – шептал ему вальтер.

В груди, ближе к левой стороне, проткнуло спицей. Дышать тяжко, Подосёнова пошатнуло, двойной квадрат стен интерната схлопнулся, раздавив Антонину, Семена, Генку вместе с гармонью, участкового. Даже Ваську.

– Васька! – тихо позвал он.

Стрижи подхватили, запищали, взвились.

* * *

Захаров проснулся под марш. Оригинальное начало. Мало того, что четыре трупа у них вперемежку с налимами стынут, так поселковые еще и пляшут. Вот тебе и мертвый остров, как, передавая дела, заверял его начальник. Мертвые пострелять оказались не дураки.

Разогнувшись – спина затекла на жидком матрасе, наброшенном поверх лежанки, – Захаров закрыл окно. Узкое, как бойница. Благо хоть стены белые, а то и умываться пришлось бы с фонариком. Умылся под рукомойником, взял часы с тумбочки. Подергал себя за нос. Знал, что санитарки окрестили «курносым». Ну ничего, вот повяжем вашего снайпера, будет у курносого порядок. Хорошо даже, что такое дело приключилось в первые месяцы службы. Как начальник говорил: «Авторитет надо в бою ковать. Нет боя – сам завари».

Не верил Захаров этому Подосёнову. Чтобы один с подбитой кожей задницей да на подшипниках уложил троих? С другой стороны, орденов-то тьма. Лаврентьева подписалась как свидетель. Допросить бы остальных, кто в разуме. Закуривайте, там, как живется, водички выпейте. Размякают, как учили Захарова, и колются даже матерые, кто в законе. А эти – инвалиды. Старики, считай. Окопались на острове, живут, как за границей. Вальсы у них по воскресеньям. Может, с финнами сотрудничают, черт их разберет? Простучав сапогами по длинному коридору – дорожки тут не стелили, чтобы не цеплять утюгами-подшипниками, сообразил Захаров, – он с папкой под мышкой пошел на музыку.

Во внутреннем дворе интерната один остролицый в оспинах стучал в домино так, что столик подпрыгивал. В пару ему был молодой, курчавый. Где Захаров его видел? Нет, не вспомнить под эту гармонь. Парнишка обернулся и теперь смотрел прямо на участкового не отрываясь. Санитарки тоже расцепили пару, остановились. Гармонист, изрядно датый, проорал: «Чего стали, сестрички! Пляшем! День-то какой!» Над гармонью алыми бликами два ордена Красной Звезды. Сколько там в иконостасе – не разобрать. Геройский состав. Еще не легче. Захаров приосанился, уже сделал шаг к гармонисту, но сзади легко коснулись его плеча.

Женщина за сорок, худая, как Ахматова, любимая матерью Захарова, с такими же болезненно изломанными чертами, бегала взглядом, собираясь с мыслями.

– Куда его? Скажите, ради бога, куда вы его увезете? Если я, я бы…

Она вытерла ладони о платье, не то одергивала подол, не то вспотели руки. Платье было алое, стройное, волосы темные, с рыжиной.

– Одним словом: мне с ним можно?

– Вы что же, Подосёнова?

Захаров забыл, что надо выдержать паузу. Тогда свидетели, да еще такие нервные, все сдают на тарелочке. Женщина кивнула. Захаров, чтобы хоть сейчас выиграть время, открыл папку, достал планшет, чистый лист, расставил пошире ноги, приготовился к допросу.

Или лучше ее в дознавательную комнату вести? Да хрен их разберешь, где теперь дознавательная, печет-то как с утра. Ялта прямо.

Женщина все признания Подосёнова повторила.

Скосив глаза, Захаров увидел кота, задравшего морду на колокольню. Небось ласточки не то что гнездо, город там выстроили. Захаров сощурился: блеснуло что-то. Нет, показалось.

– Так, убитые на вас нападали?

Подосёнова ответила: нет. Вроде как с сожалением. Расстегнул воротник. Ну, эта абсолютно вменяемая, старшая сестра все-таки, не то что пропитые санитарки.

– Эй! Ребята! – Теперь головы подняли все, даже гармонист притих, еще машинально растягивая меха, но забывая жать на кнопки.

Подосёнова затрясла головой, будто стряхивая что-то с волос. Захаров обернулся.

– Вот он я! Живой.

Захаров только и успел схватиться за кобуру, как на них полетело что-то темное. Против солнца не разобрать. Битый колокол спихнули? Колокол расставил руки. И врезался в брусчатку.

Звук падения заглушило хлопанье крыльев. Голуби разом взлетели. Выстрелили, как хлопушка. Исчезли.

В кровавой каше на брусчатке лежала голова, напоследок отвернувшаяся от Захарова, руки размахнулись крестом. Ног не было – на штанах кожаная заплата.

– Батя, – прохрипел курчавый парень.

Подосёнова обмякла, упала на колени – не успел подхватить.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю